Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Аспирин. Матильда. Теленок. Летательная машина



Аспирин

 

Ив и Мирей каждый раз уносят еду к себе в комнату на втором этаже. Они очень скрытные и избегают находиться в одних помещениях с нами. Но по вечерам мы порой слышим, как они ссорятся за закрытыми дверями. Наверное, с женой Ив не добрее, чем со мной. Порой по утрам Мирей спускается в столовую с синяком под глазом и унылым видом.

Она добрая женщина, чуть полноватая, с широкой костью, парикмахерша по профессии. Ее темно‑ каштановые волосы меня интригуют. Мне хотелось бы иметь красивые волосы средней длины, как у нее, как у девушек в каталоге «Ла редут». Отец всегда запрещал мне и матери укорачивать волосы хотя бы на сантиметр.

– У шлюх короткие волосы, и вот потому‑ то во время войны…

Его логика озадачивает нас. В общем, мы носим волосы длиной до талии. Нам даже велено прикасаться к ним как можно реже, а мыть только раз в месяц. Мать всегда убирает волосы наверх, а мои всегда заплетены в косы, потому что «распущенные по плечам волосы – для распущенных женщин». Что касается наших лбов, волосы с них нужно убирать, чтобы «не мешать свободной циркуляции интеллекта». По словам отца, «пара занавесок перед глазами удерживает внутри глупость».

Однажды после урока немецкого я собираюсь с мужеством и озвучиваю святотатственную просьбу: спрашиваю отца, позволит ли он Мирей немного подстричь меня. Он свирепо глядит на меня.

– Ты действительно этого хочешь? Ну хорошо, – просто говорит он.

Проходят дни, но я не осмеливаюсь напомнить отцу, что он дал разрешение. Потом, наткнувшись на Мирей в коридоре, он окликает ее:

– Есть у тебя минутка?

Она заметно бледнеет. Думаю, она боится его еще сильнее, чем я.

– Есть у тебя эти твои парикмахерские штучки? Пойди и принеси их. Ты позаботишься о Мод.

Мирей расслабляется:

– О да, с удовольствием. Но мне вначале нужно вымыть ей голову…

– Нет необходимости, – перебивает отец.

Мирей возвращается со своей сумкой.

– Обрей ей голову! – рявкает он.

Она на миг застывает, потом говорит дрожащим голосом:

– Я могла бы сделать ей хорошенькую коротенькую стрижку…

– Обрей ей голову.

Когда Мирей пробегает ножницами по моей голове, я вижу в зеркале страдание на ее лице. Мои длинные светлые волосы падают, как жгуты пакли, которой мы оборачиваем водопроводные трубы на зиму, чтобы не дать им замерзнуть. На себя я смотреть избегаю, сгорая со стыда. Но ведь я не спала с немцами. Если отец подвергает меня тому же наказанию, что и этих недостойных женщин, о которых он иногда рассказывает, значит, я должна быть совершенно никчемной. Наверное, меня наказывают за унизительные переживания, которые я терплю с Раймоном…

Я жду, пока она закончит. Поднимаю голову – и каменею. Я не узнаю собственного лица, которое стало еще уродливее, чем прежде. На моем скальпе отчетливо видны десятки маленьких шрамов, которые я сама нанесла себе в детстве, когда билась головой о стены. Следующую пару недель голова у меня немилосердно чешется. Я чувствую себя все более и более чужой в собственном теле и избегаю зеркал еще усерднее, чем прежде.

Родители, должно быть, довольны, поскольку они терпеть не могут, когда я смотрюсь в зеркало. Если отец застает меня перед зеркалом, он ядовито гундосит песенку «Вы видели новую шляпку Зозо? »[7]. Я полна стыда. Теперь Мирей старается не встречаться со мной, словно терзается чувством вины при виде моего голого скальпа.

Вновь отрастающие волосы не такие светлые, как раньше. Теперь они светло‑ русые, что, похоже, вызывает у родителей сильнейший ужас. Всякий раз, упоминая Бландину, отец многословно воспевает ее сияющие волосы и бросает неодобрительный взгляд на мою голову. Все женщины‑ посвященные очень светловолосы. В детстве у матери волосы были светлые почти до белизны, и у меня такое чувство, что именно поэтому отец и выбрал ее как мою будущую мать. Я тоже была очень светлой блондинкой, но теперь это не имеет никакого значения.

Когда мои волосы отрастают, я агрессивно кромсаю локоны, падающие на лицо, так что теперь они выглядят как какая‑ то безумная лесенка. Я врезаюсь ножницами в их густую массу как попало, оставляя проплешины то на боку, то на макушке. Я почти что получаю удовольствие, обезображивая себя. Брови, которые потемнели давным‑ давно, я выдираю маленькими плоскогубцами, которые стянула из подвала и прячу под ковриком на втором этаже. Теперь мои глаза похожи на совиные. Что до уродства, уродливее и быть не может. Отец, похоже, ничего не замечает. Мать же, напротив, торжествует: вот и доказательство, что я сумасшедшая!

Отец снова велит мне идти помогать Раймону. Я спускаюсь в подвал за инструментами, и он возникает прямо позади меня. Я в ловушке. Всякий раз в такие моменты какая‑ то часть меня умирает. Вдруг я слышу, как открывается дверь в другой части подвала. Раймон пыхтит, точно пес, и ничего не слышит. Наконец‑ то случится что‑ то, что положит конец этому кошмару! Я узнаю шаги матери, я спасена: она, наконец, узнает, что́ мне приходится выносить. И для него все будет кончено.

 

Я не узнаю собственного лица, которое стало еще уродливее, чем прежде. На моем скальпе отчетливо видны десятки маленьких шрамов, которые я сама нанесла себе в детстве.

 

Вот она… Мать видит меня, наши глаза встречаются, и… она отводит взгляд. Похоже, она позабыла, зачем пришла сюда, и уходит.

Лишь пара секунд прошла с тех пор, как я услышала звук открывающейся двери. Я падаю в самую бездну отчаяния. Не может быть, чтобы мать не заметила Раймона, прижимающегося ко мне сзади, обхватившего меня рукой за талию. Она должна была видеть мою беду… Значит, я настолько дурна, что не заслуживаю даже маленькой помощи?

 

* * *

 

Приближается зима. Отец по‑ прежнему боится снайперов и настаивает, чтобы механические жалюзи на всех окнах, выходящих на улицу, были опущены, прежде чем зажигать по вечерам свет. Теперь я ответственна за это дело – крутить заржавелые старые скрипучие рукоятки, опуская их. Порой отец встревоженно наблюдает, как я все кручу и кручу их. Потом однажды объявляет: «Отныне и до весны будем держать жалюзи закрытыми». У меня сердце падает при мысли, что придется проводить зиму в этих ледяных комнатах, которые отныне будут погружены во тьму.

Мой разум постоянно воспроизводит тот взгляд, которым мы с матерью обменялись в подвале. Она видела меня – и отвела глаза… А видела ли она меня? Как она могла уйти и бросить меня в лапах этого грязного вампира? Или мне это привиделось?

По утрам мы прислуживаем за утренним ритуалом отца в унылом полумраке. Я боюсь уронить гладкую миску с его мочой. Меня переполняет отвращение к нему, к себе, к этому дому и всему миру. Когда я иду опорожнять горшок в туалет, мне порой бывает так дурно, что я иду слишком быстро и проливаю часть содержимого миски на ноги. В ужасе останавливаюсь. У меня нет другой пары брюк или туфель, чтобы переодеться. Моя одежда будет смердеть этой чудовищной вонью; она будет липнуть к коже и заклеймит меня навсегда. Теперь мне дурно все время.

Еще только сентябрь, но температура уже падает. Я все еще должна плавать по тридцать минут трижды в неделю до самого октября. Я ныряю в черную воду, словно бросаюсь в бездну. Холод будет вечным. Иногда я думаю, что единственное, что нужно сделать, – это остаться под водой и перестать дышать…

Тянутся дни, тусклые и серые. Моя природная радость угасла раз и навсегда. Что бы я ни делала, завтра будет таким же, как все остальные дни, а то и хуже. Только чтение дает мне возможность спасаться, но в тот момент, когда я закрываю книгу, гнетущая жизнь снова хватает меня за горло. Читая «Рюи Блаза» Виктора Гюго, я чувствую, что меня убивает яд, который он принимает. И умираю вместе с Ромео, когда он осушает роковой флакон. Я хочу вырваться отсюда, и смерть была бы для меня единственным способом бегства. Но как же мне отравиться? Где взять флакон со смертельным зельем?

 

Тянутся дни, тусклые и серые. Моя природная радость угасла раз и навсегда. Что бы я ни делала, завтра будет таким же, как все остальные дни, а то и хуже.

 

За отсутствием яда я прибегаю к аспирину – единственному лекарству в доме. Его запас хранится в ящике в гостевой комнате. Однажды мне удается забраться туда на пути вниз из класса и стащить почти полную коробку. Я решаюсь: сегодня тот самый день.

Вечером я достаю коробку из‑ под матраца, где прятала ее. Откладывать нельзя, поскольку мать иногда осматривает мою постель. Но я не подумала принести с собой воды. Все равно проглатываю пару таблеток. Но третья встает поперек горла. Придется отложить бегство на завтра. Я прячу коробку рядом с камином. На следующий день я никак не могу найти подходящую емкость для воды. Наконец мне удается спрятать пенал с карандашами под жилетом и наполнить его водой из‑ под крана в ванной, прежде чем вернуться в спальню.

Вместо того чтобы читать, я принимаю таблетки одну за другой, экономно расходуя воду. Ложусь в кровать и представляю, как родители находят меня в коме, зовут на помощь и везут в больницу. Они обеспокоены, они заботятся обо мне. Я спасена, и завтра не похоже на сегодня.

Но тут же другой образ захватывает мое сознание: родители в ярости, они оставляют меня страдать, я корчусь в муках целую вечность. Под конец оправляюсь без всякого постороннего вмешательства, и мое обучение становится еще более суровым! Нет, завтра не будет таким, как сегодня, оно будет еще хуже. Я снова встаю и прячу розовую упаковку под ковер: если они не узнают, что́ я приняла, у меня будет больше шансов умереть.

Я рассчитываю мягко соскользнуть в забытье, но разум принимается бороться, как обычно делает во время моих тренировок «алкоголь и воля». Одна часть меня готова сдаться, но другая крепится, поскольку обдумывает последствия: что, если Линда останется запертой, что, если никто никогда не выпустит ее снова и она умрет, утратив разум? Кто будет кормить Бибиш и ее котят?

Всю ночь я мечусь между кошмарами, то засыпая, то просыпаясь. В шесть утра открываю глаза. Я по‑ прежнему здесь, день снова начинается – такой же, как всегда. Чувствую я себя немного странно и думаю, что, возможно, я умру позже. Но наступает вечер, и я падаю от изнурения.

Не могу даже умереть как следует.

 

Ницше

 

Когда мои учебные курсы по переписке противоречат учению отца, мать «исправляет положение». Например, учебник истории описывает Верцингеторига как отважного воина и талантливого полководца, который противостоял римским легионам. Но мать категорически объявляет: «В действительности он был просто идиотом, каких мало». Если я указываю, что в моем учебнике Жанна д’Арк умирает на костре, в то время как отец говорит, что она была спасена тамплиерами, она фыркает: «Не трать зря время. В любом случае, теперь это уже не имеет никакого значения».

Несмотря на жесткие ограничения моего чтения, мой разум полон идей, часть которых отец счел бы неприемлемыми.

– Ты не должна себя вести так же, как бараны, и верить всему, что тебе говорят.

С другой стороны, я должна слепо соглашаться со всем, чему он меня учит, начиная с его религиозных идей.

– Возьмем Бога и дьявола, которых большинство людей считают противоположностями: в действительности они есть одно и то же, поскольку оба они – эманации Великого Архитектора Вселенной.

Понятие «милосердного Бога» было придумано церковью, чтобы «усмирять людские умы», говорит он мне. В то же время понятие о дьяволе было намеренно «дьяволизировано», чтобы подавлять творческое начало. Например, инквизиция использовала эту концепцию, чтобы преследовать великих мыслителей, которые искали иные ответы на фундаментальные вопросы. Поступая так, она тормозила прогресс человечества.

В действительности мир является творением Великого Архитектора Вселенной. Люцифер, который эманирует из него, был мастером света, но оступился со своего пути. Нужно с осторожностью относиться к тому, что люди говорят о Люцифере. Только Великие Посвященные могут распознать его руку в определенных поступках – таких, например, как искушение развернуть энергии не в ту сторону.

Что касается Иисуса, он действительно существовал: он был хорошим человеком, Посвященным, но не сыном Божиим. Тупые люди распяли его на кресте, но я не должна воспринимать все эти истории о распятии буквально. Отец пространно объясняет, что, если подвесить на крест мужчину весом в восемьдесят два килограмма, проткнув его ладони парой гвоздей, его плоть прорвется, и он упадет с креста лицом вперед. Распятие не могло происходить именно так. На самом деле Иисус был привязан к кресту веревкой. Аналогичным образом Мария была хорошей женщиной, но совершенно точно не девственницей!

Поскольку бараны не способны осознать значимость серьезной идеи, церковь кормит их сенсациями: больше их ничто не интересует.

Что до Адама и Евы, ангелов и святых, то – за исключением редких и немногочисленных Посвященных, таких как Бландина, – это в основном сказки, которые нужны, чтобы занять глупые умы. Достаточно только взглянуть на Лурдес, «превосходный пример святилища глупости, построенный, чтобы выманить у неудачников их деньги и набить карманы церкви…».

При всем при том в церкви есть и кое‑ что хорошее. Возьмем, к примеру, соборы. Они возведены на «энергетических местах» строителями, наследниками древних традиций, восходящих к архитектору Хираму Тирскому, который выстроил идеальный храм в Иерусалиме в честь прибытия царицы Савской. Отец, его современное воплощение, знает, о чем говорит. Давным‑ давно соборы были местами посвящения. Если Посвященные оказывались недостойными своего учения, со свода на них могли посыпаться камни. Соборы также были священными местами, где бедные и несчастные могли укрыться от несправедливости мира.

Но проблема церкви в том, что она не может мириться с существованием Посвященных, независимых от ее власти. Взглянем на историю катаров, истинных Носителей Света, которых истребляли тупые католики. Катары, будучи Посвященными, могут перерождаться. Из жизни в жизнь они совершенствуются и аккумулируют ценное знание. Церковь явно боялась их силы, но не преуспела в искоренении катаров. Их орден выжил, уйдя в подполье.

 

Поскольку бараны не способны осознать значимость серьезной идеи, церковь кормит их сенсациями: больше их ничто не интересует.

 

То же относится и к ордену тамплиеров. Все они – сверхчеловеки. Вся их организация основана на секретности – почему они и не были на самом деле истреблены вопреки утверждениям учебников истории. Они просто ушли в подполье и до сих пор существуют и незаметно действуют. Мой отец – тому доказательство. Если я буду усердно следовать его учению, то тоже стану тамплиером и получу доступ к тайнам Вселенной.

Когда отец говорит о Существах Света, он настаивает, чтобы я не отводила от него глаз, даже не моргала. Глубоко внутри меня срабатывает тревожная сирена, и я втайне сопротивляюсь тому, что он говорит. Но какая‑ то часть меня не может не слушать эти странные и удивительные истории.

Такие как история Ноя, истинно великого Посвященного, которую Библия трактует неверно. Ной был ясновидящим, он мог распознавать Существ Света, как в человекообразной, так и в животной форме. Он свел их вместе в Ковчеге, зная, что все творение будет уничтожено, поскольку оно испорчено ненасытной жаждой богатства. Ной пожертвовал собой: как и мой отец, он удалился от мира, чтобы присматривать за своими протеже, дабы жизнь на земле могла начаться заново после потопа.

В глубине души я восхищаюсь Ноем. Я восхищаюсь Изидой, вдовой Осириса и матерью всех масонов. Меня иногда вызывают в бильярдную, чтобы рассказать о Гермесе Трисмегисте. «Гермес Трижды Величайший» – так называет его отец. Тихий голосок внутри меня цинично хмыкает: «Опять это число три! » Но я на самом деле благоговею при виде огромной книги, которую отец раскрывает передо мной.

В нижней части титульной страницы я вижу слова: «Дидье и компания, книготорговцы и издатели». Значит, мой отец написал эту чудесную книгу! Я должна прочесть ряд довольно туманных пассажей и погладить определенные страницы, совершая круговые движения по часовой стрелке (ну вот, опять! ). Его низкий голос проникает прямо в мою голову, говоря, что в этой книге содержатся все ключи к истинной мудрости. К великой алхимии. К пониманию Вселенной. Знание, содержащееся на этих страницах, перейдет в мой разум. Я должна принять его; я должна раскрыть свой ум.

После этих уроков я ухожу расстроенная и встревоженная. Потом отец заставляет меня рассказывать наизусть тайные коды, которые помогут мне впоследствии узнавать масонов: если я услышу, как кто‑ то говорит «идет дождь», я должна ответить: «Я не умею ни читать, ни писать, знаю лишь буквы, дай мне первую букву, а я дам тебе вторую». Если кто‑ то пожмет мне руку особым образом, я должна сказать: «Мне семь лет». Эти уроки я нахожу волнующими: они означают, что когда‑ нибудь я отсюда выберусь и встречусь с другими людьми. В основном, конечно, с Посвященными, но и они лучше, чем ничего.

Мне задано читать «За гранью добра и зла» Ницше. Ницше – важный философ, и отец убежден, что он «поможет мне превзойти себя». Мне понравилась книга «Так говорил Заратустра», которую я читала в девять лет. Мне ошеломили слова «Бог умер» и очаровали разговоры с животными. Я не всегда схватывала смысл предложений, но наслаждалась тем, как они звучали, например: «Я люблю человечество». Ницше часто пишет «я люблю».

Это слово, которое никогда не используется в нашем доме, просачивается в мое сознание, как теплый мед. Даже слово «сверхчеловек» имеет не тот жесткий, резкий звук, слетая с уст Заратустры, как тогда, когда его произносит мой отец.

Я рада, что мне предстоит прочесть еще одну книгу Ницше. Я говорю себе, что эту наверняка пойму лучше. Но не тут‑ то было. Отец думает, что я прекрасно поняла смысл прочитанного. Он рассказывает мне историю Натана Леопольда и Ричарда Лёба, двух молодых американцев, завороженных концепцией сверхчеловека, который настолько хорошо владеет своими эмоциями, что способен совершить идеальное преступление.

Леопольд и Лёб хотели доказать собственное превосходство, убив четырнадцатилетнего мальчика. Но это преступление было далеким от совершенства, поскольку один из них был слаб. Вскоре их арестовали, и весь мир, затаив дыхание, следил за судом над ними. Отец с восхищением говорит о Леопольде, «истинном ученике Ницше», рассматривавшем убийство как акт, полный смысла, который позволит ему стать сверхчеловеком. Напротив, к Лёбу – «последователю», а следовательно, «чудовищу» – он не питает ничего, кроме презрения. Доказательством этого является то, что Леопольд менялся и развивался в те годы, которые провел в заключении, и теперь живет свободным и продолжает стремиться к свету, в то время как Лёб был убит в тюрьме.

 

Отец заставляет меня рассказывать наизусть тайные коды, которые помогут мне впоследствии узнавать масонов.

 

На самом деле мне непонятна его мысль. Отец предостерегает меня против попытки доказать превосходство путем совершения идеального преступления? Или на самом деле полагает, что мне следовало бы его совершить? Эти вопросы мучают меня. Когда я, вздрогнув, просыпаюсь после повторения сна о том, что тела родителей лежат под столом в классной комнате, мне оказывается еще труднее стряхнуть с себя ужас. Пару мгновений я пребываю в кошмарной убежденности, что убила их сама… В рамках своего посвящения… В рамках становления сверхчеловеком.

 

Отец предостерегает меня против попытки доказать превосходство путем совершения идеального преступления? Или на самом деле полагает, что мне следовало бы его совершить?

 

 

Матильда

 

Мои медитации на смерть по‑ прежнему проходят раз в месяц. Я должна оставаться неподвижной, чтобы мертвые согласились войти в меня. Они входят с одной стороны, размещают свои учения и выходят с другой. Поскольку я «чиста», я буду естественно впитывать только «ясность» их учений.

Отец снова поднимает вопрос моих ужасных шрамов. Он считает их полезными: благодаря им он узнает меня где угодно. Поскольку я «отмечена с обеих сторон», когда бы он сам или один из Избранных Духов, которые учили его, ни вошел в меня, он сразу же поймет, кто я, и будет чувствовать себя в безопасности. Эти духи должны быть крайне бдительными и избегать прохождения через кажущихся чистыми личностей, которые в действительности суть дьявольские ловушки, тщательно расставленные «мастерами‑ охотниками». Избранные Духи рискуют оказаться запертыми внутри этих «демонических» ловушек, которые смогут затем высосать всё их знание. Это было бы катастрофой для Вселенной.

Даже не знаю, что для меня предпочтительнее – знать причину, по которой меня следует мучить в подвале, или не знать. Эти духи пугают меня почти так же, как крысы. Я не хочу, чтобы какие‑ то мастера проходили сквозь меня, хоть бы и Избранные. Мне грустно за отца, который кладет столько трудов, чтобы вдолбить в столь недостойную «Избранную» свои драгоценные знания.

В то же время я втайне негодую на него за то, что он швыряет меня, задыхающуюся, в это море ужаса. Когда я засыпаю, всевозможные духи – добрые и злые, светлые и темные – кишат в моей голове. Мне невероятно трудно отключиться от звука отцовского голоса. Посреди ночи позади моей подушки бесшумно расходятся стены. Оттуда высовываются две руки, сжимают мою голову и начинают тянуть назад. Я борюсь и пытаюсь кричать, но из моего рта не вылетает ни звука. Меня втягивают в стену, и она смыкается вокруг меня – я замурована заживо, и никто не знает, что я там.

Этот новый кошмар возвращается так часто, что я боюсь засыпать. Я пытаюсь что‑ то изменить, ложась головой в изножье кровати. Там между кроватью и камином остается довольно большое пространство. Но теперь по ночам раскрывается камин, и оттуда появляются призрачные руки, тянутся ко мне и охватывают мою голову. Они волокут меня к камину и затаскивают внутрь. В конце концов я оказываюсь в скрытой камере, о существовании которой никто не знает.

Я больше не могу это терпеть. Если бы я только могла заставить себя умереть силой воли! Если бы только мой разум мог унести меня далеко‑ далеко от этого места, которое я ненавижу, и забрать Линду! Мне нужно тренировать свои психические силы – не для того чтобы стать повелительницей мира, а для того, чтобы помочь нам спастись. Я нахожу применение отцовским упражнениям: фокусирую всю свою волю до последней капли, словно сжимая свой мозг. Плотно зажмуриваю глаза, воображаю, как мои шрамы вскрываются и вся я выливаюсь через них. Я становлюсь текучим телом, которое струится, перетекая в конуру, забирает с собой Линду… И мы с ней вместе просыпаемся где‑ то в другом месте.

 

Даже не знаю, что для меня предпочтительнее – знать причину, по которой меня следует мучить в подвале, или не знать. Эти духи пугают меня почти так же, как крысы.

 

В иные моменты я зарываюсь прямо внутрь себя, все глубже и глубже, словно нахожусь внутри ледяной горы. Мои жизненные функции замедляются. Отец говорил мне, что некоторые узники ухитрялись таким образом ускользать из концентрационных лагерей. Они замедляли сердечный ритм настолько, что их считали мертвыми, грузили на телеги вместе с другими трупами и сбрасывали в братские могилы. Оказавшись там, они разогревали свои тела, воображая под собой костер. Возвращались к жизни и бежали. Так что я тренируюсь делать сердцебиение все более и более слабым, но пока не смогла сообразить, как забрать с собой Линду.

Я больше не могу терпеть наши трапезы. Я по горло сыта тем, что меня заставляют съедать все до крошки. Что вынуждена глотать, давясь, отбивную, которую мать жарит до тех пор, пока она не станет жесткой, как подошва, и подает плавающей в подгорелом масле. Глядя на меня кинжально‑ пронзительным взглядом, отец говорит:

– Съешь все, у тебя меньше минуты, чтобы закончить.

В ярости я запихиваю в рот всю отбивную целиком. Она не лезет в горло. Я давлюсь. Помогите, я не могу дышать! Дыхательное горло перекрыто. Я задохнусь… Отец не двигается. Под конец я сую пальцы в рот, стараюсь ухватить кусок мяса, засевший в глотке, и, наконец, мне удается выудить его на тарелку. Голова кружится.

– Подбери это, пойди и выброси в туалет, – велит отец.

Я по горло сыта тем, что приходится заглатывать все подряд, как машина. Своим удушьем и рвотой под презрительным взглядом отца. Каждую пятницу происходит битва – в этот день мать готовит еще одно блюдо, которое я ненавижу: рыбу в горчичном соусе. Годами я подавляла тошноту, но теперь больше не хочу. Я ничего не говорю, но сижу, скрестив на груди руки. Обед подходит к концу, и мать убирает со стола. Отец говорит свое обычное:

– Ты не встанешь из‑ за стола, пока не съешь все.

Он остается сидеть напротив, сверля меня взглядом. Решительная, я не поднимаю головы. Проходят часы. Гложущая внутренняя ярость обращает меня в камень. Под конец отец поднимается, приказав:

– Не шевелись.

Отлично, я не буду шевелиться. Настает время ужина. Они едят, сидя передо мной, притворяясь, что не видят меня. Мне плевать; единственное, о чем я думаю, – это о том, как отчаянно мне нужно в туалет. Они поднимаются наверх, чтобы ложиться спать, и я должна помочь в отцовском ритуале отхода ко сну. Должно быть, это единственный раз, когда я рада опорожнить его горшок, и использую эту возможность, чтобы сходить в туалет. Затем мать отводит меня вниз и вновь усаживает перед моей тарелкой. Я остаюсь в темной столовой, напротив этой ужасной рыбы в ее ужасном горчичном соусе, которую отказываюсь есть.

На следующий день после утреннего ритуала отец говорит:

– Хорошо, мы приберем твою еду до обеда. Сможешь съесть ее потом.

За ужином в тот вечер рыба снова возвращается, но уже в половинном количестве. Это мне по силам, я ее съедаю. Топор войны зарыт до следующей пятницы.

Я готова начать все заново. Или скорее это Матильда готова начать заново. Мод – жалкая девчонка; она дрожит от страха и повинуется. Но Матильда – воин; она принимает битву. Я познакомилась с ней в «Красном и черном», и она буквально ослепила меня. Я обожаю ее энергию, ее страстность, ее бескомпромиссную натуру. Она пожертвовала бы жизнью за свои идеалы. Она становится моей тайной подругой, подбадривает и поддерживает меня.

Как‑ то раз отец пускается в лекцию об имени Мод, которое можно во французском варианте писать с е на конце или без е. «Мод без е» – производное от Мадлен. Мадлен – плакса. Но «Мод с е» происходит от Матильды. Не знаю, правда ли это, но я сразу же понимаю, что каким‑ то образом связана с храброй, умной и красивой Матильдой. Теперь я не только единственная дочь Луи Дидье, я – сестра‑ близнец Матильды. И она выходит на передний план всякий раз, как я должна сражаться в битве.

 

Мод – жалкая девчонка; она дрожит от страха и повинуется. Но Матильда – воин; она принимает битву.

 

Одна из вещей, с которыми Матильда не станет мириться, – это желание отца, чтобы я играла на аккордеоне для гостей, будь то всего лишь Альбер и Реми, когда им подносят аперитив, или кто‑ то из наших редких визитеров‑ масонов. К этому времени отец уже должен знать, что я никогда не соглашалась быть его дрессированной обезьянкой. Однажды утром он приглашает Раймона на стакан «Рикара». Мало того что я должна прислуживать этой свинье, теперь отец еще и велит мне сыграть ему «Под парижскими мостами». Я отказываюсь. Он настаивает, я стою на своем; он гневается и начинает орать. Не помню, что он говорит, но Матильда слепнет от бешенства. Я хватаю аккордеон и швыряю ему в лицо. Я получаю хорошую порку тростью по спине и шестьдесят часов занятий на аккордеоне сверх моего обычного расписания.

– Будешь ложиться на час позже и вставать на час раньше в течение месяца, – говорит отец.

Это тяжкое наказание. Но да будет известно всем, что Матильда не станет играть на аккордеоне для Раймона.

 

Теленок

 

Ежеквартальные визиты Убийцы теперь становятся моим наваждением, поскольку мне все труднее играть лицемерную роль утешительницы бедного обреченного теленка. Накануне очередного визита Убийцы я представляю, как освобождаю обреченное животное и максимально использую ту пару минут, когда ворота дома открыты для грузовика доставки, чтобы бежать вместе с теленком. Но когда этот день настает, теленка всякий раз предательски убивают.

В этот раз, когда теленка сажают на цепь, я замечаю, что крюк меньше обычного. Стоит мне остаться наедине с животным, как я пытаюсь вытащить крюк. Получается! Я подталкиваю теленка к открытым воротам, подгоняя вполголоса: «Беги, убегай! » Но он начинает метаться из стороны в сторону, создавая неописуемый шум. Убийца с воплями бегает за ним. Мать кричит, веля мне ловить теленка. Отец, должно быть, разбуженный шумом, появляется в окне и палит из дробовика в воздух. Теленок забегает в электрическую изгородь, неистово скачет и все сильнее паникует.

Под конец Убийца его ловит. Теперь нам придется ждать двадцать четыре часа, чтобы животное снова успокоилось, прежде чем его убьют. Никто не видел, как я расшатала крюк, поэтому обходится без наказания. Но меня снедает стыд, что я так и не смогла спасти бедное создание, вогнав его вместо этого в еще больший ужас.

Не знаю, то ли это связано с бунтами Матильды, то ли это такой окольный способ призвать ее «к ноге» и заставить замолчать, но отец достал из шкафа пару костылей и начал вести себя как калека. Он не падал, не ранился, но, хотя он с легкостью мог бы ходить без всякой помощи, я должна помогать ему усаживаться в кресло – а также садиться на унитаз и вставать с него.

Когда мы обихаживаем отца по утрам и вечерам, он теперь не делает сам абсолютно ничего. Он не приподнимает зад, когда мы с матерью должны надеть на него брюки. Не поднимает ноги, чтобы мне было легче надеть на него носки. Каждый день я должна массировать ему ступни, которые чудовищно воняют. Меня тошнит от этих ног с их длинными черными ногтями. Я чувствую себя виноватой, что я такая плохая дочь, но в то же время ненавижу его. Отец чувствует мою ненависть и хочет «усмирить» меня.

Сейчас лето, и мы обедаем на веранде. Мне велят отрезать кусок выдержанного голландского сыра, настолько твердого, что мне трудно вогнать в него нож. Раздраженная, мать забирает у меня нож и случайно ранит себя. Они оба слетают с катушек, утверждая, что это я виновата в ее ранении. Отец говорит, что назначит мне наказание, «от которого будет больно». И вдруг я взрываюсь. Хватаю нож и со всей силы вгоняю его в свою другую руку, лежащую на сырной доске. Кричу во все горло:

– Давай, давай! И что ты теперь со мной сделаешь?

Его глаза вбуравливаются в мои. Я не отвожу взгляд. Пусть он хоть убивает меня – я не отступлю. Не знаю, сколько времени это длится; нож по‑ прежнему торчит в моей руке. Наконец, отец сдается; он сдается первым.

– Иди и принеси виски, – говорит он матери, – и заодно сделай себе перевязку.

– Да‑ да, точно! – ору я вслед матери. – Иди и принеси виски. Если найдется что покрепче, тоже неси. Если пожелаешь, я полью и на твой порез!

Мать возвращается с бутылкой «Джонни Уокера». Я выдергиваю из руки нож и лью виски на рану, которая обильно кровоточит. Виски струйками стекает на землю, но мне нет до этого никакого дела. Я по‑ прежнему не отвожу взгляда от отца. Он не заставит меня отвернуться.

В конце концов, я возвращаюсь за рояль, и клавиши в итоге пачкаются кровью. Матильда довольна, но меня что‑ то беспокоит. Поливая руку виски, я заметила кое‑ что в глубине пылающих глаз отца. Я увидела намек на… гордость. И теперь удовлетворенность бунтом вдруг куда‑ то делась. Не дала ли я ему именно то, что он хочет, – демонстрацию своей силы, мужества, решимости и способностей? Что, если по сути своей я – лишь жалкая марионетка, которая даже не понимает, что по‑ прежнему просто повинуется его ментальным приказам?

 

Отец говорит, что назначит мне наказание, «от которого будет больно». И вдруг я взрываюсь. Хватаю нож и со всей силы вгоняю его в свою другую руку, лежащую на сырной доске.

 

Не знаю, манипулирует ли отец мною. Не знаю, контролирую ли я свои собственные поступки. Моя ярость неописуема. Я думаю об этом, подбирая опавшие сучья на лужайке, прежде чем косить траву. Отец неподалеку, сидит на своем деревянном ящике. Спина болит от согнутого положения, я выпрямляюсь. Но это запрещено: я не должна ни вставать коленом на землю, что было бы проявлением лени, ни выпрямляться. Отец свирепо прикрикивает на меня. Я подбираю с земли длинного земляного червя, который извивается в моих пальцах. Притворяюсь, что швыряю его в отца, и тот отшатывается в сторону. Потом со злобным блеском в глазах я раскачиваю червяка перед своим лицом и опускаю в рот. Жую его, глядя прямо в отцовские глаза.

– Ты ничего не можешь мне сделать! – кричу я. – Ты никогда не сможешь ничего сделать!

Сердце бешено колотится. Больше нет сил лететь на волне гнева. Пытаюсь проглотить червяка, но у меня сводит желудок. У меня внутри все трясется, и я чувствую всей глубиной души, что теряю рассудок. Что бы я ни делала, хуже я делаю только себе. Неужели я никогда не уберусь из этого ада? Я наклоняюсь, продолжая собирать сучья. Чувствую, что я в ужасной опасности. Помогите, я схожу с ума! Мать права: мне самое место в психиатрической лечебнице в Байёле.

 

У меня внутри все трясется, и я чувствую всей глубиной души, что теряю рассудок. Что бы я ни делала, хуже я делаю только себе. Неужели я никогда не уберусь из этого ада?

 

Из отцовского кабинета я краду маленький перочинный ножик, который однажды заметила в нижнем ящике. Прячу его под ковром в своей спальне. Тем же вечером раскрываю его и рассматриваю: он старый, с истертым лезвием. Во время войны отец знавал людей, которые скорее сами перерезали бы себе запястья, чем сдались врагу. Вот это я и хочу сделать сейчас; тогда он поймет, что я вижу в нем врага.

Я провожу ножом взад‑ вперед по запястью. Он царапает кожу, но вены только скользят под лезвием, невредимые. Может быть, это потому, что нож слишком тупой? Или потому что я недостаточно сильно нажимаю? Я чувствую, как сильный инстинкт борется с тем, что я решила сделать. Но мне так отчаянно хочется убраться отсюда…

 

* * *

 

Хотя в моей жизни ничего не меняется, у меня возникает ощущение, что снаружи происходит что‑ то важное. Мы теперь почти не слышим поездов, проходящих по железнодорожным путям всего в пятидесяти метрах от дома. На главной дороге тоже стало меньше грузовиков. По вечерам царит почти полная тишина.

– Жаннин, – говорит отец, – завтра позвони в магазин и попроси, чтобы нам доставили сорок килограммов сахару и двадцать литров постного масла.

Он говорит, что мы должны открывать морозильники как можно реже, потому что вероятны отключения электричества. У нас есть генератор, который обычно включается, когда такое происходит, но нам все равно нужно поддерживать как можно более низкую температуру в морозильниках. Он решает, что на завтрак и ужин нам следует есть яичницу, чтобы не брать мясо из морозильников.

Меня убивает то, что Раймон теперь приходит втрое чаще обычного. Очевидно, в порту Дюнкерка забастовка, так что на работу он не ходит. Когда мы пьем аперитив, он заговаривает с отцом о «событиях в Париже», студентах на улицах и людях, швыряющихся булыжниками. Это напоминает мне о Гавроше из «Отверженных». Но отец избегает этой темы. «А твоя жена, как у нее дела? » или «Как думаешь, когда нам следует заняться обрезкой деревьев? » – переводит он разговор.

Эта ситуация была бы почти волнующей, если бы чертов Раймон не торчал здесь, пользуясь любой возможностью зажать меня в углу. Я больше не могу этого терпеть, я хочу, чтобы он снова вернулся на работу. Сколько еще будет длиться эта забастовка?!

 

Ключ

 

Зима кончилась, но жалюзи окон, выходящих на улицу, по‑ прежнему остаются опущенными. Никогда больше я не увижу ни рабочих, идущих к фабрике «Катлэн», ни грузовиков, отправляющихся в Англию. Отец отдает такой же приказ относительно всех ставен нижнего этажа с видом в сад. Большие комнаты нижнего этажа теперь стали огромными мавзолеями, наполненными тенями.

По мере того как жизнь постепенно вытекает из нашего дома, отец учащает свои инспекции и обыски. Он никогда не занимается этой работой сам, но без предупреждения появляется в моей спальне или в комнате матери и говорит: «Так, теперь снимите все с постели». Он наблюдает, пока мы откидывает одеяла, сдираем с них пододеяльники, вытаскиваем из‑ под матраца подоткнутые углы простыней, переворачиваем матрацы… Потом кивает, мол, можно снова застилать, и уходит.

Это может случиться как раз в год, так и трижды в месяц. Не знаю, что он ищет. Думаю, главным образом хочет создать атмосферу неуверенности. Мать раздражается, что с ней обращаются так же, как со мной. Она ничего не говорит, но это очевидно по резкости ее движений.

Родители не разговаривали со мной шесть недель – в наказание за то, что сшибла на пол стопку тарелок и (что ближе к истине) едва не довела этим отца до инфаркта. Думаю, я начинаю предпочитать эти периоды, когда их презрение ко мне так очевидно, тем моментам, когда оно по капле добавляется в острые, разъедающие душу взгляды.

Я возобновляю привычку свирепо царапать собственные бедра и руки. Еще я наматываю шнуры от толстых занавесей вокруг предплечий, кистей, бедер или голеней. Я перетягиваю их как можно туже; потом делаю глубокий вдох и тяну еще сильнее, пока от боли не перехватывает дыхание. Останавливаюсь тогда, когда сильнее затянуть уже невозможно. Теперь, занимаясь прополкой, я хватаю жалящую крапиву и чертополох голыми руками. Я больше не испытываю никакого страха перед болью, потому что я сама ее причиняю и сама могу решить, когда она прекратится. Родители видят, что в моих руках полно заноз, но ничего не говорят.

Теперь я знаю, кем хочу быть, когда вырасту: не «повелительницей мира», а «хирургом по голове». Я только что закончила читать «Чуму» Альбера Камю и благодаря доктору Рие понимаю, что разум может страдать так же сильно, как и тело. Со времен прочтения «Идиота» у меня возникло пламенное желание исцелить эпилепсию удивительного князя Мышкина.

– Врачи – ослы, – постоянно говорит отец.

Не знаю, не знаю – я никогда никого из них не видела. Когда я больна, отец лечит меня белым вином и аспирином. Но образы врачей, с которыми я сталкивалась в книгах, наполняют мое сердце восхищением. Возьмите «Сельского врача» Бальзака – какой хороший человек! Он не ограничивается исцелением одного только тела, он также помогает деревне жить более здоровой жизнью, развиваться и становиться привлекательнее. Вот кого я назвала бы Существом Света.

То, что я читаю, начинает сказываться на мне; я становлюсь плавильным котлом идей, персонажей и историй. Когда мать оставляет меня одну делать домашнее задание, я берусь за написание своего рода новеллы в стихах, герой которой – птица, сидящая на самой высокой ветке австралийского тополя, растущего в усадьбе. Оттуда птица наблюдает за обитателями усадьбы. Видя уток, плавающих в пруду у подножия тополя, она делает вывод, что утки – хозяева дома и что у них есть свой зоопарк со львами (Линда), зебрами (Перисо) и жирафами (родители и я). Птица размышляет, как эти животные оказались так далеко от своих естественных мест обитания.

Я очень довольна своим произведением, которое кажется мне и развлекательным, и познавательным. Возможно, оно понравится и матери, заставляющей меня писать сочинения. Мне так хочется, чтобы она поняла, что я не так плоха, как она думает! Я решаю посвятить ей свою новеллу в стихах. Прочитав ее, она, возможно, перестанет меня ненавидеть.

 

Я больше не испытываю никакого страха перед болью, потому что я сама ее причиняю и сама могу решить, когда она прекратится.

 

Во время урока французского я вручаю ей свое творение, немного волнуясь. Удивленная, она пробегает листок взглядом, бегло просматривая текст. Затем швыряет его мне в лицо.

– Когда я вижу все, что способно измыслить твое воображение, как ты можешь рассчитывать, что я поверю, будто ты говоришь правду?

По мнению матери, воображение и ложь – одно и то же. Я также вижу, что она крайне оскорблена, что ее сравнили с жирафом. Я очень расстроена и пытаюсь объяснить, что маленькой птичке мать кажется ужасно большой.

– Вижу, у тебя слишком много свободного времени, – рявкает она. – Пойду принесу тебе оранжевый учебник, можешь порешать для нас арифметические задачи…

Я отступаю. Ничего больше не буду ей посвящать.

Но истории продолжают множиться в моей голове. От них мне едва ли не дурно, мне необходимо их выплеснуть. Я краду с отцовского стола папиросную бумагу, по вечерам сижу в постели и покрываю листки плотными рядами строк. Прежде чем лечь спать, складываю бумагу вдвое и засовываю ее между двумя коврами на лестнице, основным и верхним. Родители ходят по этой лестнице каждое утро, не догадываясь, что я прячу там, и это заставляет меня дрожать от смеси удовольствия и страха.

Но эта система слишком рискованна. Чтобы дойти до лестницы, я должна миновать дверь материнской спальни, и она может услышать меня. Я начинаю подыскивать место для тайника в своей спальне и замечаю, что дно моего одежного шкафа расположено примерно на восемнадцать сантиметров выше пола. Я поднимаю планку и обнаруживаю, что она опирается на кирпичное основание. И решаю выкопать под ней тайник.

 

По мнению матери, воображение и ложь – одно и то же. Я также вижу, что она крайне оскорблена, что ее сравнили с жирафом.

 

Вначале нужно разделаться с раствором вокруг кирпичей. Я краду ключ от спальни второго этажа, и он оказывается достаточно прочным, чтобы выскребать им раствор. Я работаю над этим каждый вечер. Крошки я ссыпаю в карман и выбрасываю их в саду на следующий день. Чтобы ослабить швы между кирпичами, много времени не требуется. Теперь мне нужен достаточно мощный инструмент, чтобы подцеплять кирпичи, но при этом достаточно узкий, чтобы проникать в щели между ними.

Об использовании какого‑ нибудь из отцовских инструментов, которые висят над верстаком, нет и речи. Я думаю о большом ключе, который иногда приносит с собой Раймон и которым он делает мне больно. О да! Он бы идеально подошел для расшатывания кирпичей. Выкраду его у Раймона.

Всякий раз как он приходит, я нахожу предлог, чтобы пойти в оранжерею рядом с курятником, где он оставляет свою куртку. Я роюсь в его карманах, но никаких ключей там нет. Однако я не сдаюсь, и спустя долгие недели мне улыбается удача: ключи на месте. Я беру их, выкапываю ямку в земле и зарываю там.

Да, я пошла на огромный риск, но какое ликование я ощущаю! Я знаю, что потеря ключей кое‑ что значит для Раймона. Он не только не сможет попасть домой сегодня вечером, ему еще придется объяснять своим нанимателям – совету Дюнкерка – что́ он сделал с ключами от муниципальных магазинов… Надеюсь, они вычтут солидную сумму из его заработка. А тем временем я наблюдаю за отчаянием Раймона со скрытым, но огромным удовольствием: он бегает взад‑ вперед по всей обширной усадьбе, лихорадочно пытаясь отыскать ключи.

При первой возможности я выкапываю связку, снимаю с нее большой ключ и выбрасываю остальные в отхожее место в саду. Ключ Раймона оказывается идеальным инструментом. На протяжении нескольких месяцев я обкапываю кирпичи по ночам и опустошаю карманы днем. Я – Эдмон Дантес и аббат Фариа в одном лице. Ничто не способно удержать меня теперь, когда я тружусь над своим духовным побегом. Когда тайник становится достаточно большим, чтобы туда поместились мои рукописи и фонарик, ключ Раймона присоединяется к остальным на дне нужника.

Должно быть, мать на каком‑ то уровне осознает, что я занимаюсь незаконной деятельностью. Теперь она устраивает собственные обыски, без ведома отца. Мать гораздо более тщательный инспектор, чем он: она переворачивает ящики, опустошает шкаф, заглядывает под коврик и за плинтусы. Она убеждена, что я что‑ то прячу. Но мой тайник обнаружить невозможно. Пресытившись этими бесплодными обысками, она поворачивается ко мне и говорит:

– Не беспокойся, я его найду.

 

Летательная машина

 

Шекспир – не просто писатель. На самом деле он – это несколько разных авторов. Пять, если точнее. Пятеро Посвященных (так же как в «справедливых и совершенных» масонских ложах) плодили эти знаменитые пьесы с закодированными посланиями, которые ни один мирянин никогда не расшифрует. Это был вернейший способ увековечить их идеи, не рискуя быть уличенными цензурой.

И шекспировский театр «Глобус» в Лондоне был символическим местом, заряженным энергиями. Он был выстроен на многоугольном основании, как баптистерий, чтобы излучать скрытые идеи и увеличивать превосходство Англии. Отец заставляет меня читать множество шекспировских пьес – «Генриха IV», «Ричарда III», «Короля Лира», «Кориолана», «Гамлета» и так далее – в оригинале, на английском. Многого я не понимаю – и уверена, что он тоже не понимает. Но это не имеет значения: он говорит, что это чтение вслепую все равно очень эффективно питает мой разум.

Меня же больше завораживают сами чудесные книги, отпечатанные на бумаге такой толстой, что буквы кажутся выгравированными на ней. В этой комнате присутствует безмятежная литературная аура, которую я нахожу умиротворяющей. Наверное, мой отец прав; наверное, эти пьесы действительно питают мой разум.

Он показывает мне другие красивые книги – например, те, что посвящены изобретениям Леонардо да Винчи. Я глажу их позолоченные переплеты, и мои пальцы почти что читают их заглавия, вдавленные в кожу. Я замираю, наткнувшись на колдовские рисунки, которые мой мозг силится расшифровать. Отец объясняет, что Леонардо спроектировал летательную машину задолго до изобретения самолетов и даже начертил схему вертолета. Он был гением и величайшим Посвященным, он просвещал Франциска I, короля Франции, и сумел дать отпор волне религиозного мракобесия.

Леонардо – реинкарнация Существ Света, и поэтому он знал, как лучше использовать энергии. Его особенным даром было полное владение «божественной пропорцией», которая присутствует в любом одушевленном и неодушевленном аспекте Вселенной, пропорцией, известной под названием «золотое сечение». Части человеческого тела подчиняются ей так же, как пятиугольники и пентаграммы. Египтяне следовали этой пропорции, когда строили пирамиды, а Хирам Тирский использовал ее при строительстве Храма Соломона.

Отец говорит, что Леонардо да Винчи до сих пор присутствует среди нас благодаря ряду перерождений и живет в Венеции, где руководит тайными ложами. Я восхищена живописью этого человека, его интеллектом и широтой познаний. Как он умудряется помнить все, когда перерождается? Мне стыдно, что у меня нет никаких воспоминаний о своих прежних жизнях. Ах, как бы мне хотелось познакомиться с да Винчи! Интересно, отец знает, как его разыскать?

Должно быть, замечательно быть таким умным! Может, мой отец прав? Если я стану сверхчеловеком, я буду интересна для людей вроде Леонардо да Винчи. И избавлюсь от пытки, разрывающей мою голову изнутри, когда не понимаю, чего от меня требуют. Мне нужно собраться! Вначале я должна перестать быть такой слабохарактерной тряпкой.

Я решаю, что не стану смотреть на Линду, выпуская ее. И когда буду запирать, не стану извиняться перед ней или баловать лаской. Привожу свою программу в действие. Линда жадно стремится к визуальному контакту. Я бросаю ей резкое «Убирайся! ». Чувствую, как у меня разрывается сердце при мысли, какие страдания это причиняет ей. Но я держусь, скрежеща зубами. В смысле – держусь ровно до следующего утра, когда вся моя решимость тает при одном взгляде на нее. Я говорю ей, что мне жаль и что я ненавижу себя за то, что сделала. Но Линда не держит зла – она вне себя от радости, получив меня обратно.

Но как сверхчеловеки поднимаются над своими эмоциями? Этот вопрос мучит меня неделями. Единственное существо, которому я способна причинять страдание, – это я сама. Я наказываю себя за сентиментальность. Я рву часть своих записок на папиросной бумаге; даже подумываю, не разорвать ли мне ноты «Венгерской рапсодии». В моем сознании происходит сражение между той половиной меня, которая говорит: «Нет! Эта «Рапсодия» – память о мадам Декомб, ты не смеешь этого делать! », а другая половина возражает: «Да ну, правда? Прекрати свои жалкие отговорки! ».

Потом однажды – понятия не имею почему – эта потасовка резко прекращается. Может быть, медитация на смерть оказалась необычно тяжкой? Или испытание мужества пришлось на неудачный момент? Как бы там ни было, моя увлеченность внезапно испаряется. Я вижу отца таким, каков он на самом деле – не имеющий друзей, не имеющий любви человек, который никогда не проявляет и не принимает никакой доброты, который терроризирует даже животных.

Я смотрю на мать и вижу женщину, которая не может говорить свободно даже с собственным мужем, не может называть его по имени и должна слушать радио тайком. И что же, это путь к просветлению? Да ведь это полная противоположность летательной машине да Винчи! Мой отец не пытается летать; он стреляет по птицам в небе и предпочитает оставаться затворником в этом омерзительном месте.

Но я хочу быть свободной, я хочу улететь прочь! Если это означает жизнь под открытым небом – что ж, я не против. Если это означает не иметь куска хлеба – что с того? Единственная пища, которая имеет значение, – это любовь в глазах моей собаки и надежда познакомиться с людьми, которые дерзают жить по‑ настоящему. Я не могу помешать отцу, «хозяину моего разума», набивать мне голову своей чушью… Но в мыслях я больше не привязана к его миру так называемых сверхчеловеков.

 

Я вижу отца таким, каков он на самом деле – не имеющий друзей, не имеющий любви человек, который никогда не проявляет и не принимает никакой доброты, который терроризирует даже животных.

 

К счастью, у меня есть музыка и книги, чтобы утихомиривать свистопляску внутри моей головы. По вечерам я перечитываю «Отверженных», и это идет мне на пользу. Я ощущаю почти физическое удовольствие в мозгу, словно что‑ то раскрывается внутри него, перенося меня в иной мир, наполненный иными историями. Я знаю, что эти истории вымышлены, но верю, что они очень близки к реальной жизни.

Когда отключается электричество, я кладу книгу на грудь и восторженно вспоминаю ее заключительные пассажи. Перечитывая «Собор Парижской Богоматери», я полностью захлестнута чувствами. Я впервые влюблена, и моя любовь – Квазимодо. Я растрогана его скрытой красотой. Лежа в темноте с широко раскрытыми глазами, я представляю себя, с гордостью идущую под руку с ним. Когда мы проходим мимо, люди оборачиваются, чтобы посмотреть на нас, внезапно ослепленные его впервые открывшейся им красотой.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.