Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ 2 страница



Это было так нелепо и бессмысленно, что Марку оставалось только замолкнуть. Он уже собрался уходить, но тут явилась Ортанс со своей семилетней дочуркой Шарлоттой. Ортанс очень изменилась с тех пор, как вышла замуж за своего соблазнителя, приказчика из молочной: то была уже не прежняя хорошенькая девушка, но вечно озабоченная, погрязшая в нужде женщина. Савен встречал ее довольно неприветливо: он считал себя опозоренным, замужество дочери уязвляло спесь озлобленного мелкого чиновника. Он смягчался, только поддаваясь очарованию умненькой и живой малютки Шарлотты.

– Здравствуй, дедушка, здравствуй, бабушка… А я сегодня опять была первой по чтению и получила от мадемуазель Мазлин награду.

Девочка была так прелестна, что г‑жа Савен бросила работу, схватила Шарлотту на руки и, осыпая ее ласками, сразу утешилась и позабыла обо всех неприятностях. Шарлотта поделилась своей радостью и с Марком.

– Знаете, господин Фроман, сегодня я была первой. Правда, чудесно!

– Конечно, чудесно, моя крошка. Я знаю, что ты умница… Слушайся всегда мадемуазель Мазлин, и из тебя выйдет воспитанная, разумная девушка; ты будешь счастлива сама и подаришь счастье своим близким.

Ортанс уселась со смущенным видом, Ашиль и Филипп переглядывались, им хотелось прогуляться до обеда. Савен снова принялся за свое: счастье близких, он о таком и не слыхивал, ни ее бабушка, ни мать никогда не дарили ему счастья. Если мадемуазель Мазлин совершит подобное чудо и из девочки выйдет какой‑то толк, он непременно сообщит об этом мадемуазель Рузер. Потом, видя, что жена смеется и играет с ребенком, словно помолодев от радости, он злобно одернул ее и заставил снова взяться за работу; бедняжка с трудом удержалась от слез.

Марк стал прощаться, и Савен опять заговорил о своем деле.

– Значит, вы ничего мне не посоветуете относительно моего бездельника… Не могли бы вы выхлопотать для него местечко в префектуре через господина Сальвана, ведь он друг Ле Баразе?..

– В самом деле, можно попытаться. Я непременно поговорю с господином Сальваном.

Марк ушел; опустив голову, он медленно шагал по улице, размышляя обо всем, что слышал и наблюдал в трех семьях своих бывших учеников, которые посетил за последние дни. Безусловно, Ашиль и Филипп, сыновья чиновника Савена, умственно несколько созрели и лучше разбирались в происходящем, чем дети каменщика Долуара, Огюст и Шарль, в свою очередь, опередившие тупого и легковерного Фернана, сына крестьянина Бонгара. У Савенов он столкнулся со слепым упрямством отца, который, не избавившись от ложных понятий и ничему не научившись, плелся в привычной колее нелепых заблуждений; в своем развитии дети недалеко ушли от отца. Приходилось довольствоваться хотя бы этим. Но какой незначительный результат почти пятнадцати лет упорного труда, – вот что грустно! Марку становилось страшно при мысли, как настойчиво, с какой преданностью долгу и верой в свое дело должны трудиться целые поколения скромных начальных учителей, прежде чем им удастся превратить всех невежественных, забитых и униженных в разумных, свободных людей. Его преследовала мысль о Симоне, угнетало сознание, что сам он не в силах взрастить, как взращивают обильный урожай, новое поколение поборников истины и справедливости, способных возмутиться против застарелого беззакония и исправить его. Нация по‑прежнему не желала стать той благородной нацией, в справедливость и великодушие которой он так долго верил. Он жестоко терзался, не в силах примириться с бессмысленным фанатизмом Франции. Потом, с удовольствием вспомнив о Шарлотте, смышленой малютке, что так радовалась своей награде, он снова воспрянул духом: будущее принадлежит детям, они пойдут вперед семимильными шагами, когда сильные, просвещенные умы увлекут их за собой.

Подходя к школе, он встретил г‑жу Феру, тащившую узел с готовой работой, и сердце его снова болезненно сжалось. Старшая дочь г‑жи Феру долго болела и умерла, но погубила ее не болезнь, а нищета. Теперь г‑жа Феру жила с младшей дочерью в отвратительной лачуге; обе трудились не покладая рук, но не могли заработать даже на хлеб.

Завидев Марка, она попыталась незаметно ускользнуть, стыдясь своего жалкого вида, но Марк остановил ее. Когда‑то г‑жа Феру была полной, привлекательной блондинкой, с пухлым ртом и красивыми, яркими, выпуклыми глазами; теперь перед Марком стояла изможденная, сгорбленная, преждевременно состарившаяся женщина.

– Добрый день, госпожа Феру! Все шьете, работа идет понемножку?

Она смутилась, но быстро овладела собой.

– Какое там, господин Фроман, мы с дочкой работаем до упаду, в глазах уж рябит – и хорошо, если нам вдвоем удастся заработать хоть двадцать пять су в день.

– Ведь вы подавали в префектуру прошение о выдаче вам пособия как вдове учителя.

– Подавала, но нам даже не ответили. Тогда я собралась с духом и сама туда отправилась; так я, право, думала, что меня там арестуют. Какой‑то представительный брюнет с красивой бородой накричал на меня: видно, я издеваюсь над людьми, если смею упоминать о муже, он был дезертир, анархист, военный преступник, которого застрелили, как бешеную собаку. Такого страху на меня нагнал, до сих пор опомниться не могу.

Потрясенный ее словами, Марк молчал; г‑жа Феру осмелела.

– Господи! Мой несчастный Феру – бешеная собака! Вы‑то его знали, когда мы жили в Морё. Он только и мечтал о самопожертвовании, братстве, истине, справедливости, но мы постоянно бедствовали, его так мучили, так травили, что он просто обезумел… Он уехал, и больше я его не видела. На прощание он сказал: «Франция – пропащая, насквозь прогнившая страна, попы и гнусная пресса растлили ее, она по уши увязла в невежестве и суевериях, и никто уж не вытащит ее из этого болота…» И знаете, господин Фроман, ведь он был прав.

– Нет, нет, госпожа Феру, он был неправ. Никогда нельзя считать свою родину безвозвратно погибшей.

Но она запальчиво крикнула:

– А я вам говорю, он был прав!.. Что вы, ослепли? В Морё что творится – просто позор! Этот поповский прихвостень Шанья делает из своих учеников сущих тупиц: за последние годы ни один из них не смог сдать выпускной экзамен. А ваш преемник в Жонвиле Жофр тоже усердно пляшет под дудку аббата Коньяса! Если так и дальше пойдет, то за десять лет Франция наверняка разучится читать и писать.

Гневно выпрямившись, эта женщина, жертва социальной несправедливости, изливала в зловещем пророчестве всю свою ненависть.

– Слышите, господин Фроман, Франция погибла, она не способна на благие и справедливые деяния; скоро она превратится в труп, подобно тем странам, где католицизм гнездится как паразит, вызывающий разложение!

И, напуганная своим выпадом, потрясенная собственной смелостью, г‑жа Феру с беспокойным и приниженным видом поспешила в лачугу, где изведала столько горя и где ждала ее безмолвная бледная дочь.

Марк был поражен, ему чудилось, что он слышит голос самого Феру, бросавшего горькие, суровые слова из глубины могилы, – обездоленный и загубленный школьный учитель неистово вопил о своих жестоких муках. Г‑жа Феру в своем озлоблении сгустила краски, но все, что она сказала, было правдой: Шанья затуманивал головы в Морё, в Жонвиле Жофр усердно сеял суеверия и ложь, следуя указаниям упрямого и ограниченного аббата Коньяса, хоть в душе и бесился, что начальство не спешит признать его заслуги и он до сих пор еще не назначен заведующим школой в Бомоне. Да и во всей округе столь важное дело начального образования обстояло ничуть не лучше. В Бомоне почти все школы находились в руках малодушных, заботившихся лишь о своей карьере учителей и учительниц, пресмыкавшихся перед церковью. Особой похвалы заслуживало благочестивое рвение мадемуазель Рузер. Дутрекен, в свое время приверженец республики, из патриотических побуждений незаметно сделавшийся реакционером, даже уйдя в отставку, оставался непререкаемым авторитетом, его ставили в пример начинающим учителям как человека возвышенного образа мыслей. Разве могли эти молодые преподаватели поверить в невиновность Симона и добиваться уничтожения школ конгрегаций, если такой выдающийся человек, герой 1870 года, друг основателя Республики, перешел на сторону конгрегаций во имя защиты родины от происков евреев? Отдельные лица, как мадемуазель Мазлин, по‑прежнему упорно трудившаяся ради торжества разума и справедливости, или Миньо, увлеченный высоким примером, всецело преданный делу истинного просвещения, тонули в массе подлецов и предателей; и несмотря на передовых учителей, ежегодно прибывавших из Нормальной школы, очень медленно расширялся кругозор преподавателей начальных школ, очень медленно крепли их нравственные качества и преданность долгу. И все же Сальван продолжал бороться за духовный подъем народа, горячо веря в успех, убежденный, что только скромный преподаватель начальной школы сможет спасти страну от мракобесия, когда освободится от оков невежества и станет учить истине, справедливости. Сальван беспрестанно повторял: каков учитель начальной школы, таков будет народ. Прогресс был пока еще мало заметен: еще многие поколения учителей и учеников будут углублять свои познания и нравственно совершенствоваться, прежде чем смогут освободить народ от обмана и заблуждений.

Разочарование, вынесенное Марком из бесед с его бывшими учениками, вопль отчаяния, донесшийся из могилы Феру, лишь укрепили его страстную решимость продолжать борьбу, не щадя сил. С некоторых пор он занимался вопросом внешкольного просвещения с целью наладить связь учителей с их бывшими учениками, которые по закону должны были кончать школу в тринадцать лет. Повсюду возникали добровольные общества, предполагалось организовать объединения таких обществ по округам, департаментам, по всей стране, а также учредить патронаты, союзы взаимопомощи, кассы по выдаче пенсий и пособий. Особенно необходимо было, по мнению Марка, организовать в помещении школы вечерние курсы для взрослых. Мадемуазель Мазлин уже приступила к такого рода вечерним занятиям, которые пользовались большим успехом; она читала своим бывшим ученицам, теперь уже взрослым девушкам, курс домоводства, домашней гигиены и ухода за больными. Желающих посещать курсы было так много, что она даже отказалась от воскресного отдыха и стала заниматься с теми, кто не был свободен в будни. Мадемуазель Мазлин часто говорила, что испытывает большое удовлетворение, наставляя на путь истинный своих девочек, помогая им стать добрыми супругами и матерями, хорошими хозяйками, способными поддерживать здоровье членов семьи, дарить им радость и счастье. Марк последовал ее примеру и три раза в неделю стал заниматься по вечерам со своими бывшими учениками, стараясь пополнить их образование необходимыми в жизни практическими сведениями. Щедрой рукой сеял он добрые семена в молодых умах, помышляя, что будет вознагражден за свои усилия, если из ста зерен хоть одно взойдет и принесет плоды. Особое внимание он уделял тем немногим ученикам, которых предназначал к педагогической деятельности; подолгу с неослабным рвением работал с ними, готовил их к экзаменам в Нормальную школу. Таким занятиям он посвящал воскресные дни, и это был для него лучший отдых.

Ему наконец удалось, после долгих уговоров, добиться от г‑жи Долуар согласия продолжать образование маленького Жюля, которого он хотел подготовить в Нормальную школу. Туда же был принят самый любимый ученик Марка, Себастьен Мильом; с тех пор как начался пересмотр дела Симона, а вместе с тем поднялось и значение светской школы, мать Себастьена, г‑жа Александр, вернулась в писчебумажный магазин и стала работать вместе со своей невесткой, г‑жой Эдуар. Однако она по‑прежнему предпочитала оставаться в тени, чтобы не отпугнуть клиентов‑клерикалов, которые все еще играли в городе первую скрипку. Уже на втором году обучения в Нормальной школе Себастьен стал любимым учеником Сальвана; тот с радостью видел в юноше одного из будущих проповедников, которые понесут по селениям живое слово истины и знания. А в начале нового учебного года Марк передал старому другу Сальвану еще одного своего ученика, Жозефа Симона, который решил, несмотря на тяжелые препятствия, стать учителем и надеялся одержать победу на том поприще, где столь трагично окончилась борьба, какую вел его отец. Итак, Себастьен и Жозеф оказались опять вместе, воодушевленные одним стремлением, проникнутые одной верой, и новые узы еще крепче связали старых друзей. И как они бывали рады, когда в свободные часы могли заглянуть в Майбуа и побеседовать со своим учителем!

События развертывались очень медленно, а Марк по‑прежнему ожидал Женевьеву, переходя от разочарования к надежде. Напрасно рассчитывал он, что, осознав свою ошибку, развеяв религиозный дурман, она вернется к нему; теперь всю надежду он возлагал на спокойную твердость дочери, которая была его единственным утешением. Луиза сдержала свое слово и приходила к отцу по четвергам и воскресеньям, всегда бодрая, полная решимости. Он не осмеливался расспрашивать ее о Женевьеве, а Луиза отмалчивалась, – по‑видимому, ей тяжело было говорить о матери, ведь пока она еще не могла сообщить ему ничего утешительного. Скоро ей должно было исполниться шестнадцать лет, и с годами она все острее ощущала боль незаживающей раны, от которой все они страдали; она так горячо любила отца и мать, ей хотелось бы помочь им, утолить их страдания, вернуть друг другу! Когда в глазах отца она читала все возраставшую тоску и тревогу, она осторожно затрагивала постоянно занимавший их больной вопрос, который они обычно обходили молчанием.

– Мама еще плохо себя чувствует, ее надо очень беречь, я не решаюсь побеседовать с ней по‑дружески. Все же я не теряю надежды, иной раз она приласкает меня, крепко обнимет, а сама при этом плачет. Правда, порой она бывает сурова и несправедлива, упрекает меня, что я ее не люблю, говорит, что никто никогда не любил ее… Видишь ли, папа, ее надо пожалеть, ведь она, должно быть, очень мучается, если считает, что никогда не сможет удовлетворить свою потребность в любви.

– Но почему же она не возвращается ко мне? Ведь я по‑прежнему люблю ее больше жизни, и если она все еще меня любит, мы были бы так счастливы! – взволнованно восклицал Марк.

Луиза с грустной лаской тихонько закрывала ему рот рукой.

– Нет, нет, папа, не надо об этом говорить. Зачем я начала – только напрасно расстроила тебя! Будем ждать… Теперь я постоянно с мамой, должна же она в конце концов понять, что только мы с тобой и любим ее. И тогда я приведу ее.

Порой Луиза являлась в каком‑то особенном настроении; вид у нее был решительный, глаза блестели, точно после схватки. Отец сразу догадывался, в чем дело.

– Ты, наверно, снова ссорилась с бабушкой.

– А, ты заметил! Ну да, видишь ли, сегодня утром она опять целый час укоряла и срамила меня из‑за того, что я не иду к причастию, стращала адскими муками. Она поражена и до крайности возмущена моим, как она говорит, непостижимым упорством.

У Марка на время поднималось настроение, и он весело улыбался. Он так боялся, что его Луиза уступит, как уступили бы на ее месте другие девочки! Он с радостью убеждался в ее твердости и ясном уме, не изменявшими ей даже в отсутствие отца, готового поддержать ее. Марка охватывала нежность к дочери, он представлял себе, как трудно ей выдерживать все эти сцены, как изводят ее бесконечными выговорами и упреками.

– Моя бедная дочурка, сколько у тебя мужества! Тебе, наверно, очень в тягость эти постоянные ссоры!

Но она спокойно улыбалась в ответ.

– Ну какие же ссоры, папочка! Я всегда почтительна с бабушкой, со мной не поссоришься. Правда, она все время сердится и разносит меня. Но я выслушиваю ее очень внимательно и никогда не противоречу. Вот если она во второй и в третий раз начнет повторять свои поучения, тут уж я очень спокойно говорю ей: «Что делать, бабушка, я обещала папе, что до двадцати лет не буду решать, пойду ли к первому причастию, и сдержу свое обещание, ведь я поклялась». Я все время твержу одно и то же, уже запомнила эту фразу наизусть и не меняю в ней ни одного словечка. Понимаешь, это неопровержимый довод. Мне даже становится жаль бедную бабушку: стоит мне произнести первые слова, как она в ярости выскакивает из комнаты, хлопнув дверью перед самым моим носом.

В глубине души Луизу мучило это беспрерывное состояние войны. Но отец был в восторге, и она ласково обнимала его, повторяя:

– Будь спокоен, недаром же я твоя дочь. Меня никогда не уговорят сделать то, что я решила не делать.

Она твердо намеревалась стать учительницей, и ей пришлось выдержать целое сражение, чтобы отвоевать у бабушки право поступить в Нормальную школу. К счастью, мать поддерживала Луизу; Женевьеву страшило необеспеченное будущее и все возраставшая скупость г‑жи Дюпарк, чьи скромные средства уходили на благочестивые пожертвования. Старуха требовала, чтобы Марк оплачивал содержание жены и дочери, – ей хотелось досадить этим Марку, – и ему приходилось отдавать им большую часть своего скудного жалованья. Быть может, подстрекаемая добрыми друзьями и наставниками, незаметно руководившими интригой, она добивалась скандала, в надежде, что Марк откажет ей. Но он, при всей скудости своих средств, тотчас же согласился, он был счастлив уже тем, что по‑прежнему остается главой семьи, ее опорой и кормильцем. Теперь к одиночеству прибавилось еще безденежье, они с Миньо питались более чем скромно. Но он от этого ничуть не страдал: его радовала мысль, что Женевьеву тронуло его великодушие и она наконец поняла, как важно для Луизы продолжать образование, чтобы добиться в будущем самостоятельности. И Луиза, окончив начальную школу, не прекращала занятии с мадемуазель Мазлин, готовившей ее ко вступительному экзамену в Нормальную школу – лишний повод для докучливых нападок г‑жи Дюпарк, которую новая мода на ученых девиц просто выводила из себя; по ее мнению, молодой девушке, кроме катехизиса, ничего знать не следовало. Почтительные реплики Луизы: «Да, бабушка… разумеется, бабушка…» – еще больше сердили ее, и тогда она обрушивалась на Женевьеву, но та, раздражаясь, в свою очередь, подчас давала ей резкий отпор.

Однажды, узнав от Луизы о таком столкновении, Марк изумленно спросил дочь:

– Как, неужели мама поссорилась с бабушкой?

– Да, папочка, и не в первый раз. Ты ведь знаешь, она не очень‑то сдерживается. Начинает сердиться, кричать, а потом дуется в своей комнате – помнишь, и здесь последнее время она тоже частенько запиралась у себя.

Марк слушал, стараясь не выдавать тайной радости, вновь воскресавшей в нем надежды.

– А госпожа Бертеро вмешивается в эти споры?

– Нет, бабушка Бертеро всегда молчит. Мне кажется, она на нашей стороне, но не осмеливается вступиться за нас, потому что боится неприятностей. А вид у нее такой грустный и совсем больной.

Однако время шло, а надежды Марка не оправдывались. Он старался как можно меньше расспрашивать дочь о том, что делается в угрюмом доме на площади Капуцинов, – ему претило превращать ее в доносчицу. Если она сама не рассказывала о матери, Марк неделями томился в мучительном неведении, теряя всякую надежду. Единственной его отрадой были чудесные часы, какие он проводил с Луизой по четвергам и воскресеньям. Частенько в эти дни, чтобы увидеться с Луизой – подругой их детских лет, – Марка навещали Жозеф Симон и Себастьен Мильом, учившиеся в бомонской Нормальной школе. Друзья вели неумолчные беседы, и их ликующая молодость, отвага, вера в будущее, их звонкий смех наполняли радостью пустой, унылый дом, вливали новые силы в душу Марка. Он просил Жозефа приводить иногда с собой сестру Сарру из дома Леманов, которых часто навещал, приглашал и мать Себастьена, г‑жу Александр. Ему хотелось бы объединить вокруг себя всех честных людей, борцов за лучшее будущее человечества. В этих сердечных встречах крепли прежние симпатии, но теперь дружба между Себастьеном и Саррой, Жозефом и Луизой вырастала в глубокую и нежную привязанность, а Марк смотрел на них с улыбкой и, размышляя о том, что лишь будущие поколения сумеют одержать окончательную победу, полагался на мать‑природу, на благотворную силу любви. Бездеятельность кассационного суда приводила Давида и Марка в отчаяние, они уже теряли всякую надежду, как вдруг пришло письмо от Дельбо, который сообщал, что получил важное известие и просит их зайти переговорить. Они поспешили к нему. Новость действительно оказалась очень важной и должна была потрясти весь Бомон. Епархиальный архитектор Жакен, старшина присяжных, осудивших Симона, после тяжелой и длительной душевной борьбы решился наконец облегчить свою совесть. Этот глубоко набожный и безупречно честный человек постоянно помышлял о своем спасении и боялся, скрывая правду, навеки погубить свою душу. Говорили, что его духовник, смущенный исповедью, не смея высказаться, предложил ему обратиться за советом к отцу Крабо и что Жакен не признавался до сих пор лишь под сильным нажимом отца иезуита, присуждавшего его к молчанию ради интересов церкви. А между тем именно совесть христианина, вера в божественность Христа, пришедшего на землю ради торжества правды и справедливости, и заставили Жакена наконец открыть сжигавшую его ужасную тайну. Дело заключалось в том, что председатель суда Граньон передал присяжным документ, о котором не знали ни защита, ни подсудимый. Призванный в совещательную комнату для разъяснения присяжным применения статей закона, Граньон показал им письмо, полученное уже после окончания судебных прений, – пресловутое письмо Симона, снабженное припиской и подписью, совершенно тождественной с подписью на прописи. Именно на этот документ и намекал отец Филибен, давая на суде свое сенсационное показание, утверждая, что собственными глазами убедился в виновности Симона, но не может высказаться яснее, ибо связан тайной исповеди. Теперь было доказано, что, хотя письмо действительно написано рукой Симона, приписка и подпись являлись бессовестной подделкой, до того грубой, что не обманулся бы и ребенок.

Дельбо ликовал.

– Ну, что я вам говорил! – воскликнул он при виде Давида и Марка. – Теперь у нас есть доказательство незаконных действий Граньона. Жакен написал председателю кассационного суда и признался ему во всем; он требует нового допроса… Я знал, что письмо Симона пришито к делу, – Граньон, конечно, не осмелился его уничтожить. Но с каким трудом удалось его раздобыть и произвести экспертизу почерка! Я сразу учуял подлог и все время подозревал, что тут замешан этот опасный тип – отец Филибен… С виду он кажется ограниченным, даже немного придурковатым, но, вникая в процесс, я убеждаюсь, что это гений наглости и коварства. Мало того, что он оторвал от прописи уголок со штемпелем, он еще подделал письмо и подсунул его присяжным в последний момент перед вынесением приговора. Я совершенно убежден, что эта фальшивка – дело его рук.

Но Давид с сомнением покачивал головой – слишком много ему пришлось испытать разочарований.

– А вы уверены, – спросил он, – что Жакен доведет дело до конца, ведь он епархиальный архитектор и всецело зависит от попов?

– Безусловно уверен… Надо знать Жакена. Он вовсе не зависит от попов, он – один из тех редких христиан, которые слушаются только голоса совести. Мне рассказывали поразительные вещи о его свиданиях с отцом Крабо. Сначала иезуит держал напыщенные речи, пытался сломить Жакена, заклиная его именем всесильного бога, который отпускает и ставит в заслугу самые тяжкие грехи, если они совершены во благо церкви. Но Жакен возражал, призывая в свидетели своего бога, бога добра и справедливости, бога блаженных и праведных, отвергающего ложь, беззаконие, злодейство. Жаль, что меня там не было, – великолепная, наверно, произошла схватка между человеком, чистосердечно верующим, и политическим агентом готовой рухнуть религии. Говорят, в конце концов иезуит до того унизился, что на коленях умолял архитектора скрыть правду, но прямодушный Жакен твердо решил выполнить свой долг.

– Однако, – вмешался Марк, – долго же он собирался облегчить свою совесть.

– Ну конечно; но он не сразу осознал, что должен делать; да сначала он просто не подозревал, что Граньон действовал незаконно. Большинство присяжных не знают статей закона и во всем полагаются на авторитет судей. А потом, естественно, он еще долго сомневался, боролся со своей возмущенной совестью, опасаясь скандала. Что можем мы знать о нравственных страданиях, душевной борьбе этого человека, который исповедовался, принимал причастие под страхом навлечь на себя божье проклятье! Во всяком случае, я не сомневаюсь, что когда он убедился в подделке, то отбросил всякие колебания и решился заговорить, чего бы это ему ни стоило, ведь он твердо верит, что, чистосердечно покаявшись, послужит своему богу.

Дельбо был в восторге: наконец‑то, после стольких усилий, он достиг цели! Затем он вкратце подвел итог:

– Я считаю, что пересмотр дела непременно состоится. У нас в руках два новых факта; правда, я давно уже подозревал о них, но нам стоило немалых трудов их установить. Во‑первых, пропись: она взята из школы Братьев и подписана не рукой Симона. Во‑вторых, поддельный документ, незаконно переданный Граньоном присяжным. При таких условиях не может быть иного решения, кроме кассации приговора.

Давид и Марк радостно простились с адвокатом. Разоблачающее письмо Жакена, его признания подняли в Бомоне целую бурю. Председатель суда Граньон, против которого было направлено письмо, больше никого у себя не принимал и отказывался отвечать на вопросы журналистов, замкнувшись в высокомерном молчании. Говорили, что этот старый волокита и заядлый охотник очень подавлен, утратил свой сочный юмор, так как ему угрожает катастрофа как раз накануне выхода в отставку и получения ордена. Его жена, прекрасная г‑жа Граньон, которая уже больше не читала стихов в обществе молодых офицеров, состоявших при генерале Жарусе, убедила мужа на склоне лет обратиться к религии и в старости жить в святости и благочестии; по совету жены Граньон стал исповедоваться, причащаться и являл высокий пример ревностного служения церкви; теперь он был ее гордостью, потому‑то отец Крабо и увещевал с таким жаром Жакена, пытаясь помешать ему высказаться. Впрочем, все представители судебной власти Бомона единодушно присоединились к Граньону, они отстаивали приговор, точно сами вынесли его, точно он был их величайшим творением, которое запрещалось даже обсуждать, чтобы – упаси бог – не оскорбить честь родины. Но под личиной благородного негодования они затаили страх, жалкий, низкий, омерзительный страх перед каторжной тюрьмой, им мерещилось, что рука жандарма тяжело опускается на их плечо, прикрытое черной или красной, подбитой горностаем судейской мантией. Бывший государственный прокурор, щеголеватый Рауль де ла Биссоньер, уже больше не служил в Бомоне, а был назначен прокурором судебной палаты в соседний округ Морне и злился, что до сих пор не получил перевода в Париж, несмотря на ловкость и гибкость, какие он неизменно проявлял при любом министерстве. Судебный следователь Дэ по‑прежнему жил в Бомоне и был произведен в советники; его сварливая жена, обуреваемая тщеславием и неутолимой жаждой роскоши, проматывала скромное жалованье и донимала его, упрекая в недостатке честолюбия; на беду, Дэ, как говорили, тоже мучили угрызения совести, и он собирался покаяться в том, что малодушно поддался настояниям жены и начал дело против Симона, несмотря на отсутствие улик. Весь суд был охвачен необычайной тревогой: уже чувствовалось грозное дыхание приближающейся бури, которая, обрушившись на ветхое, источенное червями здание правосудия, сметет его с лица земли.

Среди политических деятелей Бомона также царили смятение и растерянность. Почва уходила из‑под ног депутата Лемаруа, мэра Бомона, бывшего левого республиканца, – он чувствовал, что надвигается грозный кризис, который уничтожит все партии и выведет на арену представителей народа. Поэтому в салоне г‑жи Лемаруа, весьма умной женщины, где собиралось много народу, особенно усилились реакционные настроения. Там часто можно было встретить Марсильи; в прошлом представитель просвещенной молодежи, надежда передовых людей Франции, он теперь перестал понимать, куда ветер дует, и, вечно опасаясь провала на выборах, находился в состоянии какого‑то политического паралича. Появлялся там и генерал Жарус, агрессивное ничтожество, с которым никто не считался с тех пор, как в нем перестали видеть главаря военного путча; а жена постоянно подзадоривала его своим брюзжанием, – эта маленькая, черненькая особа совсем высохла и волей‑неволей теперь вела добродетельную жизнь. В салоне г‑жи Лемаруа бывал изредка и префект Энбиз со своей невозмутимой супругой. Они стремились жить в мире со всеми, ибо таково было желание правительства: рукопожатия, улыбки и никаких скандалов. Опасались, что пересмотр дела Симона сорвет избирательную кампанию, так как округ был слишком взволнован этим событием; Марсильи и Лемаруа втайне друг от друга решили действовать заодно с реакционерами, которых возглавлял Эктор де Сангльбёф, против кандидатов социалистической партии; прежде всего следовало уничтожить Дельбо, чей успех был бы обеспечен, если бы он выиграл дело безвинно осужденного, мученика. Признание Жакена взволновало всех, так как теперь пересмотр дела становился неизбежным. Симонисты ликовали, антисимонисты несколько дней были чрезвычайно подавлены. На авеню Жафр, где прогуливалось избранное общество, только и речи было что о предстоящем пересмотре; напрасно «Пти Бомонтэ» в угоду своим читателям ежедневно твердила, что пересмотр будет отвергнут подавляющим большинством, – друзьями церкви овладело уныние, ибо примерный подсчет голосов, который они без устали вели у себя дома, давал как раз обратные результаты.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.