Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ТРЕТЬЯ



 

 

I

 

Как только кассационный суд приступил к разбору дела, Давид и Марк, встретившись в темной лавчонке Леманов, решили, что теперь разумнее всего отказаться от всякого воздействия на общественное мнение и для вида держаться в стороне от процесса. Весть о пересмотре принесла Леманам надежду и великую радость, семья воспрянула духом. Если суд добросовестно поведет следствие, Симон, несомненно, будет признан невиновным и оправдан; нужно лишь быть начеку и следить за ходом дела, не выказывая сомнений в честности и нелицеприятии высшей судебной власти. Только одна забота омрачала их радость: здоровье Симона по‑прежнему было плохо; неужели он погибнет там, не дождавшись торжества истины! Суд заявил, что до окончательного решения Симон не может вернуться во Францию, а следствие грозило затянуться на несколько месяцев. Однако Давид продолжал непоколебимо верить в необычайную стойкость брата, которую тот проявлял до последнего времени. Он успокаивал родных, старался развеселить их, рассказывая, что они с братом вытворяли в дни юности; хорошо зная характер Симона, он говорил о его требовательности к себе, сосредоточенности, собранности, о недюжинной силе воли, о его постоянном желании сохранить свое достоинство и благополучие семьи. На прощанье все условились впредь не проявлять ни тревоги, ни нетерпения, как если бы победа уже была за ними.

Теперь Марк целые дни напролет проводил в школе, всецело посвятив себя своим ученикам, и чем больше встречал он препятствий и горьких испытаний, тем самоотверженней трудился. Во время занятий, окруженный воспитанниками, для которых он становился старшим братом, оделяя их хлебом знаний, внушая им уверенность в непреложности истины, он немного отвлекался от страданий, боль кровоточащей сердечной раны несколько затихала. Но вечерами, когда он оставался один в доме, который покинула любовь, им овладевало жестокое отчаяние, он спрашивал себя, как жить дальше в гнетущем холоде вынужденного вдовства. Единственной его отрадой была Луиза, и все же, случалось, сидя при свете лампы за вечерней трапезой, отец и дочь подолгу молчали, каждый переживал свое безутешное горе, утрату супруги, матери, и скорбь об этой утрате настойчиво преследовала их. Они пытались прогнать неотвязную тоску, болтали о том, о сем, но неизменно все наводило их на мысль о Женевьеве, и, усевшись рядом, взяв друг друга за руки, точно желая согреться в своем одиночестве, они говорили, говорили только о ней; и все вечера кончались одинаково: дочь садилась к отцу на колени, обнимала его за шею, и оба вздыхали и горько плакали. Тускло светила лампа, кругом все казалось мертвенным, ушедшая унесла и жизнь, и тепло, и свет.

И все же Марк ничего не предпринимал, чтобы заставить Женевьеву вернуться. Он не хотел прибегнуть к своему законному праву. Мысль об огласке, о публичном судебном разбирательстве была ему отвратительна; и не только потому, что он избегал западни, расставленной похитителями, которые, очевидно, рассчитывали воспользоваться громкой семейной драмой и уволить его из школы, но еще и потому, что все надежды он возлагал на силу любви. Женевьева одумается и наверняка вернется к своей семье. Когда у нее родится ребенок, она принесет его отцу; Марку казалось, что Женевьева никак не может оставить ребенка у себя, ведь он принадлежит им обоим. Если церковники сумели парализовать ее любовь к мужу, им никогда не удастся убить в ней мать; а мать, вернув ребенка отцу, не бросит свое дитя. До родов теперь оставался какой‑нибудь месяц. Утешая себя надеждой на благополучный исход, Марк в конце концов поверил, что так и будет; он жил ожиданием родов, словно это обстоятельство должно было положить конец их страданиям. Он был честен и не хотел разлучать дочь с матерью: каждый четверг и воскресенье он посылал Луизу к Женевьеве, в дом г‑жи Дюпарк, благочестивый, мрачный, сырой и тесный дом, который принес ему столько горя. Быть может, безотчетно он находил в этом печальное утешение, сохраняя какую‑то связь с покинувшей его женой. Возвращаясь от матери, Луиза всякий раз рассказывала ему что‑нибудь о Женевьеве, и в такие вечера отец долго не спускал дочку с колен, засыпая ее вопросами; он хотел знать обо всем, хотя это и причиняло ему боль.

– Деточка моя, как чувствует себя сегодня мама? Она весела, довольна? Играла с тобой?

– Нет, папочка… Ты же знаешь, она давно уже со мной не играет. Здесь она все‑таки была веселее, а сейчас она какая‑то грустная, словно больная.

– Больная!

– В постели она не лежит. Наоборот, не может спокойно сидеть на месте, а руки у нее горячие, как в лихорадке.

– А что вы делали, доченька?

– Мы были у вечерни, как всегда по воскресеньям. Потом вернулись домой к чаю. Приходил какой‑то незнакомый монах, миссионер, и рассказывал про дикарей.

Отец умолкал на минуту; ему было горько и больно, но он не хотел перед дочкой осуждать мать, не хотел принудить Луизу ослушаться матери, запретив девочке сопровождать Женевьеву в церковь. Потом он тихо продолжал:

– А про меня она не спрашивала?

– Нет, нет, папа. У бабушки никто о тебе не спрашивает; ты ведь просил, чтобы я первая никогда о тебе не заговаривала, вот и получается, что тебя как будто и на свете нет.

– А бабушка тебя не обижает?

– Бабушка Дюпарк на меня и внимания не обращает, и я очень довольна, – она так взглянет иной раз, когда делает выговор, что просто страшно становится… Зато бабушка Бертеро очень милая, особенно если мы с ней остаемся вдвоем. Она угощает меня конфетами, обнимает и крепко, крепко целует.

– Бабушка Бертеро?

– Ну да. Она даже сказала как‑то, что я должна очень тебя любить. Она одна только и говорила со мной о тебе.

И снова отец замолкал, опасаясь слишком рано посвящать дочь в горести жизни. Он и раньше подозревал, что молчаливая, печальная г‑жа Бертеро, в былые годы столь нежно любимая мужем, со времени своего вдовства тихо угасает, придавленная суровым благочестием, царившим в доме черствой г‑жи Дюпарк. Марку всегда казалось, что она могла бы стать его союзницей, но она была сломлена, обессилена, и у нее никогда не хватило бы мужества не только действовать, но хотя бы высказаться.

– Будь же с ней поласковей, – говорил Марк дочери. – По‑моему, она тоже переживает свое горе, но молчит… И особенно крепко поцелуй маму за нас обоих, чтобы она почувствовала и мою нежность к ней.

– Хорошо, папа.

Так протекали в осиротелом доме вечера, овеянные нежностью и грустью. Если в воскресенье дочь рассказывала, что у матери мигрень, нервные припадки, которыми она страдала последнее время, он до самого четверга не находил себе покоя. Его не удивляло состояние Женевьевы, он приходил в ужас, видя, что несчастную женщину сжигает огонь дикого, нелепого мистицизма. Но если в следующий четверг девочка сообщала отцу, что мать улыбнулась, спрашивала про оставшегося дома котенка, надежда возвращалась к нему, и, успокоившись, он радостно смеялся. И снова был он готов ждать дорогую супругу, уверенный, что Женевьева вернется к нему с новорожденным ребенком на руках.

Как‑то само собой получилось, что после ухода Женевьевы мадемуазель Мазлин стала близким другом Марка и Луизы. Почти каждый вечер после занятий она являлась вместе с Луизой и наводила порядок в их заброшенном хозяйстве. Квартиры, отведенные учителю и учительнице, помещались рядом, их разделял лишь небольшой двор, а садики примыкали друг к другу вплотную, и в ограде имелась калитка. Но более всего способствовала сближению товарищей по работе новейшая симпатия, какую Марк всегда питал к этой чудесной, мужественной женщине. Она была свободна от религиозных предрассудков, старалась развивать в ученицах ум и добрые чувства, и Марк еще в Жонвиле относился к мадемуазель Мазлин с большим уважением. А теперь он проникся к ней чувством горячей дружбы; она воплощала его идеал воспитательницы, разумной наставницы, призванной освободить общество. Он был глубоко убежден, что подлинный прогресс наступит, лишь когда женщина пойдет рядом с мужчиной или даже опередит его на пути к счастливому Городу будущего. А какая радость встретить хоть одну такую провозвестницу истины, умную, прямодушную, добрую, для которой ее спасительный подвиг лишь естественная обязанность, выполняемая из любви к людям! И для Марка, переживавшего мучительную личную драму, мадемуазель Мазлин оказалась искренним другом, она утешала его, поддерживала и окрыляла надеждой.

Прежде всего он был очень доволен, что Луиза больше не училась у мадемуазель Рузер. Он не мог взять дочь из соседней школы, но его мучила мысль, что на девочку оказывает давление честолюбивая хатка, которая, стремясь выслужиться, водит учениц в церковь. Это ненавистное соседство создавало также помехи в его работе; в своей школе он воспитывал мальчиков вне религии, а мадемуазель Рузер заставляла девочек исповедоваться, причащаться, участвовать во всех религиозных церемониях.

Резко противоположные методы обучения вызывали в семьях постоянные ссоры. В сущности, вся Франция разделилась на два лагеря, которые без конца враждовали между собой, тем самым увеличивая существующее социальное зло. Да и как могли брат и сестра, муж и жена, сын и мать сговориться друг с другом, если чуть не с колыбели их приучали к различной оценке одних и тех же слов и понятий. Добиваясь перевода мадемуазель Мазлин в Майбуа, добрейший Сальван шел навстречу Марку, страдавшему при мысли, что дочь его находится в руках ханжи Рузер, а инспектор учебного округа Ле Баразе, подписывая этот перевод, прежде всего осуществлял свое заветное желание – ввести единую программу в начальных мужских и женских школах. Ведь только тогда могли наставник и наставница трудиться с пользой, если, шагая плечом к плечу, воодушевленные одинаковыми идеями и целями, несли ученикам одни и те же истины. Марк и мадемуазель Мазлин прекрасно понимали друг друга, и с тех пор, как они шли в ногу к общей цели, в Майбуа начали всходить добрые семена, заброшенные ими в детские души и сулившие в будущем богатую жатву.

Марка глубоко трогали чуткость и участие, какие выказывала ему мадемуазель Мазлин после ухода Женевьевы. Мадемуазель Мазлин постоянно с горячим сочувствием говорила с ним о жене и, как женщина здравомыслящая и отзывчивая, всегда находила объяснение, извиняла ее безрассудный поступок. Особенно настойчиво она советовала ему не быть резким и суровым с женой, как те эгоистичные и ревнивые деспоты, для которых супруга – рабыня, вещь, принадлежащая им по закону. Безусловно, воздействие мадемуазель Мазлин сказывалось в благоразумном поведении Марка; он терпеливо ждал, надеясь, что здравый смысл и любовь одержат верх и Женевьева вернется. А Луизе мадемуазель Мазлин с бесконечной деликатностью старалась заменить отсутствующую мать; так отец и дочь нашли в ней чудесного друга, согревавшего радостью их покинутый, стынущий очаг.

Наступила весна, Марк и Луиза проводили все вечера вместе с мадемуазель Мазлин в своем садике позади школы. Учительница проходила через незапертую калитку в смежный сад Марка, где под сиреневым кустом стояли стол и скамейки. Этот уголок они в шутку называли лесом и воображали, что забрались куда‑то в зеленую чащу, под старый развесистый дуб. Крохотная лужайка превращалась в обширный луг, а две куртины – в роскошный цветник. После утомительного дня так отрадно было беседовать в мирной вечерней тишине.

В один из таких вечеров Луиза, которая о чем‑то размышляла с серьезным видом, как большая, внезапно спросила:

– Мадемуазель, почему вы не вышли замуж?

Учительница добродушно рассмеялась:

– Ну, милочка, ты, верно, плохо меня разглядела! Носастой коротышке, вроде меня, нелегко найти себе мужа.

Девочка с недоумением разглядывала учительницу, она вовсе не казалась ей некрасивой. Правда, она маленького роста и нос у нее слишком велик, лицо широкое, скуластое, лоб выпуклый, но глаза прекрасные и улыбаются так нежно, что придают ее чертам какую‑то неизъяснимую прелесть.

– Вы очень красивая, – убежденно возразила Луиза. – Если бы я была мужчиной, я с радостью женилась бы на вас.

Это замечание очень развеселило Марка, а мадемуазель Мазлин внезапно загрустила.

– По‑видимому, у мужчин другой вкус, – овладев собой, уже спокойно и весело сказала она. – Лет в двадцать – двадцать пять я охотно вышла бы замуж, но не встретила человека, который пожелал бы жениться на мне. А сейчас мне уже тридцать шесть, о замужестве нечего и думать.

– Почему же? – спросил Марк.

– Да потому, что уже поздно… Женщина, избравшая своей профессией преподавание, скромная учительница начальной школы из бедной семьи, не может рассчитывать на женихов. Кто захочет взять на себя такую обузу, жениться на особе, которая получает гроши, трудится изо всех сил и вынуждена жить в глухом углу. Если ей не удастся выйти за учителя, с которым они будут бедствовать вдвоем, она обречена остаться старой девой… Что до меня, я, хоть и поставила на замужестве крест, все же могу сказать, что я счастлива… Конечно, – с живостью продолжала она, – брак необходим, женщина должна быть замужем, иначе жизнь ее лишена смысла; только став женой и матерью, она выполнит до конца свое назначение. Здоровье и счастье возможны лишь при полном расцвете человеческой натуры. И во время моих занятий с девочками я никогда не забываю, что придет время, у них будут муж и дети… Но если тебя обошли и ты обречена на безбрачие, поневоле приходится искать удовлетворение в чем‑то другом. Вот я и вношу свою долю в наше дело, и я довольна своей участью, мне все‑таки удалось стать матерью, матерью всех этих милых крошек, с которыми я вожусь с утра до вечера. Я не одинока, у меня огромная семья.

Она говорила о своем благородном самопожертвовании очень просто, с улыбкой, словно ее многочисленные ученицы оказывали ей одолжение, соглашаясь быть ее духовными дочерьми.

– Да, – сказал Марк, – если жизнь обходится с ком‑нибудь жестоко, неудачник должен платить ей добром. Это единственный способ отвратить беду.

Но чаще всего, сидя в саду, окутанном темнотой, Марк и мадемуазель Мазлин говорили о Женевьеве, особенно в те вечера, когда Луиза возвращалась от матери. Однажды девочка вернулась домой очень взволнованная: во время торжественной службы в честь святого Антония Падуанского в часовне Капуцинов, куда Луизе пришлось сопровождать мать, Женевьева упала в обморок; ее отнесли домой, из‑за беременности ее состояние внушало тревогу.

– Они убьют ее! – воскликнул Марк в отчаянье.

Но мадемуазель Мазлин хотелось подбодрить его, она взглянула на дело иначе.

– Нет, нет, ваша Женевьева физически совершенно здорова, болен только рассудок. Вот увидите, мой друг, в конце концов ее сердце и природный разум восторжествуют… Что поделаешь, она училась в монастырской школе и теперь расплачивается за религиозное воспитание; пока эти школы не закроют, они будут источником несчастий женщины и неудач современного брака. К Женевьеве надо быть снисходительным, не она истинная виновница, она лишь унаследовала заблуждения от целого ряда поколений женщин, попавших в лапы церкви, которая запугивала и одурачивала их.

Марк был так удручен, что, несмотря на присутствие дочери, у него вырвалось грустное признание:

– Ах, для нас обоих было бы лучше вовсе не сближаться. Она не могла стать моей подругой, моим вторым «я», – тихо проговорил он.

– А на ком же вам было жениться? – спросила мадемуазель Мазлин. – В какой буржуазной семье нашли бы вы девушку, воспитанную не в католическом духе, не отравленную ядом религиозных заблуждений и вымысла? Мой бедный друг, женщину, которая была бы под стать вам, человеку свободомыслящему, творцу будущего, – такую женщину нужно еще создать. Где‑то, быть может, и существуют такие, но их слишком мало, да и те заражены предрассудками и исковерканы уродливым воспитанием.

Она засмеялась. Выражение лица у нее было мягкое и в то же время решительное.

– Я стараюсь так воспитывать своих девочек, – продолжала мадемуазель Мазлин, – чтоб они могли стать подругами людей, свободных от всякой догмы, жаждущих истины и справедливости, я готовлю достойных жен для тех честных юношей, которых выращиваете вы… А вы, мой друг, родились слишком рано, вот в чем дело.

Учитель и учительница, скромные строители будущего общества, забывали о присутствии тринадцатилетней девочки, которая молча, внимательно слушала их. По натуре чуткий, Марк избегал прямых поучений. Он просто старался служить дочке живым примером, и она обожала отца, доброго, искреннего, справедливого. Вдумчивая девочка еще не решалась вмешиваться в беседы отца и мадемуазель Мазлин, но, безусловно, кое‑что для себя из них извлекала, хоть и сидела с таким видом, будто ничего не слышит, не понимает, – подобное выражение бывает у детей, когда при них говорят о вещах, которые, по мнению взрослых, выше их понимания. Головка ее работала: устремив взгляд в ночной мрак, не шевелясь, – лишь по губам пробегала легкая дрожь, – Луиза набиралась ума‑разума, размышляла обо всем, что говорили эти люди, которых так же, как и свою мать, она любила больше всех на свете. Как‑то раз, очнувшись от глубокой задумчивости, девочка непроизвольно высказала наивную мысль, и сразу стало ясно, что она отлично поняла, о чем шла речь.

– А вот я хотела бы выйти замуж за человека, который рассуждал бы как папа, чтобы мы всегда могли столковаться друг с другом. Если мы будем думать одинаково, все у нас пойдет на лад.

Такое решение позабавило мадемуазель Мазлин. А Марк с нежностью подумал, что его дочь унаследовала присущую ему любовь к истине, его ясный и трезвый ум. Конечно, пока детский мозг не развился окончательно, многое еще не определилось, трудно предугадать, как будет мыслить и действовать зрелая женщина. И все же Марк верил, что Луиза вырастет разумной, здравомыслящей, свободной от предрассудков. Эти мысли приносили ему отраду, словно он ожидал, что его дочка, совсем еще ребенок, нежная и отзывчивая, станет посредницей между ним и Женевьевой, поможет вернуть ее к семейному очагу и снова закрепит столь трагически порванные узы.

Однако Луиза приносила из домика на площади Капуцинов очень плохие вести. По мере того как срок родов приближался, Женевьева становилась все более мрачной, угрюмой и до того несдержанной и резкой, что, случалось, с раздражением отворачивалась от дочки, когда той хотелось приласкаться. У нее не прекращались обмороки, она все чаще погружалась в религиозный экстаз, – казалось, искала в нем помощи, подобно тем больным, которые, не испытывая облегчения от наркотика, удваивают дозу, и средство становится уже ядовитым. Был чудесный вечер, когда Луиза, вернувшись от Женевьевы в благоухающий цветами садик, где сидели Марк и мадемуазель Мазлин, сообщила о матери новые тревожные сведения; учительница очень забеспокоилась.

– Хотите, мой друг, – предложила она Марку, – я навещу вашу жену? Она всегда была расположена ко мне, быть может, и теперь она выслушает меня.

– Что же вы ей скажете, мой друг?

– Я скажу ей, что ее место только возле вас, что она, сама того не сознавая, по‑прежнему обожает вас; объясню ей, что она мучается из‑за ужасной ошибки и ее страдания окончатся в тот день, когда она вернется к вам с дорогим крошкой, мысли о котором угнетают ее, как укоры совести.

Марк был потрясен этими словами, на глазах у него блеснули слезы.

Но Луиза с живостью проговорила:

– Нет, нет, мадемуазель, не ходите, я вам не советую!

– Почему же, милочка?

Луиза смутилась и покраснела. Не могла же она рассказать, с каким презрением и ненавистью говорили об учительнице в домике на площади Капуцинов. Но мадемуазель Мазлин поняла, – она привыкла к обидам, – и тихонько спросила:

– Разве твоя мама больше меня не любит? Ты боишься, что она плохо меня примет?

– Ну, мама вообще все время молчит, – призналась Луиза, – а вот остальные…

– Девочка права, мой друг, – проговорил Марк, овладев собой, – этот шаг стоил бы вам слишком дорого, да и ни к чему бы не привел. Во всяком случае, я вам очень благодарен за вашу доброту, вы так великодушны.

Наступило долгое молчание. Небо было безоблачно; с необъятной лазури медленно опускался на землю покой, в розовом зареве заходило солнце. Гвоздики и левкои разливали аромат в теплом воздухе. Угасал прекрасный день, навевая грусть на собеседников, они больше не проронили ни слова.

Но вот свершилось то, что неминуемо должно было свершиться. Не прошло и недели, как Женевьева покинула дом, а уж весь Майбуа толковал о скандальной открытой связи учителя с учительницей. Говорили, что они ежеминутно убегают из класса, чтобы сойтись где‑нибудь в уголке; у них хватает даже наглости сидеть по вечерам рядышком в саду мужской школы, где за ними свободно можно наблюдать из окон соседних домов; и особенно гнусно, что все это происходит на глазах у Луизы, которой они не стесняются. Передавали самые непристойные подробности, какие‑то прохожие на площади Республики якобы слышали, как они хохотали и пели неприличные песни. По городу ходила басня – было твердо установлено, что Женевьева покинула свою семью, движимая совершенно естественным чувством отвращения и гнева, не желая жить под одним кровом с другой, этой безбожницей, которая развращает вверенных ей воспитанниц. Надо было не только вернуть Луизу матери, следовало выгнать, закидать камнями учителя и учительницу, чтобы спасти от когтей дьявола всех детей Майбуа.

До Марка доходили кое‑какие слухи. Но он только плечами пожимал, хорошо понимая, откуда взялся этот злобный вздор. Беспощадная война, объявленная ему католической конгрегацией, продолжалась. Не добившись после ухода Женевьевы желанного скандала, – ибо Марк сохранял достоинство в душевных муках, – церковь исподтишка распустила новую клевету, чтобы так или иначе подкопаться под учителя. Поскольку не удалось добиться его увольнения, отняв у него жену, то нельзя ли достигнуть этой цели, приписав ему грязную любовную интрижку? В лице учителя будет опорочена вся светская школа; церковники вершили свое темное дело, подготовляя торжество бога при помощи лжи. С тех пор как начался пересмотр дела Симона, отец Крабо пребывал в уединении, словно в недоступном святилище, зато в Майбуа повсюду мелькали сутаны и монашеские рясы. Отец Крабо, казалось, стоял слишком высоко, чтобы измышлять подобные гнусности, однако черные стаи Братьев и капуцинов то и дело носились взад и вперед по дороге в Вальмари. Они возвращались оттуда крайне озабоченные и потом по всей округе – в исповедальнях, в монастырских приемных, в укромных уголках церкви – без конца нашептывали возбужденным и негодующим благочестивым католичкам о новых мерзостях учителя. Из уст в уста приглушенно, полунамеками передавались слухи об этих пакостях, слухи просачивались в семьи, в среду коммерсантов, в простой народ, неотвязно преследовали старых дев, пылавших неутолимой страстью ко Христу. Марка особенно возмущала мысль о том, что в доме г‑жи Дюпарк, наверно, с утонченной жестокостью преподносили Женевьеве отвратительные сплетни, с целью заставить ее навсегда порвать с мужем.

Прошел месяц, Женевьева должна была родить со дня на день. Марк, с лихорадочным нетерпением ожидавший этого события, удивлялся, что не имеет еще никаких известий, но в четверг утром в школу явилась Пелажи и кратко заявила, что Луизу сегодня не нужно посылать к матери. Марк прибежал, услыхав ее голос, и потребовал объяснений, тогда служанка сообщила ему, что Женевьева родила еще в понедельник вечером и чувствует себя плохо. Она тут же ушла, досадуя, что проболталась, по‑видимому, ей не велели ничего говорить. В первый момент Марк был ошеломлен: с ним не считались, как будто его не существовало на свете. У него родился ребенок, а ему даже не сообщили об этом. Но потом им овладели такое возмущение, такая скорбь и такой протест, что, схватив шляпу, он бросился на площадь Капуцинов.

Открыла ему Пелажи; у нее даже дух захватило от дерзости Марка. Марк решительно отстранил ее и, по говоря ни слова, прошел в маленькую гостиную, где, как всегда, г‑жа Дюпарк вязала у окна, а г‑жа Бертеро рассеянно вышивала, сидя немного позади матери. Здесь все было по‑прежнему – тот же запах сырости и плесени, та же мертвая тишина, тот же тусклый свет, проникавший в окна с площади. При виде Марка г‑жа Дюпарк резко вскочила и выпрямилась, изумленная и негодующая.

– Как вы осмелились!.. Зачем вы пришли? Что вам здесь нужно?

Марк спешил сюда излить свой справедливый гнев, но вспышка ярости г‑жи Дюпарк остановила его, и к ному вернулось спокойствие.

– Я хочу видеть своего ребенка… Почему меня не известили?

Старуха не двигалась, словно застыла на месте; однако и она, по‑видимому, сообразила, что запальчивость может унизить ее.

– С какой стати я буду извещать вас… Я ждала, чтобы Женевьева попросила меня об этом.

– Значит, она не просила?

– Нет.

Марк сразу все понял. Церковь пыталась убить в Женевьеве не только любящую жену, но и мать. Почему накануне родов она, вопреки его ожиданиям, не вернулась к нему, почему пряталась от всех, хмурая, угрюмая, точно стыдясь, что зачала от него? Да потому, что, когда злополучное дитя раздора должно было появиться на свет, ей вменили это во грех. Чтобы удержать ее во власти церкви, ей внушали страх и отвращение к ее греху, искупить который она сможет, лишь окончательно порвав все плотские узы, связывающие ее с дьяволом.

– Родился мальчик? – спросил Марк.

– Да, мальчик.

– Где он? Я хочу его видеть, расцеловать.

– Его здесь нет.

– Где же он?

– Вчера его окрестили именем святого блаженного Клемана и отдали на воспитание.

– Да ведь это преступно! – с болью воскликнул Марк. – Крестить ребенка вопреки воле отца, поспешно, по‑воровски увезти его куда‑то… Подумать только, Женевьева, которая с такой радостью кормила Луизу, теперь не будет кормить своего маленького Клемана!

Наслаждаясь страданиями Марка, но по‑прежнему прекрасно владея собой, г‑жа Дюпарк подавила злорадный смех.

– Мать‑католичка всегда имеет право окрестить своего ребенка, тем более если она сознает, что неверие отца может погубить ее дитя. А о том, чтобы оставить его здесь, не могло быть и речи, – ничего хорошего из этого не получилось бы ни для него, ни для других.

Догадки Марка оправдывались: бесовское дитя, рождения которого ждали, как прихода антихриста, необходимо было окрестить и во избежание бед поскорее куда‑нибудь отослать. Впоследствии, чтобы утолить божий гнев, постараются посвятить его богу, сделать из него священника. С исчезновением ребенка благочестивый домик на площади Капуцинов избавится от позора, – отец не будет приходить к сыну и осквернять дом своим присутствием, а главное, мать, не имея перед глазами младенца, вскоре перестанет себя упрекать за то, что его зачала.

Овладев собой, Марк твердо сказал:

– Я хочу видеть Женевьеву.

Но столь же решительно г‑жа Дюпарк заявила:

– Вам нельзя ее видеть.

– Я хочу видеть Женевьеву, – повторил он. – Где она? Наверху, в своей девичьей комнате? Я пойду туда.

Он шагнул к двери, но г‑жа Дюпарк преградила ему дорогу.

– Вам нельзя ее видеть, это невозможно… Ведь не хотите же вы убить ее, встреча с вами будет для нее страшным потрясением. Она чуть не умерла во время родов. Вот уже два дня она лежит как мертвая – молчит, в лице ни кровинки. Стоит ей немного поволноваться, она делается как помешанная; ребенка ей даже не показали, его пришлось тотчас же унести… Ах, вы вполне можете гордиться собой, небо карает всех, кого вы пачкаете своим прикосновением.

Не в силах дольше сдерживаться, Марк проговорил тихим, дрожащим голосом:

– Вы злая женщина, всю жизнь над вами тяготеет мрачная жестокость вашего бога, а теперь, состарившись, вы хотите истребить все свое потомство… Вы нас медленно убиваете. Вы упорно будете изводить своих детей и внуков, пока не иссякнет кровь в их жилах, пока они не потеряют все человеческие чувства… С тех пор как ваша дочь овдовела, вы отняли у нее радость жизни, лишили ее всего, даже права говорить и жаловаться. А ваша внучка угасает теперь потому, что ее оторвали от мужа и ребенка, и этого хотели вы, ведь бы одна были орудием в руках тех, кто задумал это гнусное дело… Бедная моя, дорогая Женевьева, какую гору лжи и диких нелепостей пришлось нагромоздить, чтоб разлучить ее со мной! А в этом доме до того притупили ее ум, до того исковеркали ее душу мрачной религией и бессмысленными обрядами, что убили в ней даже женщину, супругу, мать. Муж ее сущий дьявол, и она попадет в ад, если будет видеться с ним, ее ребенок – опасный плод греха и навлечет на нее проклятье, если она даст ему грудь… Но, слушайте, вам не удастся довести до конца ваши злодеяния. Да, жизнь несет правду, она разгоняет тьму и кошмары всякий раз, как восходит солнце. Победа будет за нами, в этом я твердо убежден, а вы внушаете мне не ужас, но скорее жалость, вы – мрачная, безрассудная и бессердечная старуха!

Госпожа Дюпарк выслушала его с холодным и надменным видом.

– Вы все сказали? – спросила она. – Я знаю, для вас нет ничего святого. Да и как можете вы уважать мои седины, если вы отрицаете бога?.. Впрочем, чтобы доказать вам, насколько вы ошибаетесь, обвиняя меня, что я держу Женевьеву взаперти, я пропущу вас наверх… Идите к ней, мучайте ее, как вам угодно, вы один будете в ответе за новый ужасный припадок, который вызовете у нее своим появлением.

Госпожа Дюпарк отошла от двери, села у окна и, не выдавая своего волнения, хладнокровно, – даже руки у нее не дрожали, – снова принялась за вязание.

Марк не трогался с места, не зная, на что решиться. Увидеть Женевьеву, поговорить с ней, убедить ее вернуться, – нет, момент для этого был неподходящий. Он понимал, что подобная попытка была бы неуместна и даже рискованна. Не прощаясь, он медленно подошел к двери. Но вдруг, спохватившись, обернулся к г‑же Дюпарк:

– Раз вы отослали малютку Клемана, то дайте мне адрес кормилицы.

Госпожа Дюпарк не ответила, однообразно и мерно шевелились спицы в ее высохших руках.

– Я прошу адрес кормилицы!

Снова молчание, наконец г‑жа Дюпарк промолвила:

– Никакого адреса я вам не дам. Спросите у Женевьевы, раз вы решили замучить бедняжку.

Уже не сдерживая гнева, Марк бросился к старухе, сохранявшей полную невозмутимость, и крикнул ей прямо в лицо:

– Сию же минуту дайте мне адрес!

Но она по‑прежнему вызывающе молчала, глядя на него в упор выцветшими глазами. И вдруг, потрясенная этой сценой, заговорила г‑жа Бертеро. До сих пор она сидела, не поднимая головы от работы; покорившись судьбе, она стала боязливой и малодушной, боялась повредить себе, навлечь на себя неприятности и не вмешивалась ни во что. Когда же Марк, упрекая старуху в ханжестве и деспотизме, заговорил о муках г‑жи Бертеро, которые та терпела в этом благочестивом доме после смерти мужа, она не смогла сдержать все растущее волнение и подступавшие к горлу, душившие ее слезы. Впервые за много лет она отбросила на миг свою робость, молчаливость, подняла опущенную голову, дала волю своим чувствам. Услыхав, что мать отказывается дать этому несчастному, замученному, обездоленному человеку адрес кормилицы его ребенка, она возмутилась:

– Кормилицу зовут Делорм, она живет в Дербекуре, близ Вальмари! – крикнула она.

Порывистым, совсем молодым движением г‑жа Дюпарк вскочила с кресла и гневно накинулась на дерзновенную дочь, с которой, несмотря на ее пятидесятилетний возраст, обращалась, как с девчонкой.

– Кто разрешил тебе заговорить?.. Или ты снова поддалась слабости? Или годы покаяния не очистили твою душу от скверны нечестивого брака? Берегись, грех еще в тебе, я это вижу, ты только напускаешь на себя покорность. Как посмела ты заговорить без моего разрешения?

Вся дрожа, в порыве любви и жалости, г‑жа Бертеро пыталась сопротивляться.

– Я больше не могу этого выносить, у меня сердце кровью обливается. Мы не имеем права скрывать от Марка адрес кормилицы… Да, да! То, что мы делаем, – просто чудовищно!

– Замолчи! – яростно крикнула старуха.

– Я говорю, что разлучить жену с мужем и потом отнять у них ребенка – чудовищно! Ах, если бы Бертеро, мой дорогой муж, был жив, он никогда не позволил бы губить их любовь.

– Замолчи, замолчи!

У этой семидесятитрехлетней старухи, сухой и крепкой, был такой внушительный вид, она столь повелительно прикрикнула на дочь, что та в страхе снова склонила над вышиваньем седую голову. Наступило тяжелое молчание; г‑жа Бертеро судорожно вздрагивала, и слезы медленно катились по ее щекам, поблекшим от бесчисленных, тайно пролитых слез.

Марк был потрясен внезапно открывшейся ему душераздирающей семейной драмой, о которой до сих пор он мог только догадываться. Он почувствовал огромное сострадание к этой тоскующей вдове, безответной, раздавленной деспотизмом матери, угнетавшей ее больше десяти лет во имя ревнивого и мстительного бога. Правда, она не защищала Женевьеву, покинула их обоих, оставила на произвол ужасной старухи, но он прощал ей трусливое малодушие, видя ее муки.

Госпожа Дюпарк овладела собой и спокойно обратилась к Марку:

– Сами видите, сударь, ваше присутствие вызывает только раздоры. Вы оскверняете все, к чему бы ни прикоснулись, заражаете воздух своим дыханием. Вот и моя дочь никогда не осмеливалась повышать при мне голос, но стоит вам появиться, она выходит из повиновения и дерзит мне… Ступайте, ступайте, сударь, занимайтесь своими грязными делами. Оставьте в покое честных людей и старайтесь вызволить с каторги вашего мерзкого жида; но он там и сгниет, я это предсказываю, ибо господь не допустит поражения своих достойных служителей.

Марк весь дрожал от волнения, но все же он не мог удержаться от улыбки.

– Ах, вот оно что, – тихо промолвил он, – все дело в этом процессе, не правда ли? Вы травите меня, подвергаете нравственным пыткам, стремясь уничтожить меня, как поборника истины, друга и защитника Симона… Но будьте уверены – рано или поздно правда и справедливость победят, Симон вернется с каторги, и придет день его торжества; придет день, когда подлинные виновники, обманщики, сеятели мрака и смерти, будут сметены вместе с их храмами, где они столетиями запугивают и одурачивают род людской.

Потом, обращаясь к г‑же Бертеро, которая снова с угнетенным видом замкнулась в себе, он мягко проговорил:

– А Женевьеву я жду; скажите ей, как только она будет в состоянии вас выслушать, что я жду ее. Я буду ждать до тех пор, пока ее не отдадут мне. Быть может, через годы, но она вернется, я знаю… Страдания не идут в счет, надо выстрадать свою правоту и хотя бы малую крупицу счастья.

Он ушел, сердце его разрывалось от боли и горькой обиды, и все же он был преисполнен мужества. Г‑жа Дюпарк опять взялась за вязанье, и Марку почудилось, что маленький домик снова окутала леденящая тень, которую отбрасывала на него соседняя церковь.

Прошел месяц. Марк знал, что Женевьева поправляется медленно. Как‑то в воскресенье Пелажи зашла за Луизой; вечером девочка рассказывала отцу, что мать уже встала с постели и даже спускается к обеду в столовую, но сильно похудела и ослабела. Тогда он стал надеяться, что Женевьева вернется, как только сможет пройти пешком от площади Капуцинов до школы. Она, безусловно, все продумала, страдания разбудили ее сердце; и он вздрагивал при малейшем шуме, ему повсюду слышались ее шаги. Однако время шло, – казалось, невидимые руки, оторвавшие от него Женевьеву, заколачивали двери и окна ее комнаты, стремясь подольше не выпускать ее. На Марка снова нахлынула грусть, но вера его по‑прежнему была непоколебима: истина и любовь в конце концов победят. В такие черные дни его единственной отрадой было как можно чаще навещать маленького Клемана, который жил у кормилицы в живописной деревушке Дербекур, среди цветущих лугов и свежей зелени ив и тополей. Его так поддерживали эти посещения; быть может, втайне он надеялся на счастливый случай, который сведет его с Женевьевой у колыбели ребенка. Говорили, что она оче



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.