Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ТРЕТЬЯ 5 страница



– Как чудно, – если мне чего‑нибудь не объяснят и я не пойму до конца, я не могу заучить, и тогда это как будто не существует для меня. Я закрываю глаза и ничего не вижу, кругом темно. И тут, как бы я ни старалась, отстаю от других.

Ее серьезное личико было прелестно, эта уравновешенная девочка инстинктивно тянулась ко всему доброму, ясному и разумному. Когда ей хотели насильно внушить то, что казалось ей непонятным или неприемлемым, она спокойно улыбалась, чтобы не обижать людей, но в душе с этим не соглашалась.

Тут вмешалась Женевьева, в ее голосе слышалось раздражение:

– Если отец не может объяснить тебе катехизис, я тебе объясню.

Девочка тотчас подбежала к матери, поцеловала и нежно обняла, как видно, не желая ее огорчать.

– Как хорошо, мама, я буду с тобой повторять уроки. Ведь ты знаешь, я стараюсь изо всех сил понять то, что мне объясняют. – И, повернувшись к отцу, она весело добавила: – Папочка, ты, конечно, позволишь мне учиться катехизису. Вот увидишь, это будет мне на пользу, – ты же сам говорил, что нужно учить все, чтобы потом сделать выбор.

Марк снова уступил, не имея ни сил, ни возможности действовать иначе. Он обвинял себя в слабости, но по‑прежнему любил жену и знал, что ему не устоять в борьбе, происходившей в недрах семьи, которая, как он видел, разваливалась с каждым днем. Он еще мог немного надеяться на рассудительную и любящую Луизу, которой так хотелось избежать всего, что вызывало ссоры между отцом и матерью. Но разве можно полагаться на слова ребенка, который еще не способен их взвешивать! Наверняка кончится тем, что у него отберут дочь, как отбирают у многих других! Марк тревожился, мучился, был недоволен собой и со страхом помышлял о будущем.

Еще одно событие ускорило разрыв. Шли годы, класс Марка обновлялся. Его любимому ученику Себастьену Мильому минуло пятнадцать лет; получив уже в двенадцатилетнем возрасте аттестат об окончании начальной школы, он, по совету Марка, готовился к поступлению в Нормальную школу в Бомоне. С таким же аттестатом окончили школу Марка еще четыре ученика – братья Долуары, Огюст и Шарль, и близнецы Савены, Ашиль и Филипп. Огюст стал каменщиком, по примеру отца, а Шарль поступил учеником к слесарю. Савен ни за что не захотел послушаться Марка и сделать своих сыновей учителями, он кричал, что не имеет желания, чтобы они жили впроголодь и занимались неблагодарным делом, которое все презирают. Он очень гордился тем, что поместил Ашиля к судебному исполнителю, и надеялся подыскать скромное местечко и для второго сына. Фернан Бонгар занялся земледелием на ферме отца – он не смог получить аттестата по своей тупости, хотя немного обтесался в школе и стал несколько культурнее родителей. Так же обстояло дело и с ученицами мадемуазель Рузер: честолюбивая и хитренькая Анжела Бонгар, поспособнее брата, кончила школу с аттестатом, научилась счетоводству и теперь мечтала о счастливой жизни. Шестнадцатилетняя Ортанс Савен так и не получила аттестата; это была хорошенькая брюнетка, набожная и скрытная, она вступила в Общину девы Марии; отец мечтал о выгодной партии для нее, однако ходил слух, что ее соблазнили и ей становится с каждым днем все трудней скрывать беременность. Окончивших сменяли другие ученики в вечном чередовании поколений, и к Марку поступили Леон, который был грудным младенцем во время процесса Симона, и родившийся уже после процесса семилетний Жюль Долуар. Позднее сюда придут дети его учеников, и он будет их учить, если его оставят на посту, и, таким образом, он станет способствовать прогрессу человечества, жаждущего знаний.

Один из новых учеников, – Марк настоял, чтобы его отдали к нему в класс, – доставлял ему немало хлопот. То был одиннадцатилетний Жозеф, сын Симона. Марк долго не решался подвергнуть его насмешкам и травле ребят. Но потом рискнул, считая, что страсти уже утихли, и убедил г‑жу Симон и Леманов отдать его в школу, обещав всячески опекать их любимца. Три года он следил за мальчиком и наконец добился, что школьники стали относиться к нему по‑товарищески, хотя вначале пришлось его защищать от всяческих обид и оскорблений. Марк даже воспользовался этим живым примером, чтобы внушить детям терпимость, добрые чувства и правила достойного поведения. Жозеф был на редкость привлекательный мальчик – редкая красота матери сочеталась в нем с недюжинными способностями отца. Мальчик как бы преждевременно созрел, стал не по годам сдержан и серьезен после того, как его посвятили в дело отца. Он учился с мрачным упорством и стремился быть всегда первым в классе, чтобы доказать свое превосходство и смыть с себя незаслуженный позор.

Марк поощрял мечту и твердую решимость мальчика сделаться учителем: в намерении сына Симона он усматривал жажду реванша и как бы некоей реабилитации. Именно эта тайная целеустремленность Жозефа, серьезность и рвение мальчика, умненького и красивого, и произвели впечатление на Луизу. Он был ровно на три года старше ее, дети крепко подружились и радостно смеялись при встречах. Случалось, Марк задерживал мальчика после школы, иногда за ним приходила его сестра Сарра, и если Себастьен Мильом тоже оставался в школе, то он составлял им компанию. Они чудесно проводили время – все четверо играли, никогда не ссорясь, так они были во всем согласны между собой. Целыми часами дети читали друг другу книжки, вырезывали картинки, носились, как вырвавшиеся на волю козлята. Сарра в десять лет была очаровательной девочкой, нежной и доброй. Мать держала ее дома, не рискуя отдавать в школу. Себастьен был старше Сарры на пять лет, относился к ней, как любящий брат, и громко хохотал, когда она прыгала к нему на спину и он возил ее на себе, как лошадка. Одна Женевьева была недовольна, когда эта четверка собиралась в их доме. Из‑за этого она всякий раз сердилась на мужа. Почему он допускал в их семейный круг этих еврейчиков? Она считала, что общество детей гнусного преступника, приговоренного к каторге, компрометирует ее дочь. Это постоянно вызывало семейные ссоры.

Но вот произошла катастрофа. Как‑то вечером дети играли после школы, как вдруг Себастьен, почувствовал недомогание, и Марку пришлось отвести его к матери, – мальчик был бледен и шел, спотыкаясь. На следующий день у него обнаружился брюшной тиф, и три недели он был между жизнью и смертью. Его мать, г‑жа Александр, в жестокой тревоге просиживала ночи напролет у постели больного, больше не показываясь в магазине. Впрочем, после процесса Симона она почти совсем отстранилась от торговли, предоставив г‑же Эдуар вести дела, и та прекрасно соблюдала их общие интересы. Г‑жа Эдуар вообще представляла мужское начало в доме, а после торжества клерикалов, естественно, стала главой их крохотной фирмы. Если присутствие г‑жи Александр и ее сына Себастьена, готовившегося поступить в Нормальную школу, обеспечивало магазину покупателей из лагеря светской школы, то г‑жа Эдуар со своим сыном Виктором, только что окончившим школу Братьев, успешно расширяли клиентуру за счет клерикального большинства. В магазине были товары на все вкусы – наряду с классическими учебниками и школьными таблицами там можно было купить молитвенники и картинки из Священного писания. Виктор не получил аттестата об окончании школы; это был толстый семнадцатилетний малый, большеголовый, с жесткими чертами и наглым взглядом. Он всегда был шалопаем, скверно учился и теперь хотел завербоваться в солдаты и стать генералом, о чем мечтал еще в детские годы, когда, играя в солдатики, налетал на своего кузена Себастьена и беспощадно его избивал. Будучи еще слишком юным для армии, он бил баклуши, ускользая из‑под надзора матери, и, чтобы не заниматься торговлей в магазине, таскался целые дни по Майбуа вместе с другим учеником добрых Братьев – Полидором, сыном дорожного рабочего Суке и племянником Пелажи, старой служанки г‑жи Дюпарк. Этот бледный и скрытный парень, необычайный лодырь, в угоду тетке, у которой выклянчивал всякие подачки, собирался стать монахом. Он избрал монастырь, чтобы не дробить на дорогах камень, подобно отцу, а главное – избегнуть военной службы, к которой питал отвращение. Виктор и Полидор, хотя и расходились во вкусах, прекрасно ладили и с утра до вечера шлялись по городу, руки в карманах, или забавлялись с фабричными потаскушками в высокой траве на берегу Верпиль. С тех пор как Себастьен серьезно заболел и его мать г‑жа Александр больше не появлялась в магазине, г‑жа Эдуар хозяйничала там одна, не зная, где пропадал ее Виктор, уйдя с головой в торговлю, довольная барышами.

Марк каждый вечер приходил справляться о здоровье любимого ученика и был свидетелем душераздирающей драмы – безграничного горя матери, ожидающей, что смерть вот‑вот похитит ее сына. Чувствительная г‑жа Александр, белокурая и бледная, страстно любила мужа и, овдовев, вложила всю нерастраченную страсть в чувство к ребенку, подобно ей белокурому и нежному. Она ласкала и баловала Себастьена, тот буквально боготворил мать, словно какое‑то высшее существо, которому он никогда не сможет отплатить за великие благодеяния. Мать и сына связывала крепкая и нежная дружба, та великая любовь, когда два существа как бы сливаются воедино и уже не могут обходиться друг без друга. В тесной комнате на антресолях, над магазином, темной и жарко натопленной, Марк заставал г‑жу Александр в слезах; она с трудом сдерживала рыдания, пытаясь улыбнуться исхудавшему мальчику, который горел в жару.

– Ну как, мой Себастьен, дело идет на поправку, не так ли?

– Ах, нет, господин Фроман, мне плохо, очень плохо.

Больной говорил еле слышно, сдавленным и прерывистым голосом. Мать, с воспаленными от бессонницы глазами, весело восклицала, вздрагивая всем телом:

– Не слушайте его, господин Фроман, ему сегодня гораздо лучше, мы с ним выкарабкаемся.

Но, провожая Марка и закрыв за собой дверь, она впадала в отчаяние.

– Боже мой, он не выживет, он не выживет, мой бедный сыночек! Как это ужасно, такой чудный, здоровый мальчик! Как он изменился, личико у него совсем истаяло, остались одни глаза! Боже мой, боже мой! Я чувствую, что умираю вместе с ним!

Она подавляла стоны, затем решительным жестом вытирала слезы и возвращалась с улыбкой в комнату умирающего, где проводила долгие часы без сна в единоборстве со смертью.

Однажды Марк застал г‑жу Александр, как всегда, одну возле сына; упав на колени перед кроватью и спрятав лицо в простынях, она горько рыдала. Уже второй день Себастьен был в бреду, ничего не видел и не слышал. Отдавшись своему горю, мать громко сетовала:

– Мальчик мой, мальчик!.. Чем я провинилась, почему у меня отнимают моего сыночка?.. Такого чудного мальчика, ведь моя жизнь была только в нем, и он жил мною… Что я сделала? За что меня так наказывают?

Она поднялась с колен, схватила руки Марка и в отчаянии сжала их.

– Вы добрый, справедливый… Скажите же мне, скажите, разве может на долю одного человека выпасть столько мук, столько ударов судьбы, если он не совершил никакого преступления!.. Было бы чудовищно терпеть наказание, не сделав ничего дурного… Ведь правда? Правда? Это наверняка искупление. О, боже! Если бы я знала, если бы я только знала!

В душе г‑жи Александр происходила мучительная борьба. За последние дни тревога ее все возрастала. И все же на этот раз она ничего не сказала; но на следующий день она бросилась навстречу Марку, словно спешила что‑то ему поведать. Себастьен неподвижно лежал в кровати, дыхание его совсем ослабело.

– Слушайте меня, господин Фроман, я должна вам открыться. Только что вышел доктор, мальчик умирает, только чудо может его спасти… Меня душит сознание своей вины. Я решила, что сама убиваю свое дитя, меня карают его смертью за то, что я когда‑то заставила его солгать и потом стала упорствовать во лжи, чтобы сохранить свой покой, а между тем безвинный человек терпел страшные муки… Ах, какая ужасная борьба меня раздирает уже столько дней!

Марк слушал, потрясенный неожиданностью, еще не смея догадываться.

– Знаете, господин Фроман, этот злополучный Симон, учитель, которого приговорили за изнасилование и убийство Зефирена… Так вот… Он уже больше восьми лет на каторге; вы часто рассказывали мне, какие ужасы он там переживает, и я после этого не спала. Мне хотелось открыться вам, клянусь, много раз мне хотелось облегчить душу, до того меня мучили угрызения совести. Но потом я начинала опасаться, как бы не навлечь неприятности на сына. Подумайте только, какое безумие – я молчала ради его счастья, и вот смерть похищает его у меня, наверное, потому, что я не призналась! – У нее вырвался безумный жест, казалось, живая истина поразила ее громовым ударом. – Я должна облегчить свою душу, господин Фроман. Может быть, еще не поздно, может быть, мне будет оказана пощада, если я искуплю свою вину… Вы, конечно, помните пропись, которую так долго искали. Вскоре после преступления Себастьен вам сказал, что его кузен Виктор принес такую пропись из школы, хотя Братья не позволяли этого делать, и он сказал правду. Однако в тот же день нас сильно припугнули, и невестка заставила моего сына солгать и сказать, что он ошибся… Через несколько лет я нашла эту пропись в старой тетради; как раз в это время Себастьен, которого мучила совесть, во всем вам признался. Когда он мне об этом рассказал, я до смерти испугалась и тоже солгала, сказав ему, что уничтожила эту бумажку, – я хотела его успокоить. За это я и наказана теперь, ведь пропись цела до сих пор, совесть не позволила мне сжечь ее… Вот она, господин Фроман, вот она, возьмите ее! Избавьте меня от этой гнусной бумажки, она навлекла несчастие и гибель на мою семью!

Она подбежала к шкафу, достала из‑под стопки белья старую тетрадь Виктора и вынула оттуда пропись, пролежавшую под спудом восемь лет. Взволнованный Марк молча глядел на бумажку. Наконец‑то перед ним документ, который он считал уничтоженным, вот она улика, которую так долго искали! У него в руках пропись, в точности схожая с той, какая фигурировала на процессе, со словами: «Любите друг друга» и неразборчивым росчерком, в котором эксперты почему‑то признали инициалы Симона; теперь будет невозможно утверждать, что пропись не исходит от Братьев, потому что она переписана рукой Виктора в его тетради. Вдруг Марка словно осенило: в верхнем уголке листка, как раз в том, которого недоставало у прописи, предъявленной на процессе, был четко отпечатан штемпель, какой Братья ставили на предметах, принадлежавших их школе. Внезапно на дело пролился свет: кто‑то оторвал уголок прописи, найденной возле трупа Зефирена, чтобы уничтожить штемпель и замести следы.

В порыве благодарности и сочувствия Марк горячо сжал руки г‑жи Александр.

– Вы делаете прекрасное, благородное дело, сударыня, и пусть смерть сжалится и отдаст вам сына!

Повернувшись к Себастьену, они сразу же заметили, что мальчик, со вчерашнего дня лежавший без сознания, вдруг открыл глаза и смотрит на них. Это взволновало их до глубины души. Больной узнал Марка, но он еще продолжал бредить и еле слышно пробормотал:

– Господин Фроман, как ярко светит солнце! Сейчас я встану, и мы пойдем с вами в школу, я помогу вам вести урок.

Охваченная безумной радостью, мать бросилась целовать мальчика.

– Ты выздоровел, выздоровел, мой мальчик! Больше никогда не будем лгать, надо всегда быть справедливым и добрым!

Обернувшись, Марк увидел, что г‑жа Эдуар, бесшумно вошедшая в комнату, присутствовала при этой сцене. Она заметила, как он спрятал во внутренний карман пиджака тетрадь чистописания со вложенным туда листком прописи. Она молча спустилась с ним по лестнице и жестом остановила его в магазине.

– Я прямо в отчаянии, господин Фроман. Не судите нас слишком строго, мы ведь беззащитные вдовы и выбиваемся из сил, стараясь как‑нибудь обеспечить свою старость… Я не прошу вернуть мне этот листок. Вы им воспользуетесь, я это знаю и не могу возражать. Но для нас это настоящая катастрофа… Еще раз прошу вас, не будьте обо мне дурного мнения, если я так забочусь о репутации нашего магазина.

Госпожа Эдуар и в самом деле была неплохим человеком, она просто была всецело поглощена заботами о процветании их скромного магазина. Она уже сейчас говорила себе, что если верх возьмет светская школа, с клиентами будет заниматься г‑жа Александр, а ей самой придется держаться в тени. Это было бы для г‑жи Эдуар тяжелым лишением при ее любви к коммерции и жажде власти. И она хотела несколько смягчить последствия неизбежной катастрофы.

– Вы могли бы предъявить только пропись, не показывая тетради моего сына… И вот что еще приходит мне в голову. Может быть, вы согласитесь приукрасить дело, например, сказать, что пропись нашла я и передала ее вам сама, – это выставило бы меня в выгодном свете… Тогда бы мы открыто перешли на вашу сторону, уверенные, что вы победите!

Несмотря на волнение, Марк не удержался от улыбки.

– Мне думается, сударыня, легче и почетнее всего говорить правду. Ваше поведение и так весьма похвально!

Его слова несколько ее успокоили.

– Вы так думаете?.. Ну что ж! Пусть установят истину, я не против, лишь бы от этого не пострадала наша торговля.

Марк достал из кармана сверток и любезно показал собеседнице бумагу, которую он взял. Она тотчас же ее признала, но тут в магазин вошел Виктор со своим приятелем Полидором Суке, по обыкновению где‑то пропадавшие весь день. Юнцы пересмеивались, подталкивая друг друга, видимо, вспоминая какую‑то забавную проделку; но вот на глаза им попалась пропись. Полидор выразил крайнее удивление.

– Вот те раз! Та самая бумажка!

Марк быстро взглянул на юношу, пораженный его восклицанием, понимая, что оно проливает новый свет на это дело; но Полидор, сообразив, что проговорился, снова принял сонный и лицемерный вид.

– Какая бумажка? Вам она знакома?

– Нет, ничуть… Я просто так сказал: бумажка, ведь это бумажка.

Марку не удалось ничего из него вытянуть. Виктор продолжал посмеиваться, словно его забавляло, что на свет божий всплывало давно забытое дело. Впрочем, он согласился, что это та самая пропись, которую он когда‑то принес из школы и из‑за которой дурачок Себастьен поднял шум. Марк собрался уходить, г‑жа Эдуар проводила его на улицу и вновь попросила по возможности избавить их от неприятностей. Ей подумалось, что кузен, генерал Жарус, наверняка будет недоволен этим происшествием. В свое время он оказал им великую честь своим посещением и наставлял их, что в иных случаях истина может причинить вред родине и гораздо лучше и благороднее солгать. Если он рассердится, что будет тогда с ее сыном Виктором – ведь он рассчитывал на дядю, мечтая когда‑нибудь тоже стать генералом!

Вечером Марку предстояло обедать у г‑жи Дюпарк, – он продолжал ее посещать, чтобы жена не ходила одна к матери. Он упорно думал о восклицании, вырвавшемся у Полидора, чувствуя, что именно здесь разгадка тайны. Войдя с Женевьевой и Луизой в дом на площади Капуцинов, он заметил в кухне Пелажи, которая что‑то горячо вполголоса обсуждала с племянником. Бабушка встретила его так холодно, что он почуял надвигавшуюся грозу. Мать Женевьевы, г‑жа Бертеро, расстроенная событиями последних лет, значительно ослабела, постоянно прихварывала, покорилась судьбе и проводила дни в безысходной тоске. Зато г‑жа Дюпарк, хотя ей шел уже семьдесят второй год, была по‑прежнему грозной, воинственной и неумолимой в своем фанатизме. Когда Марк у нее обедал, она никого не приглашала, подчеркивая, что лишь в виде исключения принимает у себя зятя; вдобавок эта изолированность говорила о том, что он – отщепенец, которого нельзя принимать вместе с порядочными людьми. И на этот раз не было посторонних, обед, как всегда, прошел в напряженном, неловком молчании. По враждебному виду обеих дам и особенно по вызывающему поведению Пелажи Марк догадался, что надо ожидать бури.

Однако г‑жа Дюпарк сдерживала себя до самого десерта, ей хотелось соблюсти приличия, как подобало почтенной хозяйке дома. Когда Пелажи подала на стол яблоки и груши, г‑жа Дюпарк сказала ей:

– Пусть Полидор пообедает вместе с вами, – я ничего не имею против.

Старая служанка злобно проворчала в ответ:

– Ах, бедный мальчик, он никак не придет в себя, с ним так грубо обошлись!

Марк сразу все понял: дамы узнали о найденной прописи от Пелажи, которой Полидор все рассказал неизвестно с какой целью; он невольно рассмеялся:

– Вот так новости! Кто же это грубо обошелся с Полидором? Уж не я ли, когда встретил его нынче у дам Мильом и этот красавчик вздумал меня надуть, прикинувшись дурачком?

Госпожа Дюпарк нашла, что не следует иронически относиться к столь серьезному вопросу. Она заговорила, не проявляя гнева, но с обычной резкостью и безапелляционным тоном. Неужели муж ее Женевьевы настаивает на своем и хочет поднять гнусное дело Симона? Этот непотребный убийца осужден по всей справедливости и не заслуживает ни малейшей жалости, ему следовало отрубить голову, чтобы навсегда с ним покончить! А тут хотят возродить легенду о его невиновности, и, разумеется, она будет на руку самым низкопробным элементам во Франции, которые всегда готовы расшатать религию и продать страну евреям. Марк копается в этом ворохе нечистот и уверяет, что раздобыл улику, о которой столько кричали! И нечего сказать, хороша улика, – какой‑то клочок бумаги, неизвестно откуда взявшийся, какая‑то вздорная ребячья выдумка!

– Бабушка, – спокойно ответил Марк, – мы условились не говорить об этом, а вот вы первая начали, хотя я не позволил себе ни малейшего намека. Зачем спорить? Я твердо стою на своем.

– Вы знаете виновника и собираетесь выдать его правосудию? – спросила разъяренная старуха.

– Разумеется.

Неожиданно вмешалась Пелажи, убиравшая со стола.

– Во всяком случае, это не брат Горжиа, я за него поручусь!

У Марка блеснула внезапная догадка, и он резко повернулся к служанке:

– Почему вы мне это говорите?

– Да просто потому, что в тот вечер, когда было совершено преступление, брат Горжиа провожал Полидора к его отцу на Неонвильскую дорогу и возвратился в школу раньше одиннадцати часов. Полидор и другие свидетели подтвердили это на суде.

Марк смотрел на нее в упор, и в уме его быстро складывалась вся картина. То, что он давно подозревал, приобретало реальность, становилось уверенностью. Он представлял себе, как монах, проводив Полидора, возвращался теплой ночью домой и остановился у широко раскрытого окна Зефирена; Марку казалось, что он слышит, как Горжиа говорил с ребенком, который уже разделся; затем монах перешагнул через подоконник, вероятно, чтобы посмотреть картинки на столе; затем при виде нежного тела маленького горбуна, прелестного как серафим, он набросился на него в порыве зверской похоти, опрокинул на пол, пытаясь заглушить его крики; изнасиловав и задушив мальчика, он выпрыгнул в окно и не затворил его. Нашарив у себя в кармане номер «Пти Бомонтэ», он сделал из него кляп и в волнении не заметил, что скомкал вместе с газетой и пропись. А когда на следующий день преступление было обнаружено, отец Филибен, конечно, оторвал у найденной прописи уголок, уничтожив штемпель, неоспоримо доказывавший, откуда она, раз нельзя было изъять листок, который видел младший преподаватель Миньо.

Марк медленно и веско проговорил:

– Преступник – брат Горжиа. Я готов в этом поклясться, все улики против него!

У всех вырвался крик возмущения. Г‑жа Дюпарк едва не задохнулась. Г‑жа Бертеро, переводившая грустный взгляд с дочери на зятя, – ее огорчал их разлад, – взмахнула руками с невыразимым отчаянием. Маленькая Луиза, внимательно слушавшая слова отца, не шелохнулась, а мать ее порывисто встала из‑за стола.

– Ты бы лучше держал язык за зубами, – бросила она. – Скоро я не смогу жить с тобой, я возненавижу тебя.

Вечером, когда Луиза уже спала и супруги также улеглись, в темной комнате воцарилась томительная тишина. После обеда, по дороге домой и вечером, у себя, они не произнесли ни слова. Как всегда, Марк смягчился первый, размолвки раздирали ему сердце. Но едва он попытался нежно заключить Женевьеву в объятья, как она нервным жестом отстранила его, вздрагивая всем телом, как будто испытывая отвращение.

– Оставь меня, не трогай!

Он обиделся и не стал настаивать. Снова нависло гнетущее молчание. Наконец она проговорила:

– Я тебе еще не сказала одной вещи… Кажется, я беременна.

В радостном, неудержимом порыве он хотел снова прижать ее к своей груди.

– Какая чудесная новость, дорогая, дорогая женка! Теперь мы будем опять принадлежать друг другу!

Но она снова резко высвободилась из его объятий, словно ей был неприятен лежащий рядом муж.

– Нет, нет, не трогай меня… Мне нездоровится, и я не засну, всякое движение меня раздражает… Если так будет продолжаться, нам придется спать врозь.

После этого оба замолкли, ни слова не было сказано ни о деле Симона, ни о беременности, столь неожиданно объявленной. В темной спальне царила мертвая тишина, слышалось только их стесненное дыхание. Оба не спали, каждый с печалью и тревогой думал о своем, но они не понимали друг друга, словно жили в разных мирах и их разделяли тысячи километров. Казалось, издалека, из глубины черной скорбной ночи доносились приглушенные рыдания, словно кто‑то оплакивал их любовь.

 

IV

 

Поразмыслив несколько дней, как ему быть с прописью, Марк наконец принял решение и попросил Давида прийти как‑нибудь вечером к Леманам, на улицу Тру.

Уже почти десять лет те жили, окруженные всеобщей ненавистью, во мраке маленького сырого, словно мертвого дома. Когда шайки антисемитов и клерикалов грозили их лавчонке, они запирали ставни и продолжали работать при свете двух чадных ламп. Все в Майбуа, даже их единоверцы, перестали к ним обращаться, и они начали выполнять оптовые заказы на шитье одежды для парижских магазинов; их тяжелый труд плохо оплачивался, старик Леман и его убитая горем жена были вынуждены шить, не разгибая спины, по четырнадцать часов в сутки и еле‑еле могли заработать на хлеб для себя, для дочери Рашели и ее детей, дни за днями протекали в глубокой тоске, без единого проблеска радости и надежды. Миновало столько лет, а люди, проходя мимо их дома, все еще плевались с презрением и ужасом при виде гнусного логова, куда, как ходила молва, принесли еще горячую кровь Зефирена для колдовства. В эту обитель неизбывной нужды и скрытых страданий приходили письма Симона, несчастного каторжника. Он писал все реже и короче – чувствовалось, что агония безвинного страдальца подходит к концу.

Рашель жила в каком‑то оцепенении, словно у нее застыло все внутри, и только письма Симона выводили ее из этого состояния. Красота ее поблекла от слез и горя. Только дети привязывали несчастную женщину к жизни: маленькую Сарру она не отпускала от себя, опасаясь, что ее оскорбят дурные люди; Жозеф, уже повзрослевший и понимавший все, был в школе под защитой Марка. От них очень долго скрывали ужасную судьбу отца. Затем им все‑таки пришлось сказать правду, чтобы дети не ломали голову в бесплодных догадках. Теперь, когда с каторги приходило письмо, его читали вслух: то было горькое испытание, школа мужества, где выковывалось и созревало их сознание. Во время этого героического чтения мать обнимала детей и внушала им, что нет на земле человека более честного, благородного и мужественного, чем их отец. Рашель твердила им о его невиновности и рассказывала, какие муки он там переносит; но придет день, уверяла она, когда его оправдают, выпустят на волю и встретят приветствиями; и мать умоляла детей, чтобы они ради этого дня сохранили любовь к отцу, преклонялись перед ним, свято чтили его, – они окружат его нежным вниманием, и это заставит его позабыть годы нестерпимых пыток. Но доживет ли он до дня торжества истины и справедливости? И так было чудом, что он не погиб среди палачей, которые его распинали. Лишь благодаря своей необычайной моральной силе, холодному упорству, счастливой уравновешенности и благоразумию он мог до сих пор выстоять. Однако последние его письма внушали тревогу, чувствовалось, что силы Симона истощились, он нервничает и упал духом. Рашель так перепугалась, что однажды, несмотря на свою пассивность, ни с кем не посоветовавшись, решила обратиться к барону Натану, гостившему у зятя в Дезирад. Она захватила с собой последнее письмо Симона, намереваясь показать барону и надеясь умолить этого восторжествовавшего еврея, денежного короля, чтобы он использовал свое влияние и вступился за бедного распятого еврея, погибавшего в аду на каторге. Вернулась она вся в слезах, дрожащая, как будто побывала в каком‑то ослепительно красивом и жутком месте. Она даже плохо помнила, что произошло. Барон встретил ее, грозно нахмурившись, – такая дерзость возмутила его. Кажется, с ним была его дочь, графиня де Сангльбёф, белолицая надменная дама. Рашель не могла бы точно сказать, как от нее отделались, выпроводили, словно докучливую попрошайку. Она вышла из ворот, ослепленная всем этим великолепием, сказочным замком с пышными гостиными, парком с фонтанами и белоснежными статуями. После своей неудачной попытки Рашель снова замкнулась в унылом ожидании, затравленная и угнетенная, и была в своем траурном платье живым олицетворением безутешной молчаливой скорби.

В этой семье, обреченной на страдания и нищету, Марк мог положиться лишь на Давида, на его ясный ум, прямоту и твердую волю. После осуждения его брата уже почти десять лет Марк наблюдал деятельность Давида и убедился в его упорстве, выдержке и мужестве. Несмотря на трудность задачи, Давид никогда не отчаивался, по‑прежнему был убежден в невиновности Симона и крепко верил, что придет день, когда восторжествует истина; он действовал под покровом тайны, с поразительной последовательностью и логичностью, ни отвлекаясь ничем, не жалея времени, – порой ему удавалось за несколько месяцев продвинуться к цели на один шаг. Он сразу сообразил, что для задуманного им дела понадобятся деньги. Его жизнь протекала по двум руслам, – считалось, что он вел разработку песочного и гравийного карьера, который арендовал у барона Натана. Все думали, что он сам управлял делом, а между тем теперь разработкой руководил преданный ему старший мастер. Всю прибыль Давид употреблял на основное дело своей жизни и тратил деньги весьма осторожно, неутомимо продолжая розыски. Давида даже считали скупым, упрекали его, что, получая значительный доход, он не помогал свояченице, не выручал несчастных Леманов, которые, несмотря на тяжкий труд, терпели жестокую нужду. Одно время у него едва не отняли карьер; Сангльбёф грозил ему судом, очевидно, под влиянием отца Крабо, которому хотелось выжить из их кантона или хотя бы лишить средств этого молчаливого и энергичного человека, занятого тайной, опасной для Братьев деятельностью. К счастью, у Давида был подписан с бароном арендный договор на тридцать лет, и он продолжал добывать песок и гравий, что обеспечивало ему необходимые средства. Давида уже давно больше всего интересовало незаконное сообщение, которое, как он подозревал, председатель суда Граньон сделал присяжным в совещательной комнате после окончания прений. В результате длительных поисков ему удалось установить, что произошло: у присяжных возникли сомнения, и они вызвали к себе председателя, чтобы узнать у него, какая статья закона может быть применена. И вот, дабы устранить их сомнения, он решил показать им старое письмо Симона, однако тотчас же взял его обратно; то было письмо к другу, незначительного содержания, но там имелась приписка, в конце которой стояли точно такие же инициалы, какие значились, по свидетельству экспертов, на образце для чистописания. Именно этот подозрительный документ, предъявленный в последнюю минуту без ведома обвиняемого и защиты, и повлек за собой обвинительный приговор. Но как восстановить истину? Как добиться от кого‑нибудь из присяжных формального свидетельства, которое позволило бы немедленно пересмотреть дело; к тому же Давид не сомневался, что приписка и росчерк были подделаны. Долгое время он пытался повлиять на старшину присяжных, архитектора Жакена, человека неподкупной честности и набожного католика; теперь ему казалось, что он наконец пробудил у Жакена угрызения совести, разъяснив ему всю незаконность подобного сообщения при тех условиях, в каких оно было сделано. Этот человек был готов заговорить, в случае если ему докажут, что присяжным предъявили фальшивый документ.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.