Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Donald Iv a I s с h e d 20 страница



Демон-любовник и фантазия

Д.В. Винникотт назвал этап «хрустального дворца » в нашемдвухстадийномпроцессе «фантазией» (одномерной), в отличие от истинного «воображения », которое является фантазированием о чем-то реальном (двумерным). Он рас­сматривал фантазию как защиту и от мечтания, и от жизни (см. Winnicott, 1971a: 26ff.). В качестве примера он приво­дил случай женщины средних лет, проведшей в фантазии большую часть своей жизни. Эта пациентка очень рано от­казалась от всяких надежд, связанных с объектными отно­шениями, из-за слишком раннего разочарования в отноше­ниях со своей матерью. Она была самой младшей среди своих братьев и сестер, которые были предоставлены са­мим себе. В детской она сражалась за то, чтобы быть со всеми и принимать участие в игре, но ей удавалось добить­ся этого, только уступая и соглашаясь с условиями дру­гих детей. Итак,

играя в игры других людей, она все время была погруже­на в фантазирование. На самом деле она жила в своем фантастическом мире, основанном на диссоциирован­ной психической деятельности... она стала специалис­том в одной особенной вещи — способности жить дис­социированной жизнью, при этом, как казалось со стороны, участвуя в играх вместе с другими детьми в детской комнате... постепенно она стала одной из тех многих, кто не чувствует себя вправе существовать как целостный человек.

(там же: 29)

Винникотт говорит, что в фантазиях она «сохранила свое всемогущество » и могла достичь удивительных вещей. Однако когда пациентка пыталась что-то делать, например, рисовать или читать, находясь в этом диссоциативном со­стоянии, она сталкивалась с ограничениями, которые вызывали чувство неудовлетворенности, опровергая то все­могущество, которое она сохраняла в своих фантазиях. Та­ким образом, фантазии «овладели ей подобно злому духу » (там же: 33) — в точности как наш демон.

В фантазии «собака — это собака и только собака >>. Фантазия не обладает «поэтическими достоинствами », тогда как настоящая мечта содержит в себе поэтическое, т. е. уро­вень над уровнем значения, соотнесенный с прошлым, на­стоящим и будущим, с внутренней и с внешней реальнос­тью. Таким образом, в фантазии нет смысла. Она не может быть интерпретирована (там же: 35).

Эта пациентка могла, сидя в комнате, совсем ничего не делать, разве что дышать, рисовать (в своей фантазии) картину, или выполнять интересную работу, или совер­шать загородную прогулку; однако для внешнего наблю­дателя с ней не происходило ровным счетом ничего. На самом деле вряд ли и могло что-нибудь произойти, по­тому что в диссоциативном состоянии и так много чего происходит. С другой стороны, сидя в своей комнате, она могла размышлять о завтрашней работе, строя планы, или она могла думать о своих выходных, и это могло быть воображаемым исследованием мира и того места, где жизнь и мечта есть одно и то же. Таким образом она со­скальзывала от здоровья к болезни и обратно к здоровью.

(там же: 27)

Фантазия как защита от символического

Томас Огден схожим образом характеризовал сферу фантазии как область, лишенную символического, посколь­ку символизм всегда требует, по его определению, «спо­собности поддерживать психологическую диалектику » (Ogden, 1986), что, в свою очередь, требует наличия того, что Винникотт назвал пространством возможного (potential space). Огден под пространством возможного понимает переходную область переживания, которая рас­полагается между внутренней и внешней реальностью — лежит «между субъективным объектом и объектом, вос­принимаемым объективно» (там же: 205). В терминологии

Винникотта она представляет собой «гипотетическую об­ласть, которая существует (но может не существовать) меж­ду ребенком и объектом (матерью или частью матери) в те­чение фазы отвержения объекта как <<не-я» (Winnicott, 1971а: 107), то есть в конце этапа слияния с объектом. Дру­гими словами, это «пространство», где происходит взаимо­проникновение и смешение субъекта и объекта, что всегда предшествует тройственности и образует «двойственность в единстве ». Парадоксальная ситуация, в которой ребенок и мать одновременно и соединены, и сепарированы, пред­ставляется основной чертой пространства возможного. Ре­бенок достигает сепарации от объекта только при помощи этой переходной области и ее символообразования (symbolic creativity).

Эта переходная область «двойственности в единстве » является тем, что необходимо при исцелении психической травмы как в переносе, так и во всех других отношениях. Огден приводит прекрасный пример способности к симво-лообразованию (symbolic capacity), развившейся после травмы внутри «пространства возможного»,— способнос­ти, которую ни Эрос, ни Психея еще не обрели внутри сво­его хрустального дворца, пока не рожден «третий » фактор их союза в «двойственности» (ребенок).

Ребенок двух с половиной лет, сильно испуганный тем, что его голова погрузилась под воду во время купания, стал упорно сопротивляться купанию в ванне. Несколь­ко месяцев спустя, после мягких, но настойчивых угово­ров своей матери, он, весьма неохотно, позволил поме­стить себя в ванну, в которую было налито воды на четыре дюйма. Все тело ребенка было напряжено, он крепко вцепился руками в мать. Он не плакал, но не от­водил умоляющего, словно приклеенного, взгляда от глаз своей матери. Одна нога судорожно застыла в вытяну­том положении, в то время как другая оставалась под­вижной с тем, чтобы вывести ребенка из контакта с во­дой настолько, насколько это возможно. Почти сразу же мать стала привлекать его внимание к игрушкам, плавав­шим в ванне. Он не проявлял к ним ни малейшего интере­са до тех пор, пока мать не сказала ему, что хочет чая.

С этого момента напряжение в его руках, ногах, животе и особенно в лице, до сих пор такое заметное, вдруг резко сменилось проявлением другого физического и психологического состояния. Его коленки теперь стали немного гнуться, его глаза стали искать игрушечные чаш-

ки и блюдца, а также пятнистую пустую бутылку из-под шампуня, которую он использовал как молоко для чая; настойчивая мольба, в которой звучало напряжение, «не хочу в ванну, не хочу в ванну», сменилась рассказом об игре: «Чай не очень горячий, теперь нормально. Я подул на него для тебя, мам». Мама выпила немного «чая» и попросила еще. Через несколько минут мать попробо­вала приступить к купанию. Это привело к тому, что игра ребенка прекратилась так же резко, как и началась, все признаки его прежней тревоги, предшествовавшей игре, вернулись. Заверив ребенка в том, что она будет под­держивать его, чтобы он не поскользнулся, мать спро­сила его, нет ли у него еще чая. Ребенок стал готовить чай, и игра возобновилась.

(Ogden, 1986: 206-7)

Огден дает такой комментарий:

[Мы можем составить представление] о том, как мать и ребенок порождают некое психическое состояние, в ко­тором происходит трансформация воды из чего-то, не­сущего угрозу, в гибкого посредника (открытого и со­зданного ребенком), наделенного смыслом, который может быть выражен в коммуникации. В этом процессе трансформации реальность не отвергается; опасная вода представлена в игре. В то же время и фантазия не лише­на своей жизненности — магическим дуновением ре­бенка опасная вода превращается в желанный подарок. Здесь также присутствует качество «Яковости» (отдель­ности), которое порождается в игре, и оно так отлича­ется от состояния скованности и отчаянного цепляния, которым были связаны мать и ребенок до того, как нача­лась игра.

(там же: 208)

Целью психотерапии жертв психической травмы яв­ляется достижение того места, где «реальность не отрица­ется » и «фантазия сохраняет свою жизненность », потому что при травме происходит коллапс того, что Огден описал как диалектическое напряжение, необходимое для того, чтобы породить осмысленное переживание. В случае исто­рии Эроса и Психеи этот коллапс уводит в фантазию. Ар-хетипическая система самосохранения преграждает доступ реальности в инкапсулированный нуминозный мир, она со­противляется утрате своего контроля над внутренними чув­ствами (feeling states). Это деструктивное сопротивление ис­ходит от дьявольской стороны нашей фигуры Защитника/

Преследователя, и находит отражение в навязчивой заботе Эроса о сохранении тайны о себе и его настойчивом желании того, чтобы Психея оставалась в неведении (unconscious) относительно его истинной природы.

В психоанализе такого рода опасность иногда пред­ставляет отказ психоаналитика стать более «знакомым» и человечным для своего пациента, т. е. упорное желание ана­литика остаться полностью анонимным, или, иначе говоря, в отказе своему пациенту в праве на какие-либо негативные чувства. Ничто так не подкрепляет «зависимость от пере­носа» (transference addiction), как продолжительный от­каз аналитика раскрыть какой-то свой изъян или просто нечто личное пациенту, который так отчаянно нуждается в контакте с реальностью своего партнера. «Чары» перено­са могут быть развеяны только при столкновении с реаль­ностью ограниченности аналитика, и часто любопытство па­циента относительно аналитика и настойчивость попыток проникнуть за его анонимность становятся особенно силь­ными, когда работа подходит к концу. Аналитики, кото­рые всегда благожелательны, никогда не конфронтируют с пациентами и сохраняют свой идеализированный образ как можно дольше, удерживают своих пациентов (и самих себя) в хрустальном дворце, вне жизни с ее неизбежными стра­даниями. В нашей истории «зов» реальности приходит со стороны сестер Психеи и этот «зов », в конечном итоге, тре­бует жертвы. Именно этого и хотели бы избежать как ана­литик, так и пациент, застрявшие, по-видимости, в беско­нечном бесконфликтном позитивном переносе.

Индивидуация и «притяжение» реальности

Мы сейчас возвращаемся к тому очаровательному эпи­зоду рассказа, когда сестры Психеи приходят к утесу горы, на котором она была оставлена, и начинают оплакивать ее. Здесь сестры представляют «зов» реальности, обращенный к находящейся в блаженном заточении Психее. Эрос зас­тавляет Психею дать ему обещание, что она никогда не от­ветит им. Но, оставшись одна, Психея страдает от невыно­симого одиночества и начинает чувствовать себя пленницей за стенами своей роскошной тюрьмы, будучи лишенной реального человеческого общения. В итоге, она уговарива­ет Эроса позволить сестрам навестить ее, и вот трое, со слезами, воссоединяются. Это лишь начало серии визитов

сестер (всего их было три), конечным результатом кото­рых явилось разрушение одномерного мира фантазии, в ко­тором Психея жила со своим неизвестным мужем.

Любопытство является важнейшей составляющей это­го процесса — любопытство относительно того, что же на самом деле (really) происходит под покровом (на теневой стороне) одномерной блаженной «любви ». Любознатель­ность является частью сознания, а сущность сознания со­стоит в «совместном знании; знании, разделенном с другим человеком»,т. е. необходима «двойственность».Хрусталь­ный дворец демонического любовника представляет собой одномерное пространство, в котором Психея чувствует «единство» со своим любовником (проективная идентифи­кация), она не отделена от него. Она не может видеть его, и, следовательно, не может знать его. Поэтому, подобно змею в Эдемском саду, искушавшему Еву отведать плод с древа познания, сестры Психеи представляют импульс ин-дивидуации, направленный к целостности, указывая на те­невую сторону (на дракона) ее блаженной любви.

В итоге любопытство Психеи берет верх, она зажигает лампу и освещает тьму, окружающую ее демонического любовника, что напоминает момент, когда Рапунцель рас­крывает тайну своей любви к Принцу фрау Готель, тайну, которая «слетает у нее с языка». В этот парадоксальный момент радости и ужаса Психея видит прекрасного крыла­того Эроса, которого она теперь предает.

Здесь наша история иллюстрирует удивительный па­радокс — одновременно происходящие жертвование и рождение. Рождение сознания означает одновременно ут­рату поддерживающей иллюзии. То, что для Психеи, осве­тившей светом лампы своего возлюбленного, означает рас­ширение сознания, для Бога означает унижение и сужение сознания. Выражаясь языком работы Сабины Шпильрейн (Sabina Spilrein, 1984), это воистину «деструкция как при­чина становления ». Амбивалентность этого момента отра­жается также в образе крылатого демонического возлюб­ленного, который одновременно и всепожирающий монстр, и вдохновляющий бог. Видимая «снаружи » — из челове­ческой перспективы сестер Психеи,— эта фигура в самом деле выглядит как змея или дракон, заманивший Психею в сети иллюзий, которые диссоциировали ее от жизни в ре­альном мире. Однако «изнутри» — с точки зрения самой Психеи — демонический возлюбленный является спасаю­щим богом. Он вырывает ее из жизни в реальном мире, но

это была жизнь, ставшая из-за ее травмы фальшивой. Юнг считал, что амбивалентность этих образов отражает амби­валентность самого либидо — одна его часть «прогрессив­на» и стремится к жизни в реальном мире; другая же — «регрессивна » и при необходимости ей хватает «соблазни­тельности » для того, чтобы увлечь эго в хрустальный дво­рец, где оно подвергнется трансформации. Юнг однажды сказал, что «фундаментальное положение » его работы «Ме­таморфозы и символы либидо » («Wandlungen und Symbole der Libido ») заключается в утверждении, что «имеет место расщепление либидо на позитивный и негативный потоки » (Jung, 1925: 26), однако этот важный момент, с которым Фрейд был не согласен, во многом выпал из поля зрения интерпретаторов Юнга.

Вокруг эпизода жертвования в нашей истории сгуща­ются негативные эмоции: зависть (сестер), ярость (Афро­диты), страдание, причиненное раной (Эроса), и отчаяние (Психеи). Почти все основные теоретики психоанализа увидели в этом кульминационном месте сюжета отраже­ние основного критического момента (threshold) психоло­гического развития. Винникотт назвал его «моментом дес­трукции», отделяющим использование объекта от установления объектных отношений. Мелани Кляйн на­звала его «депрессивной позицией ». Фрейд увидел в нем универсальный кризис Эдипова отречения, который, в случае удачного его разрешения, приводит к появлению способности символической интернализации. Юнг же обо­значил его как момент жертвоприношения инфляци-рованного эго, расчленения «старого короля » или бога для возрождения человека. Слово «жертвоприношение» (sacrifice) означает «сделать священным» (make sacred), и как бы мы ни концептуализировали этот момент, в резуль­тате его появляется сакрализованное эго, которое под­держивает связь между человеческим и божественным.

Медленная сакрализация эго в нашей истории просле­живается в том, как Эрос «сотрудничает» с реальностью, позволяя сестрам зойти в хрустальный дворец. Он предви­дит последствия их вторжения, но позволяет этому про­изойти. Это рисует образ его продолжительного самопо­жертвования в интересах установления отношений между «его миром » и человеческим миром Психеи. Беременность Психеи также символизирует процесс сакрализации. Рег­рессия в состояние полной зависимости дает свои плоды (has worked). Сильное лечебное средство растворяющей

любви Эроса принято внутрь. Это предполагает рождение внутреннего мира — ни больше, ни меньше. Другими сло­вами, Психея уносит в себе внутренний «образ» их отно­шений после того, как хрустальная сфера (buble) разбива­ется. Этой «сферой», так сказать, теперь является ее плодоносная утроба, в которой она вынашивает радость (Voluptas). В то же время Эрос, обожженный горячим мас­лом из лампы, удаляется в покои Афродиты лечить свою рану. Однако его рана также является «счастливым прома­хом» — расчленением бога в контакте с человеческим. Этот мотив Юнг увидел в универсальной мифологической теме жертвования Бога ради искупления человечества. Все боги-целители являются ранеными богами.

Эрос и Психея: часть 2

После того как Эрос улетел, Психея в отчаянии собира­ется покончить с собой. Она пытается броситься в реку, но неудачно, поскольку «река знает Эроса». Потом козлоногий бог Пан дает ей добрый совет «прекратить горевать и обра­титься к Эросу с горячей молитвой, предоставив себя его милости». Приняв этот совет, Психея начинает поиски Эро­са. Тем временем Афродита узнает о том, что натворили эти двое влюбленных и, воспылав яростью к Психее, отправляет­ся искать ее по всему свету, чтобы, найдя, убить. Мир был настолько опустошен ненавистью Афродиты, что Психея нигде не смогла найти убежища, даже в святилищах богов, и опять вернулась к пропасти отчаяния.

Затем, в момент истинного понимания себя и принятия своей участи, Психея обращается к самой себе с такими сло­вами: «Вооружись, наконец, по-мужски присутствием духа, смело откажись от пустой, ничтожной надежды, доброволь­но отдай себя в распоряжение своей владычице и, может быть, этой, хотя и запоздалой, покорностью ты смягчишь ее жестокое преследование? Кто знает, может быть, и того, кого ты так долго ищешь, ты там найдешь в материнском доме». (38) [стр. 92].

Так Психея приготовилась к неведомой судьбе и отпра­вилась к Афродите. Сперва Афродита устроила ей пытку, отдав ее в руки своих служанок — Заботы и Уныния, которые избили бедняжку Психею плетьми и предали ее другим муче­ниям. Затем Афродита уже сама жестоко избила Психею. Удовлетворив свою ярость, Афродита дала ей ряд унизитель­ных поручений, первое из которых состояло в том, чтобы разобрать огромную кучу семян. Пока Психея сидела в отча­янии и оцепенении от такого задания, множество муравьев

набросились на эту кучу и разобрали ее по зернышку для Психеи. Увидев исполненную работу, Афродита бросила ей корку хлеба. Вторая невыполнимая задача — собрать шерсть ужасных овец-людоедов — была исполнена опять же благо­даря сверхъестественному вмешательству, на этот раз зеле­ная тростинка подсказала Психее, как справиться с этим по­ручением. Третья невыполнимая задача — принести черной воды из охраняемого драконами стигийского источника — также была исполнена неземными силами — на этот раз Зев-совым орлом. Наконец, была назначена четвертая задача — спуститься в самый Тартар и принести оттуда Афродите ба­ночку мази красоты Персефоны. И снова Психея в отчаянии готовится покончить с собой. Она собирается броситься с башни, но башня заговаривает с ней и подсказывает, как вы­полнить эту задачу. Уже на обратном пути, возвращаясь с баночкой из Тартара, Психея опять попадает под власть «оп­рометчивого любопытства». Она открывает баночку и не на­ходит в ней мази красоты — там только стигийский сон, ко­торый тут же ей овладевает.

Тем временем, исцеливший свою рану Эрос приходит к зачарованной Психее и на этот раз ему удается разбудить ее, безвредно уколов одной из своих стрел. Воссоединив­шись со своей возлюбленной Психеей, влюбленный, но все еще боящийся гнева матери Эрос ищет помощи у Зевса, ко­торый, выслушав его историю, благословляет его на брак с Психеей и даже переносит его невесту на небеса, сделав ее бессмертной. Сказка кончается свадебным пиром, на кото­ром присутствуют все боги и богини. Вскоре после этого у Эроса и Психеи рождается дочь: на языке смертных ее зовут Радостью*.

Ярость и сопротивление воплощению

Первое, что мы отметим в этой части повествования,— ярость Афродиты, в которую она впадает, узнав о преда­тельстве сына, ярость, которая соответствует ярости ведь­мы в сказке о Рапунцель, когда та узнает о ее неверности. Эта ярость есть неизбежный результат соединения частей психики, до этого бывших диссоциированными. Она пред­ставляет собой сопротивление воплощению (incarnation) и сознанию. Это сопротивление является неизбежным по­бочным продуктом архетипического защитного процесса, ко­торый мы исследуем. Когда травмированное эго становится

* В русском переводе Апулея— «Наслаждение».

«клиентом >> трансперсонального демона или бога, то этот демон или бог защищает повергнутое в стресс эго со свире­постью матери, оберегающей свое потомство. На этом эта­пе нашего повествования Эрос и Афродита представляют собой недифференцированную пару, и Афродита выража­ет ярость самого Эроса из-за предательства Психеи. Толь­ко после того, как эта ярость была удовлетворена посред­ством различных унижений Психеи, любви Эроса и Психеи было позволено восторжествовать. Итак, мы должны по­мнить о том, что для травмированной психики ничего хуже интеграции даже и представить невозможно, и система самосохранения (Афродита/Эрос) с ее нуминозными опе­кающими (и преследующими) энергиями обеспечивает со­хранение необходимого для адаптации расщепления (даже в том случае, когда боги в тайне помогают смертным пре­одолеть этот разрыв).

Интересную мифологическую амплификацию этого сопротивления воплощению со стороны архетипической системы самосохранения мы находим в раннехристианс­ком мифе о том, как дьявол отпал от Бога. Согласно одной из традиций, Люцифер, будучи в ярости, отделился от Бо­жества и пал на землю, потому что Бог захотел вопло­титься в человеке. Эта традиция отражена в нескольких еврейских апокрифических книгах, найденных в Кумран-ских пещерах (см. Forsyth, 1987:162). Она была затем раз­работана Оригеном, который основывал свою экзигезу на одном месте из Книги Исайи (14: 10-15)*. В этом месте говорится о Люцифере, Звезде Зари, который пытался взойти на небеса, но был сброшен вниз, в преисподнюю, за свою гордыню, и стал «князем мира сего» — великим Обманщиком, Лжецом, Искусителем, Мастером Иллю­зий (см. O'Grady, 1989: 3-22). Мы с интересом замечаем, что исследуем как раз все эти аспекты архетипической за­щитной системы.

Здесь мы приводим сокращенную версию захватыва­ющего описания падения Люцифера Аллана Уотса:

Теперь среди ангелов, сотворенных Богом, был один, настолько превосходящий по красоте всех остальных, что его называли Люцифер, Носитель Света... Первое, что заметил Люцифер,— невероятное величие, которым одарил его Бог. Он понял, что для Всемогущего было бы

* Ориген. О началах. СПб.: Амфора, 2000, с. 69—71.

невозможно сотворить ничего более совершенного, так что он, Люцифер, действительно — триумфальный ве­нец творения Бога.

Он вновь посмотрел в сердце Святой Троицы, и по мере того, как его пристальный взгляд все глубже и глубже погружался в эту бездну света и огня, он начал воспри­нимать божественное видение будущего. И здесь, к его вящему изумлению, он увидел, что Бог готовит на небе­сах чертоги, расположенные еще выше, для созданий в высшей степени грубых и несовершенных. Он увидел, что ему суждено стать ниже в небесной иерархии, усту­пив существам — почти что зверям ■— чьи тела, покры­тые шерстью, были из плоти. В довершение всего он уви­дел, что женщине суждено стать его Королевой. Но хуже всего было то, что он увидел как Логос-София, сам Сын Божий должен был стать человеком и поместить одно из этих «низких тел» на самом Небесном Троне.

Все увиденное посеяло (inflamed) в Люцифере тайну по имени Злоба. По велению своего сердца, по своей соб­ственной воле он предпочел свою ангельскую славу Бо­жественному промыслу, который состоял в том, что Он должен «связать себя» с человечеством. Люцифер смог сразу увидеть, что означает эта его злоба. Тем не ме­нее, он посчитал, что бунт, вечный бунт более почетен, чем оскорбление его ангельского достоинства и при­несение почестей телу, менее просветленному и оду­хотворенному, чем его собственное. Он уверил себя в том, что Божественная мудрость уклонилась с верного пути, и он решил не принимать участия в таком недо­стойном помрачении во всем остальном прекрасного устройства творения. Конечно, он должен был поко­риться величайшему гневу и был отвергнут Тем, кто, в конце концов, был Бытием его бытия.

Вместе с Люцифером пало множество других ангелов — они все во главе с Люцифером повернулись спиной к Блаженному Взору, улетая прочь от Божества, падая в вечный закат, туда, где Бытие граничит с Ничто, во Вне­шнюю тьму. Вот так они предпочли служить у Ничто вместо служения Бытию, став таким образом отрицате­лями, делая все возможное для того, чтобы расстроить созидательную работу Бога над творением, но более всего способствуя развращению плотского человече­ства, которое Он намеревался прославить. Вот так це­лый сонм ангелов стал бесами, а их князем стал Сатана, Враг и Вельзевул, Повелитель Мух.

(адаптировано из Watts, 1954: 41-3)

В качестве амплификации эта мифическая традиция сви­детельствует о том, что происходит с целостной Самостью и ее интегрированной связью с эго как со своим «отделением » («affiliate »)(см. Neumann, 1976), когда травма делает вопло­щение невозможным. Темнота Самости не может оставать­ся связанной с ее светом и отступает, сохраняясь в такой архаичной нечеловеческой форме, как ярость, бунтарская воля (сопротивление изменению). Воплощение становится возможным только в результате роста толерантности к аф­фекту в психотерапевтическом процессе — с этого момента темная и светлая стороны Самости начинают интегрировать­ся. Однако этот процесс является очень бурным — подобно гневу Афродиты, обнаружившей, что ее божественный сын спустился до любви к простой смертной.

Добровольная жертва и воплощение

Второй важный момент, на который мы обращаем вни­мание в заключительной части истории, это то, что Психея в итоге «приходит в себя » и добровольно покоряется гневу Афродиты, которую она оскорбила. Здесь Психея оконча­тельно искупает то высокомерие, которое положило нача­ло нашей истории. Всю красоту и почитание, «украденные » ею у богини, Психея символически возвращает законному «объекту». В этом состоит момент принесения доброволь­ной жертвы, который так интересовал Юнга. С него начи­нается процесс очеловечивания, сопровождающийся пере­живаниями телесной боли и унижения (бичевание и избиение). Ей повелевают пройти через невозможные труд­ности (задания), но теперь «сакрализованное » эго нахо­дится под водительством божественного. Каждая невы­полнимая задача становится исполнимой при помощи чудесного вмешательства с «божественной» стороны жиз­ни, так что трансперсональное теперь содействует разви­тию эго. Это становится возможным только после прине­сения в жертву идентификации с божеством.

Мотив добровольной жертвы Психеи сходен с исто­рией распятия Христа. Вот что об этом сказал Юнг:

... полный провал выражен в словах, произнесенных на кресте: «Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оста­вил?». Если вы хотите понять глубину трагедии, заклю­ченной в этих словах, вы должны признать: они означа­ют, что Христос понял — вся его жизнь, которую он искренне посвятил истине в соответствии со своими

лучшими убеждениями, на самом деле была ужасной иллюзией. Он прожил свою жизнь, полностью посвятив ей себя, он предпринял честную попытку, но... но на кре­сте его предназначение оставило его.

(Jung, 1937 a)

Несмотря на «разочарование» Христа и Психеи, эта парадоксальная ситуация является выдающимся интегри­рующим моментом, который дает начало страданиям, на­правленным на окончательное установление нарушенного единства человеческого и божественного. Теолог Юрген Мольтман обращал внимание на то, что последний крик Христа означает «не только "Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил?", но в то же время и "Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты оставил Себя?"» (Moltman, 1974: 151; курсив мой, Д. К.). Парадоксален также и вопль Люци­фера, распознавшего намерение Бога воплотиться. В этом вопле слышен космический протест эго, которое иденти­фицирует себя с духовным, отказываясь от воплощения. Если сущность Бога заключается в отношениях между бо­жественным и человеческим, то в этот момент не Бог остав­ляет Бога, а как раз и начинается воплощение.

Давайте после этих теологических размышлений вер­немся опять к нашей истории. Смирение и беззащитность Психеи перед лицом гнева обиженной богини смягчают са­дизм Афродиты, и, подобно Яхве, узревшему смиренное страдание Иова, она начинает тайно содействовать разво­рачивающейся борьбе Психеи за окончательное воссоеди­нение с Эросом. Мы видим это содействие в том, что она отстраненно (bemused) принимает успешно выполненные Психеей задания, а также в том, что позитивная сторона нуминозного констеллируется каждый раз, когда Психея впадает в отчаяние, сомневаясь в своей способности испол­нить то, что ей приказали. Используя термины Винникот-та, мы можем сказать, что, по мере того как Афродита (ин­фантильная царица нашей истории) «разрушает» свой объект, а объект (Психея) «принимает это сообщение », по­степенно происходит отказ эго от всемогущества. Тогда Афродита может сказать: «Привет, объект! Я уничтожила тебя. Я люблю тебя. Ты ценна для меня, потому что ты выжила, хотя я тебя разрушила» (Winnicott, 1969: 222*).

* Антология современного психоанализа. Т. 1.— М.: Институт психологии РАН, 2000, с. 450.

Радость и отношения между человеческим и божественным

Беременность Психеи является еще одним признаком того, что травматическая защита, с которой начинается наша история, находится в процессе излечения. Ребенок, которого назовут Радость, образует отсутствующее тре­тье или, в терминологии Огдена, способность порождать символы, которую невозможно обнаружить в нераздели­мо взаимопереплетенной «двойственности в единстве», ко­торой наслаждалась наша пара в хрустальном дворце де­монического любовника Психеи. Итак, несмотря на то, что поставленные перед Психеей невыполнимые задания вызывают у нее сомнение в себе и страдания, она в то же время ощущает поддержку изнутри. Можно сказать, что ее действия руководствуются более глубинной целью, ко­торая заключается в восстановлении отношений с ее ут­раченной способностью любить, а это означает восстанов­ление отношений между человеческим и божественным, которые была «разрушены» при травматических обстоя­тельствах начала нашей истории.

Тем не менее мы можем заметить напряжение между покорностью Психеи своей божественной госпоже и ее че­ловеческим — слишком человеческим — любопытством (своенравием эго) при исполнении ею последнего задания, когда, неся с собой из Тартара баночку с красотой Персе-фоны, она опять не смогла ему противиться. Однако на этот раз настигающее ее возмездие богов довольно умеренно — сон, от которого Эрос — теперь прошедший трансформа­цию и «очеловеченный » своей раной — может с легкостью пробудить ее.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.