ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
- Эрнст, мне надо поговорить с тобой, - обращается ко мне отец. Легко представить себе, что за этим последует. Уже несколько дней онходит вокруг меня с озабоченным лицом, роняя многозначительные намеки. Нодо сих пор мне удавалось увиливать от разговора, - я мало бываю дома. Мы проходим в мою комнату. Отец усаживается на диван и внимательнорассматривает обивку. - Нас беспокоит твое будущее, Эрнст. Я снимаю с книжной полки ящик сигар и предлагаю ему закурить. Лицо унего несколько проясняется: сигары хорошей марки, мне дал их Карл, а Карлбукового листа не курит. - Ты действительно отказался от места учителя? - спрашивает отец. Я киваю. - Почему же ты это сделал? Я пожимаю плечами. Как объяснить ему? Мы с ним совершенно разные люди,и у нас только потому сохранились хорошие отношения, что вообще никакихотношений не было. - Что же будет дальше? - продолжает он допытываться. - Что-нибудь да будет, - говорю я, - ведь это так безразлично. Он испуганно смотрит на меня и начинает говорить о хорошей, достойнойпрофессии, о продвижении вперед на избранном поприще, о месте в жизни. Яслушаю его с чувством умиления и скуки и думаю: как странно, что этот вотчеловек - мой отец, который некогда распоряжался моей жизнью. Но защититьменя от ужасов войны он не мог, он даже не мог помочь мне в казарме, гделюбой унтер был сильнее его. Мне пришлось самому все преодолевать, и былосовершенно безразлично, есть у меня отец или нет. Отец кончил. Я наливаю ему рюмку коньяку. - Видишь ли, отец, - говорю я, садясь рядом с ним на диван, - ты, можетбыть, и прав. Но я научился жить в пещере, вырытой под землей, идовольствоваться коркой хлеба с пустой похлебкой. Мне нужно было только,чтобы не стреляли, и я уже был доволен. Какой-нибудь полуразвалившийсябарак казался мне дворцом, а мешок, набитый соломой, - райским ложем.Пойми! Одно то, что я жив и вокруг нет стрельбы, меня пока что вполнеудовлетворяет. На скромный кусок хлеба я как-нибудь заработаю, а для всегоостального - целая жизнь впереди. - Да, но ведь это не жизнь, - возражает отец, - такое бесцельноесуществование. - Как на чей взгляд, - говорю я. - А вот, по-моему, не жизнь, если витоге только и можешь сказать, что ты тридцать лет подряд, изо дня в день,входил в одну и ту же классную комнату или в одну и ту же контору. С удивлением выслушав меня, отец говорит: - Однако я, например, двадцать лет хожу на картонажную фабрику идобился, как видишь, того, что стал самостоятельным мастером. - А я ничего не хочу добиваться, отец, я просто хочу жить. - И я прожил свою жизнь правильно и честно, - говорит он не безгордости, - недаром же меня выбрали в правление союза ремесленников. - Радуйся, что жизнь твоя прошла так гладко, - отвечаю я. - Но ведь что-нибудь ты должен делать, - настаивает отец. - Сейчас я могу поступить на службу к одному моему товарищу по фронту,он предложил мне работать у него, - говорю я, чтобы успокоить отца. - Насамое необходимое я заработаю. Он укоризненно покачивает головой: - И ради этого ты отказываешься от прекрасного казенного места? - Мне уже не раз приходилось кой от чего отказываться, отец. Он грустно попыхивает сигарой: - А к старости ты бы имел право на пенсию. - Ах, - говорю я, - кто из нас, солдат, доживет до шестидесяти лет? Внаших костях засело столько всякой всячины, что это непременно даст себякогда-нибудь почувствовать. Мы наверняка окочуримся раньше. При всем желании, не могу себе представить, что доживу дошестидесятилетнего возраста. Я слишком часто видел, как умирают в двадцатьлет. В задумчивости, покуривая сигару, смотрю на отца. Я понимаю, что он мойотец, но сейчас передо мной просто славный пожилой человек, осторожный ипедантичный, и его взгляды не значат для меня ровно ничего. Я легко могувообразить себе его на фронте: за ним всегда нужен был бы глаз да глаз, ив унтер-офицеры его, конечно, никогда бы не произвели. После обеда я захожу к Людвигу. Он сидит за ворохом всяких брошюр икниг. Мне хочется поговорить с ним о многом, что меня гнетет, мне кажется,что он поможет мне найти какой-то путь. Но сегодня он сам какой-тонеспокойный, взволнованный. Мы болтаем некоторое время о том о сем. - Я собираюсь сейчас к врачу... - говорит Людвиг. - Неужели все еще дизентерия? - спрашиваю я. - Да нет... Тут другое... - Что же, Людвиг? - удивленно говорю я. Он молчит. Губы у него дрожат. - Не знаю, - произносит он наконец. - Я провожу тебя, можно? Мне все равно делать нечего... Он ищет фуражку: - Ладно. Пойдем. По дороге Людвиг украдкой поглядывает на меня. Он как-то необычноподавлен и молчалив. Сворачиваем на Линденштрассе и подходим к дому, передкоторым в маленьком унылом палисаднике торчит несколько кустов. На двери,на белой эмалевой дощечке, читаю: "Доктор Фридрих Шульц - кожные,мочеполовые и венерические болезни". Останавливаюсь пораженный. - Что случилось, Людвиг? Он смотрит на меня невидящими глазами: - Пока ничего, Эрнст. Был какой-то нарыв, прошел, а теперь опять. - Пустяки, - говорю я с облегчением. - У меня каких только фурункуловне выскакивало: величиной прямо с детскую головку. Это все от суррогатов,которыми нас пичкали. Мы звоним. Отворяет сестра - вся в белом. Оба мы страшно смущены и,красные до ушей, входим в приемную. Слава тебе господи, - мы одни. Настоле пачка журналов. Это "Ди Вохе". Начинаем перелистывать. Номерадовольно старые. Они возвращают нас к Брест-Литовскому миру. Появляется врач. Очки его поблескивают. Дверь в кабинет полуоткрыта.Видно металлическое, обтянутое кожей кресло, подавляюще солидное имрачное. Смешная есть черта у врачей: обращаться с пациентами, как с маленькимидетьми. У зубодеров это так уж и принято, в программу их курса вошло, но,по-видимому, это и здесь практикуется. - Ну, господин Брайер, - начинает, балагуря, очковая змея, - придетсянам с вами покороче познакомиться. Людвиг стоит как неживой. У него перехватывает дыхание: - Так это?.. Врач сочувственно кивает: - Да, анализ крови готов. Результат положительный. Ну-с, а теперь мыхорошенько примемся за этих маленьких негодяев. - Положительный... - запинается Людвиг. - Так, значит... - Да, - говорит врач, - придется пройти небольшой курс лечения. - Так, значит, у меня сифилис? - Да. Большая муха, жужжа, проносится по комнате и ударяется о стекло. Времяостановилось. Воздух между этими стенами становится мучительно липким. Миризменил свое лицо. Ужасное опасение сменилось ужасной уверенностью. - Может быть, ошибка? - говорит Людвиг. - Нельзя ли повторитьисследование? Врач качает головой: - Лучше сразу приняться за лечение. У вас рецидив. Людвиг глотает слюну: - Это излечимо? Врач оживляется. Лицо его прямо-таки расцветает надеждой: - Безусловно. Прежде всего мы полгодика повпрыскиваем вот из этихампулок, а там посмотрим. Возможно, ничего больше и не понадобится. Люэстеперь излечим. Люэс - какое отвратительное слово: будто длинная черная змея. - На фронте подхватили? - спрашивает врач. Людвиг кивает. - Почему же вы сразу не начали лечиться? - Я не знал, что я болен. Нам раньше никогда ведь о таких вещах неговорили. Сразу не заметил, думал - пустяки. Потом все как-то само собойпрошло. Врач покачивает головой. - Да, вот она, оборотная сторона медали, - небрежно роняет он. С каким удовольствием я треснул бы его стулом по башке. Откуда знатьэтому эскулапу, что значит получить трехдневный отпуск в Брюссель и,вырвавшись из воронок, блевотины, грязи и крови, приехать вечерним поездомв город с улицами, фонарями, светом, магазинами и женщинами; в город, гдеесть настоящие гостиницы с белыми ваннами, в которых можно плескаться,можно смыть с себя всю грязь; в город с вкрадчивой музыкой, кафе натеррасах и прохладным крепким вином, откуда знать ему о чарах, таящихся водной только голубой дымке сумерек в это узкое мгновение между ужасом иужасом; оно как лазурь в прорыве туч, как исступленный вскрик жизни вкороткий промежуток между смертью и смертью. Кто знает, не повиснешь лизавтра с размозженными костями на колючей проволоке, ревя как зверь,издыхая; отпить еще глоток крепкого вина, вдохнуть еще раз этот воздух,взглянуть на этот сказочный мир переливчатых красок, грез, женщин,волнующего шепота, слов, от которых кровь вздымается черным фонтаном, откоторых годы грязи, животной злобы и безнадежности тают, переходя всладостный поющий вихрь воспоминаний и надежд. Завтра опять смертьзапляшет вокруг тебя, завтра - опять вой снарядов, ручные гранаты,огнеметы, кровь и уничтожение; но сегодня еще хоть раз ощутить нежнуюкожу, которая благоухает и манит, как сама жизнь, манит неуловимо...Дурманящие тени на затылке, мягкие руки, все ломается и сверкает,низвергается и клокочет, небо горит... Кто же в такие минуты станетдумать, что в этом шепоте, в этом манящем зове, в этом аромате, в этойкоже затаилось еще и другое, подстерегая, прячась, подкрадываясь ивыжидая, - люэс; кто знает это, кто об этом хочет знать, кто вообще думаетдальше сегодняшнего дня... Завтра все может быть кончено... Проклятаявойна, она научила нас брать и видеть лишь настоящее мгновенье. - Что же теперь делать? - спрашивает Людвиг. - Как можно скорей начать лечение. - Тогда Давайте сейчас, - уже спокойно говорит Людвиг. Он проходит сврачом в кабинет. Я остаюсь в приемной и рву в клочки несколько номеров "Ди Вохе", вкоторых так и пестрит парадами, победами и пышными речами пасторов,славящих войну. Людвиг возвращается. Я шепчу ему: - Пойди к другому врачу. Этот наверняка ничего не понимает. Ни бельмесане смыслит. Он устало машет рукой, и мы молча спускаемся с лестницы. Внизу он вдругговорит, отвернувшись от меня: - Ну, Эрнст, прощай, значит... Я поднимаю глаза. Он стоит, прислонившись к перилам, и судорожносжимает руки в карманах. - Что с тобой? - испуганно спрашиваю я. - Я должен уйти, - отвечает он. - Так дай по крайней мере лапу, - говорю я, удивленно глядя на него. Дрожащими губами он бормочет: - Тебе, наверное, противно прикоснуться ко мне... Растерянный, жалкий, худой стоит он у перил в той же позе, в какойобычно стоял, прислонясь к насыпи окопа, и лицо у него такое же грустное,и глаза так же опущены. - Ах, Людвиг, Людвиг, что они только с нами делают... Мне противноприкоснуться к тебе? Ах ты дуралей, оболтус ты, вот я прикасаюсь к тебе, ясотни раз прикоснусь к тебе... - Слова вырываются у меня из грудикакими-то толчками, я сам плачу, - черт меня возьми, осел я этакий, - и,обняв Людвига за плечи, прижимаю его к себе и чувствую, как он дрожит. -Ну, Людвиг, все ведь это чепуха, может быть, и у меня то же самое, нууспокойся же, эта очковая змея наверняка все уладит. А Людвиг дрожит и дрожит, и я крепко прижимаю его к себе.
На сегодня после полудня в городе назначена демонстрация. Уже несколькомесяцев, как цены непрерывно растут, и нужда сейчас больше, чем во времявойны. Заработной платы не хватает на самое необходимое, но, даже имеяденьги, не всегда найдешь, что нужно. Зато количество дансингов иресторанов с горячительными напитками с каждым днем увеличивается, имахрово цветут спекуляция и жульничество. По улицам проходят отдельные группы бастующих рабочих. То тут, то тамсобираются толпы. Носятся слухи, будто войска стянуты к казармам. Носолдат пока нигде не видно. Слышны крики "Долой!" и "Да здравствует!". На перекрестке выступаеторатор. И вдруг все смолкает. Медленно приближаются колонны демонстрантов в выцветших солдатскихшинелях. Идут по четыре человека в ряд. Впереди - большие белые плакаты снадписями: "Где же благодарность отечества?" и "Инвалиды войны голодают!" Плакаты несут однорукие. Они идут, то и дело оглядываясь, не отстают лиот них остальные демонстранты, - те не могут идти так быстро. За однорукими следуют слепые с овчарками на коротких ремнях. Наошейниках собак - красный крест. С сосредоточенным видом шагает собакарядом с хозяином, Если шествие останавливается, собака мгновенно садится,и слепой останавливается. Иногда бегущие по улице собаки, виляя хвостом иподымая лай, бросаются к овчаркам-поводырям, чтобы поиграть и повозиться сними. Но те лишь отворачивают головы, никак не реагируя на обнюхивание илай. И хотя овчарки идут, чутко насторожив уши, и хотя глаза их полныжизни, но движутся они так, точно навеки зареклись бегать и резвиться,точно они понимают свое назначение. Они отличаются от своих собратьев, каксестры милосердия от веселых продавщиц. Пришлые собаки недолго заигрываютс поводырями; после нескольких неудачных попыток они поспешно убегают, какбудто спасаются бегством. Только какой-то огромный дворовый пес стоит,широко расставив лапы, и лает упорно и жалобно, пока шествие не исчезаетиз виду... Как странно: у этих слепцов, потерявших зрение на войне, движениядругие, чем у слепорожденных, - стремительнее и в то же время осторожнее,эти люди еще не приобрели уверенности долгих темных лет. В них еще живетвоспоминание о красках неба, земле и сумерках. Они держат себя еще какзрячие и, когда кто-нибудь обращается к ним, невольно поворачивают голову,словно хотят взглянуть на говорящего. У некоторых на глазах черныеповязки, но большинство повязок не носит, словно без них глаза ближе ксвету и краскам. За опущенными головами слепых горит бледный закат. Ввитринах магазинов вспыхивают первые огни. А эти люди едва ощущают у себяна лбу мягкий и нежный вечерний воздух. В тяжелых сапогах медленно бредутони сквозь вечную тьму, которая тучей обволокла их, и мысли их упорно иуныло вязнут в убогих цифрах, которые для них должны, но не могут, бытьхлебом, кровом и жизнью. Медленно встают в потускневших клеточках мозгапризраки голода и нужды. Беспомощные, полные глухого страха, чувствуютслепые их приближение, но не видят их и не могут сделать ничего другого,как только, сплотившись, медленно шагать по улицам, поднимая из тьмы ксвету мертвенно-бледные лица, с немой мольбой устремленные к тем, кто ещеможет видеть: когда же вы увидите?! За слепыми следуют одноглазые, раненные в голову, плывут изуродованныелица без носов и челюстей, перекошенные бугристые рты, сплошные красныерубцы с отверстиями на месте носа и рта. А над этим опустошением светятсятихие, вопрошающие печальные человеческие глаза. Дальше движутся длинные ряды калек с ампутированными ногами. Многие уженосят протезы, которые как-то торопливо стучат все вкось-вкось, со звономударяясь о мостовую, словно весь человек искусственный - железный и нашарнирах. За ними идут контуженные. Их руки, их головы, их платье, все существоих трясется, словно они все еще дрожат от страха. Они не в силах овладетьэтой дрожью, воля их сражена, их мускулы и нервы восстали против мозга, вглазах - отупение и бессилие. Одноглазые и однорукие катят в плетеных колясках с клеенчатымифартуками инвалидов, которые отныне могут жить только в кресле, наколесах. В этой же колонне несколько человек толкают плоскую ручнуютележку, похожую на те, которыми пользуются столяры для перевозки кроватейи гробов. На тележке человеческий обрубок. Ног нет совсем. Это тольковерхняя половина тела рослого человека. Плотный затылок, широкое славноелицо с густыми усами. Такие лица бывают у упаковщиков мебели. Около калекивысится плакат, на котором он сам, вероятно, вывел косым почерком: "И я быхотел ходить, братцы!" Взгляд у него сосредоточен и строг. Иногда,опираясь на руки, он чуть-чуть приподнимается на своей тележке, чтобыпеременить положение. Шествие медленно тянется по улицам. Там, где оно показывается, сразувсе смолкает. На углу Хакенштрассе происходит длительная заминка: тутстроится новый ресторан с дансингом и вся улица запружена кучами песку,возами с цементом и лесами. Между лесами, над будущим входом, уже светятсякрасные огни вывески: "Астория. Дансинг и бар". Тележка с безногимостанавливается как раз напротив. Он ждет, пока не уберут с дорогинесколько железных брусьев. Темные волны багряно-красных лучей падают нафигуру калеки и зловещей краской заливают его молчаливо поднятое к нимлицо; оно словно набухает дикой страстью и вот-вот разорвется в страшномвопле. Шествие двигается дальше, и над тележкой опять лицо упаковщика мебели,бледное от долгого лежания в госпитале и от бледного вечернего света;сейчас он благодарно улыбается товарищу, сунувшему ему в рот сигарету.Тихо движутся колонны по улицам, - ни криков, ни возмущения; просить идутони, а не требовать; они знают: кто лишен возможности стрелять, тому намногое рассчитывать не приходится. Они пойдут к ратуше, там постоят,какой-нибудь секретаришка скажет им несколько слов; потом они разойдутся,и каждый вернется домой, в свое тесное жилище, к своим бледным детям иседой нужде; вернется без каких-либо надежд - невольник судьбы, которуюему уготовили другие. Чем ближе к вечеру, тем в городе неспокойнее. Я брожу с Альбертом поулицам. На каждом углу - группки людей. Носятся всякие слухи. Говорят, чтогде-то произошло столкновение между войсками рейхсвера и рабочейдемонстрацией. Вдруг со стороны церкви св.Марии раздается несколько выстрелов: сначала- одиночные, потом сразу - залп. Альберт и я смотрим друг на друга итотчас же, не говоря ни слова, бросаемся туда, откуда доносятся выстрелы. Навстречу нам попадается все больше и больше народу. - Добывайте оружие! Эта сволочь стреляет! - кричат в толпе. Мы прибавляем шагу. Проталкиваемся сквозь толпу, и вот уже мчимсябегом; жестокое, опасное волнение влечет нас туда. Мы задыхаемся.Трескотня усиливается. - Людвиг! Он бежит рядом. Губы его плотно сжаты, скулы выдаются, глаза холодны, ивзгляд их напряжен - у него опять лицо окопа. И у Альберта такое же. И уменя. Ружейные выстрелы притягивают нас, как жуткий тревожный сигнал. Толпа впереди с криком отпрянула назад. Мы прорываемся вперед. Женщины,прикрывая фартуками лица, бросаются в разные стороны. Толпа ревет. Выносятраненого. Мы подбегаем к рыночной площади. Перед зданием ратуши укрепились войскарейхсвера. Тускло поблескивают стальные шлемы. У подъезда установленпулемет. Он заряжен. На площади пусто, по улицам, прилегающим к ней,толпится народ. Идти дальше - безумие. Пулемет властвует над площадью. Но вот из толпы отделяется человек и выходит вперед. За ним, в ущельяхулиц, клокочет, бурлит и жмется к домам черная плотная масса. Человек уже далеко. На середине площади он выходит из тени,отбрасываемой церковью, в полосу лунного света. Ясный, резкий голосостанавливает его: - Назад! Человек поднимает руки. Луна так ярко светит, что, когда он начинаетговорить, в темном отверстии рта сверкает белый оскал зубов. - Братья! Все смолкает. И только один голос между церковью, массивом ратуши и тенью реет надплощадью - одинокий голубь. - Бросайте оружие, друзья! Неужели вы будете стрелять в ваших братьев?Бросайте оружие и идите к нам! Никогда еще луна не светила так ярко. Солдатские шинели у подъездаратуши - точно меловые. Мерцают стекла окон. Освещенная половинаколокольни - зеркало из зеленого шелка. В лунном свете каменные рыцари наворотах в шлемах с забралами отделяются от темной стены. - Назад! Буду стрелять! - раздается тот же властный, холодный голос. Яоглядываюсь на Людвига и Альберта. Это голос командира нашей роты! Этоголос Хееля! Я застываю в невыносимом напряжении, точно присутствую приказни. Я знаю: Хеель ни перед чем не остановится - он велит стрелять. Темная человеческая масса шевелится в тени домов, она колышется иропщет. Проходит целая вечность. От ратуши отделяются два солдата сружьями наперевес и идут на одинокого человека, стоящего посреди площади.Кажется, будто они движутся бесконечно медленно, они словно топчутся наместе в серой трясине - блестящие куклы с ружьями наизготовку. Человекспокойно ждет их приближения. Когда они подходят вплотную, он снованачинает: - Братья!.. Они хватают его под руки и тащат. Человек не защищается. Они так быстроволокут его, что он чуть не падает. Сзади раздаются крики, масса приходитв движение, медленно, беспорядочно выдвигается на площадь. Ясный голос командует: - Скорей ведите его! Открываю огонь! Воздух оглашается предупреждающим залпом. Человек внезапно вырываетсяиз рук солдат, но он не спасается бегством, а бежит наперерез, прямо напулемет: - Не стреляйте, братцы! Еще ничего не случилось, но, видя, что безоружный человек бросилсявперед, толпа устремляется за ним. Вот она уже бушует в узком проходеоколо церкви. В следующий миг над площадью проносится команда, с громомрвется "так-так-так" пулемета, повторенное многократным эхом от домов, ипули со свистом и звоном шлепаются о мостовую. С быстротой молнии бросаемся мы за выступ дома. На одно мгновение меняохватывает парализующий, подлый страх - совсем иной, чем на фронте. Итотчас же он переходит в ярость. Я видел, как одинокий человек на площадизашатался и упал лицом вперед. Осторожно выглядываю из-за угла. Как раз вэто время он пытается встать, но это ему не удается. Медленно подгибаютсяруки, запрокидывается голова, и, точно в беспредельной усталости,вытягивается на площади человеческое тело. Ком, сдавливавший Горло,отпускает меня. - Нет! - вырывается у меня. - Нет! И крик мой пронзительным воплем повисает между стенами домов. Я чувствую вдруг, как меня кто-то отталкивает. Людвиг Брайер выходит наплощадь и идет к темной глыбе смерти. - Людвиг! - кричу я. Но Людвиг идет вперед, вперед... Я с ужасом гляжу ему вслед. - Назад! - опять раздается команда. Людвиг на мгновение останавливается. - Стреляйте, стреляйте, обер-лейтенант Хеель! - кричит он в сторонуратуши и, подойдя к лежащему на земле человеку, нагибается над ним. Мы видим, как с лестницы ратуши спускается офицер. Не помня как,оказываемся мы возле Людвига и ждем приближающегося к нам человека, вруках у которого трость - единственное его оружие. Человек этот ни минутыне колеблется, хотя нас теперь трое и при желании мы легко могли бы егосхватить, - солдаты, из опасения попасть в него, не отважились бы открытьстрельбу. Людвиг выпрямляется: - Поздравляю вас, обер-лейтенант Хеель, этот человек мертв. Струйка крови бежит из-под солдатской куртки убитого и стекает ввыбоины мостовой. Около выскользнувшей из рукава правой руки, тонкой ижелтой, кровь собирается в лужу, черным зеркалом поблескивающую в лунномсвете. - Брайер! - восклицает Хеель. - Вы знаете, кто это? - спрашивает Людвиг. Хеель смотрит на него и качает головой. - Макс Вайль! - Я хотел спасти его, - помолчав, почти задумчиво говорит Хеель. - Он мертв, - отвечает Людвиг. Хеель пожимает плечами. - Он был нашим товарищем, - продолжает Людвиг. Хеель молчит. Людвиг холодно смотрит на него: - Чистая работа! Хеель словно просыпается. - Не это важно, - спокойно говорит он, - важна цель: спокойствие ипорядок. - Цель! - презрительно бросает Людвиг. - С каких это пор вы ищетеоправдания для ваших действий? Цель! Вы просто нашли себе занятие, вот ивсе. Уведите ваших солдат. Надо прекратить стрельбу. Хеель делает нетерпеливое движение: - Мои солдаты останутся. Если они сегодня отступят, завтра против нихвыступит в десять раз более сильный отряд. Вы сами это отлично знаете.Через пять минут я займу входы в улицы. Воспользуйтесь этим сроком иунесите убитого. - Берите его! - обращается к нам Людвиг. Потом еще раз поворачивается кХеелю: - Если вы сейчас отступите, вас никто не тронет. Если выостанетесь, будут новые жертвы. По вашей вине. Вам это ясно? - Мне это ясно, - холодно отвечает Хеель. С минуту мы еще стоим друг против друга. Хеель оглядывает нас всех поочереди. Напряженное, странное мгновение. Словно что-то разбилось. Мы поднимаем мертвое покорное тело Макса Вайля и уносим его. Улицыснова запружены народом. Когда мы приближаемся, толпа расступается,образуя широкий проход. Несутся крики: - Свора Носке! Кровавая полиция! Убийцы! Из спины Макса Вайля течет кровь. Мы вносим его в ближайший дом. Это, оказывается, "Голландия". Там ужеработают санитары, перевязывая двух раненых, положенных прямо нанавощенный паркет. Женщина в забрызганном кровью фартуке стонет и рветсядомой. Санитарам стоит больших усилий удержать ее, пока принесут носилки ипридет врач. Она ранена в живот. Рядом с ней лежит мужчина, еще неуспевший расстаться со старой солдатской курткой. У него прострелены обаколена. Жена его, опустившись около него на пол, причитает: - Ведь он ничего не сделал! Он просто шел мимо! Я только что принеслаему обед, - она показывает на серую эмалированную кастрюлю с ручкой, -обед принесла. Дамы, танцевавшие в "Голландии", жмутся в углу. Управляющий растерянномечется, спрашивая у всех, нельзя ли перевести раненых куда-нибудь вдругое место. Дела его пойдут прахом, если в городе узнают об этойистории. Никто не пойдет сюда танцевать. Антон Демут, не снимая своейраззолоченной ливреи, притащил бутылку коньяку и подносит ее ко ртураненого. Управляющий в ужасе смотрит на Антона и делает ему знаки. Тот необращает внимания. - Как ты думаешь, мне не отнимут ног? - спрашивает раненый. - Я шофер,понимаешь? Приносят носилки. На улице опять трещат выстрелы. Мы вскакиваем. Крики,вопли, звон стекол. Мы выбегаем. на улицу. - Разворачивай мостовую! - кричит кто-то, всаживая кирку под камни. Из окон летят матрацы, стулья, детская коляска. С площади стреляют. Нотеперь уже и отсюда, с крыш, стреляют по площади. - Фонари гаси! Из толпы кто-то выскакивает и запускает кирпичом в фонарь. Сразустановится темно. - Козоле! Это Альберт кричит. С ним Валентин. Все прибежали на выстрелы, словноводоворотом притянули они нас. - Вперед, Эрнст, Людвиг, Альберт! - ревет Козоле. - Эти скоты стреляютв женщин! Мы залегли в воротах какого-то дома. Хлещут пули, люди кричат, мызахвачены потоком, увлечены им, опустошены, в нас клокочут ненависть,кровь брызжет на мостовую, мы снова солдаты, прошлое настигло нас, война,грохоча и беснуясь, бушует над нами, между нами, в нас. Все пошло прахом,- товарищеское единение изрешечено пулеметом, солдаты стреляют в солдат,товарищи в товарищей, все кончено, все кончено...
Адольф Бетке продал свой дом и переехал в город. Первое время после того, как жена вернулась к нему, все шло хорошо.Адольф занимался своим делом, жена - своим, и казалось, жизньналаживается, входит в свою колею. Но по деревне сплетничали и шушукались. Стоило жене Адольфа показатьсяна улице, как вдогонку ей неслись всякие шуточки; встречные парни нахальносмеялись в лицо; женщины, проходя мимо, выразительным жестом подбиралиюбки. Она ничего не рассказывала Адольфу, а сама мучилась и с каждым днембледнела все больше. Адольфу тоже приходилось несладко. Не успевал он переступить порогтрактира, как разговоры смолкали; зайдет к кому-нибудь в гости, и еговстречает смущенное молчание хозяев. Кое-кто отваживался даже надвусмысленный вопрос. Если Адольф выпивал где-нибудь в компании, сейчас женачинались идиотские намеки, и частенько за его спиной раздавалсянасмешливый хохот. Он не знал, как ему бороться. Он думал: с какой статидавать деревне отчет о том, что касается только его одного, когда дажепастор не желает ничего понять? При встрече он с осуждением взглядывал наАдольфа поверх своих золотых очков. Тяжело было все это терпеть, но иАдольф молчал, ничего не говорил жене. Так вот и жили они друг подле друга, пока однажды, воскресным вечером,свора преследователей не обнаглела до того, что в присутствии Адольфа женеего крикнули какую-то непристойность. Адольф вспылил. Но жена положила емуруку на плечо. - Не надо, Адольф, - сказала она, - они так часто это делают, что я ужене слышу их. - Часто? Теперь ему стала понятна ее постоянная молчаливость. В ярости бросилсяон за обнаглевшим парнем, но тот спрятался за сомкнувшиеся спинытоварищей. Бетке пошли домой и молча легли в постель. Адольф лежал, неподвижноуставившись в пространство. Вдруг до слуха его донеслось слабое,подавленное всхлипывание: жена, уткнувшись в одеяло, плакала. Не раз,верно, она так лежала и плакала, когда он спал... - Успокойся, Мария, - тихо сказал он, - ну их, пусть болтают... Но она продолжала плакать. Адольф чувствовал себя беспомощным и одиноким. За окнами враждебносгустилась тьма, и деревья шептались, как старые сплетницы. Он осторожнообнял жену за плечи. Она подняла к нему заплаканное лицо: - Адольф, знаешь, я лучше уйду... Они тогда перестанут... Она встала, свеча еще горела; огромная - во всю комнату - тенькачнулась, скользнула по стенам, и по сравнению с ней женщина казаласьмаленькой и беспомощной. Присев на край кровати, она протянула руку зачулками и кофточкой. Точно немая судьба, прорвавшись через окна из мрака,тень тоже протянула огромную руку и, гримасничая, кривляясь, хихикая,повторяла все движения женщины; казалось, она вот-вот бросится на своюдобычу и утащит ее в воющую тьму. Адольф вскочил и задернул белые кисейные шторы на окнах, словнозагораживая низенькую комнатку от ночи, глядевшей жадными совиными глазамичерез эти четырехугольные зияющие просветы. Жена, натянув чулки, взялась за лифчик. Адольф подошел к ней: - Брось, Мария!.. Она взглянула на него и опустила руки. Лифчик упал на пол. Тоскаглядела из глаз женщины, тоска загнанного существа, тоска побитогоживотного - вся беспредельная тоска тех, кто не в силах защитить себя.Адольф увидел эту тоску. Он обнял жену, он ощутил ее всю - мягкую, теплую.И как только можно бросать в нее камнями? Разве они помирились не подоброй воле? Почему же ее так безжалостно травят, так жестоко преследуют?Он притянул ее к себе, и она прильнула к нему, обвила руками его шею иположила голову к нему на грудь. Так стояли они, дрожа от холода, в однихночных рубашках, прильнув друг к другу, и каждый желал согреться тепломдругого. Потом они присели на край кровати, сгорбившись, изредка роняяслово-другое, и когда тени их опять заколебались на стене, потому чтофитиль на свечке накренился набок и огонек начал, мигая, угасать, Адольфласковым движением притянул жену в постель, и это означало: мы останемсявместе, мы попытаемся снова наладить нашу жизнь. И он сказал: - Мы уедем отсюда, Мария. Это был единственный выход. - Да, да, Адольф, давай уедем! Она бросилась к нему и только теперь громко разрыдалась. Крепко обнимаяее, он беспрестанно повторял: - Завтра же поищем покупателя, завтра же... Пламя надежд и ярости, горечи и отчаяния вспыхнуло в нем страстью, ижар ее заставил женщину умолкнуть, всхлипывания становились все тише, каку ребенка, и наконец замерли, перейдя в изнеможение и мирное дыхание. Свеча погасла, тени исчезли, жена уснула, но Адольф долго еще лежал безсна и думал, и думал. Поздно ночью жена проснулась и почувствовала на себечулки, которые она надела, когда хотела уходить. Она сняла их и,расправив, положила на стул у кровати. Спустя два дня Адольф Бетке продал дом и мастерскую. Вскоре он нашелквартиру в городе. Погрузили мебель. Собаку пришлось оставить. Но тяжелейвсего было расставаться с садом. Нелегко далось Адольфу прощание. Он знал,что ждет его впереди. А жена была покорна и тиха. Городской дом оказался сырым и тесным. Лестница грязная, стоит запахпрачечных, воздух густ от соседской ненависти и непроветренных комнат.Работы у Адольфа мало, и слишком много времени остается для всяких мыслей.Обоим по-прежнему тяжело, словно все то, от чего они бежали, нагнало их издесь. Адольф часами просиживает на кухне и силится понять, почему они немогут зажить по-иному. Когда вечерами они сидят друг против друга, когдагазета прочитана и ужин убран со стола, их обступает все та же томительнаяпустота. Адольф чувствует, что задыхается от вечного вслушивания, отбесконечных раздумий. Жена берется за какую-нибудь работу, старательночистит плиту. И когда он говорит: "Поди сюда, Мария", она откладываеттряпку и наждак и подходит, он притягивает ее к себе на колени и, жалкий всвоем одиночестве, шепчет: "Мы как-нибудь одолеем это", она кивает, всетак же молча, а ему хочется видеть ее веселой. Он не понимает, что этозависит не только от нее, но и от него, что за четыре года разлуки ониотвыкли друг от друга и теперь действуют друг на друга угнетающе. "Даскажи же, наконец, что-нибудь!" - раздражается Адольф. Она пугается ипокорно начинает что-то говорить. Но о чем ей говорить? Что особенногопроисходит здесь, в этом доме или у нее на кухне? И если между двумяблизкими людьми доходит до того, что они должны обязательно о чем-нибудьразговаривать, то, сколько бы они ни говорили, они никогда ни до чего недоговорятся. Говорить хорошо, когда за словами счастье, когда слова льютсялегко и свободно. А когда человек несчастлив, могут ли помочь ему такиеневерные, ненадежные вещи, как слова? От них только тяжелее. Адольф следит за каждым движением жены и представляет себе другую -молодую, веселую женщину, которая жила в его воспоминаниях и которую он неможет забыть. В нем вспыхивает досада, и он раздраженно бросает ей: - Верно, все о нем думаешь, а? И оттого, что она смотрит на него широко открытыми глазами и он сознаетсвою несправедливость, он сверлит все глубже: - Должно быть, так и есть. Ты ведь раньше такой не была! Зачем тывернулась ко мне? Могла у него остаться! Каждое слово ему самому причиняет страдание, но" кого это остановит! Онпродолжает говорить, и женщина, забившись в угол возле крана, куда недостигает свет, плачет и плачет, как заблудившееся дитя. Ах, все мы дети,заблудившиеся, глупые дети, и ночь всегда подстерегает наш дом. Ему становится невмоготу, он уходит и бесцельно бродит по улицам,останавливается, ничего не видя, у витрин магазинов и бежит туда, гдесветло. Звенят трамваи, проносятся автомобили, прохожие толкают его, и вжелтом свете фонарей стоят проститутки. Вихляя здоровенными бедрами, онисмеются и задирают друг дружку. - Ты веселая? - спрашивает он и идет с ними, довольный уж тем, чтослышит и видит что-то такое, что может отвлечь его от самого себя. Потом он снова слоняется без цели, домой идти не хочет, и вместе с темдомой его тянет. Он переходит из пивной в пивную и напивается добесчувствия. В таком состоянии я встретил его, и он все мне рассказал. Я смотрю нанего: он сидит в каком-то оцепенении, глаза мутные, слова он точновыдавливает из себя и все время пьет. Я смотрю на Адольфа Бетке, самогонаходчивого, самого стойкого солдата, самого верного товарища, которыймногим помог и многих спас. Мне он был защитой и утешением, матерью ибратом, там, на фронте, когда вспыхивали световые ракеты и нервы невыдерживали атак и смерти. Бок о бок спали мы с ним в сырых окопах, и онукутывал меня, когда я заболевал; он все умел, он всегда знал, как выйтииз беды, а здесь запутался в колючей проволоке и раздирает себе лицо ируки, и глаза у него уже помутнели... - Эх, брат Эрнст, - говорит он голосом, полным безнадежности, - лучшебы нам не возвращаться с фронта, там, по крайней мере, мы были вместе... Я не отвечаю, я смотрю на свой рукав, на замытые бурые пятна. Это кровьМакса Вайля, убитого по приказу Хееля. Вот к чему мы пришли. Снова война,но товарищества уже больше нет.
Тьяден празднует свою свадьбу с колбасным заведением. Торговля конскиммясом разрослась, стала золотым дном, и по мере того, как онаразрасталась, росла склонность Тьядена к Марихен. Утром жених с невестой в черной лакированной карете, обитой изнутрибелым шелком, отправляются в мэрию и в церковь; карета, конечно, запряженачетверкой, как оно и подобает дельцу, нажившемуся на конском мясе.Свидетелями приглашены Вилли и Козоле. Вилли для сего торжественногослучая купил себе пару белых, чистобумажных, перчаток. Стоило это немалыхусилий. Карлу пришлось достать для него с полдюжины ордеров, и, несмотряна это, поиски перчаток продолжались целых два дня, - ни в одном магазинене оказалось нужного размера. Но, надо сказать, труды даром не пропали.Белые, как известка, мешки, которые Вилли наконец раздобыл, в значительноймере оживляют его заново выкрашенный фрак. Тьяден также во фраке, Марихенв подвенечном платье со шлейфом и в миртовом веночке. Перед самым отбытием в мэрию происходит заминка. Козоле, увидев Тьяденаво фраке, начинает хохотать так, что с ним делаются колики. Стоит емупоглядеть в ту сторону, где оттопыренные уши Тьядена светятся над высокимкрахмальным воротничком, как он, не успев прийти в себя от первогоприступа, снова разражается хохотом. Дело плохо: он ведь и в церкви можеттак прыснуть, что испортит всю процедуру. Поэтому в самый последний моментмне приходится заменить Козоле. Колбасное заведение торжественно убрано. У входа - цветы в горшках имолодые березки; даже на дверях помещения, где производят убой, гирляндыиз еловых веток; Вилли, под громкое одобрение окружающих, прикрепляет кним щит с надписью: "Добро пожаловать!" Само собой разумеется, к столу не подается ни кусочка конины. На блюдахдымится первосортная свинина, а посреди стола стоит огромное блюдотелячьего жаркого, нарезанного ломтиками. После жаркого Тьяден снимает фрак и воротничок. Это дает возможностьКозоле энергичней приняться з
|