ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Как вода, выплеснутая из ведра на мостовую, брызгами разлетаемся мы вразные стороны. Походным маршем двинулись вниз по Генрихштрассе Козоле сБрегером и Троске. С такой же поспешностью сворачиваем мы с Людвигом наВокзальную аллею. Леддерхозе, не прощаясь, стрельнул от нас прочь, уносясвой лоток с барахлом. Тьяден торопливо расспрашивает Вилли, как побыстреедобраться до борделя, и только Юпп и Валентин никуда не спешат. Никто ихне ждет, и они лениво тащатся пока в зал ожидания, чтобы поразведатьнасчет жратвы. Позднее они собираются в казарму. С деревьев Вокзальной аллеи падают дождевые капли; низко и быстронесутся тучи. Навстречу нам движется несколько солдат последнего призыва.На руках у них красные повязки. - Долой погоны! - кричит один и бросается к Людвигу. - Заткнись, желторотый! - говорю я, отталкивая его. Сзади напирают остальные, и нас окружают. Людвиг, спокойно взглянув напереднего солдатика, идет дальше. Тот уступает ему дорогу. Но откуда-топоявляются два матроса и бросаются на Людвига. - Не видите, собаки, что это раненый? - рычу я и сбрасываю ранец, чтобыосвободить руки. Но Людвиг уже лежит на земле, раненая рука делает его почтибеззащитным. Матросы рвут на нем китель, топчут Людвига ногами. - Офицер! - раздается пронзительный женский визг. - Бей его,кровопийцу! Я бросаюсь на выручку к Людвигу, но удар в лицо чуть не сбивает меня сног. - Сатана! - вырывается у меня со стоном, и я изо всех сил ударяюпротивника сапогом в живот. Охнув, он валится на бок. Меня мгновенноосаждают трое других. Собака бросается на одного из них. Но его товарищамвсе-таки удается меня повалить. - Огонь гаси, точи ножи, - визжит женщина. Сквозь топочущие ноги я вижу, как Людвиг свободной левой рукой душитматроса, которого ему удалось свалить ударом ноги под колени. Он крепко держит его, хотя ему здорово попадает со всех сторон. Кто-тохлопает меня по голове пряжкой ремня, кто-то дает кулаком в зубы. Правда,Волк тут же впивается ему в колено, но встать нам никак не удается, - ониснова и снова валят нас наземь и собираются, как видно, истоптать впорошок. В бешенстве пытаюсь достать револьвер. В это мгновение один измоих противников как сноп валится на мостовую. Вслед за ним без сознанияпадают второй, третий. Это, конечно, работа Вилли. Не иначе. Он примчался сюда во весь опор, ранец сбросил по дороге и вот теперьбуйствует возле нас. Огромными своими ручищами хватает их по двое зашиворот и стукает их головами друг о друга. Они без чувств валятся намостовую, ибо когда Вилли приходит в ярость, он превращается в настоящийпаровой молот. Мы спасены, и я вскакиваю, но противники успевают удрать.Мне еще удается запустить одному ранцем в спину, затем я спешно принимаюсьхлопотать над Людвигом. А Вилли пустился в погоню. Он приметил обоих матросов, напавших наЛюдвига. Один из них уже валяется в водосточной канаве, посиневший истонущий, и над ним свирепо рычит наш Волк; за вторым Вилли еще гонится,рыжие волосы его развеваются, - это какой-то огненный вихрь. Перевязка уЛюдвига сорвана. Из раны сочится кровь. Лицо измазано, на лбу кровоподтекот удара сапогом. Он вытирает лицо и медленно поднимается. - Здорово досталось? - спрашиваю я. Мертвенно бледный, он отрицательно качает головой. Вилли между тем догнал матроса и мешком волочит его по земле. - Свиньи треклятые, - хрипит он, - всю войну просидели на своихкораблях, как на даче, выстрела даже не слыхали, а теперь осмеливаетесьразевать пасть и нападать на фронтовиков! Я вас проучу! На колени, крысатыловая! Проси у него прощение! Он с таким свирепым видом подталкивает матроса к Людвигу, что в самомделе страшно становится. - В куски искрошу тебя, в клочья изорву! На колени! - шипит он. Матрос визжит. - Оставь, Вилли, - говорит Людвиг, собирая свои вещи. - Что? - растерянно переспрашивает Вилли. - Ты спятил? После того, какони сапогами топтали твою больную руку? Людвиг, не глядя, уже идет своей дорогой. - Да отпусти ты его на все четыре стороны... Вилли окончательно сбит с толку. Он смотрит на Людвига ничего непонимающими глазами и, качая головой, отпускает матроса. - Ну что ж, беги, если так! - говорит он. Но он не может отказать себев удовольствии в ту секунду, когда матрос собирается улепетнуть, дать емутакого пинка, что тот, дважды перевернувшись, летит кувырком. Мы идем дальше. Вилли ругается: когда он зол, он не может не говорить.Но Людвиг молчит. Вдруг мы видим, как из-за угла Бирштрассе на нас опять наступает отрядубежавших. Они раздобыли подкрепление. Вилли снимает винтовку. - Зарядить - и на предохранительный взвод! - командует он, и глаза егосужаются. Людвиг вытаскивает револьвер, и я тоже беру ружье на изготовку. До сихпор вся история носила характер простой потасовки, теперь же дело, видимо,принимает серьезный оборот. Второго нападения на себя мы не допустим. Рассыпавшись цепью на три шага друг от друга, чтобы не представлятьсплошной мишени, идем в наступление. Собака сразу же поняла, чтопроисходит. Ворча, она ползет рядом с нами по водосточной канаве, - нафронте она научилась красться под прикрытием. - Ближе двадцати метров не подходи: стрелять будем! - грозно кричитВилли. Противник в замешательстве. Мы продолжаем двигаться вперед. На наснаправлены дула винтовок. Вилли с шумом откидывает предохранитель иснимает с пояса ручную гранату, свой неприкосновенный запас. - Считаю до трех... От неприятельского отряда отделяется вдруг уже немолодой человек вунтер-офицерской форме, но без нашивок. Выйдя вперед, он кричит нам: - Товарищи мы вам или нет? От неожиданности Вилли даже поперхнулся. - Черт возьми, а мы вам о чем все время твердим, трусы несчастные! -огрызается Вилли. - Кто первый напал на раненого? Унтер-офицер поражен. - Это правда, ребята? - спрашивает он своих. - Он отказался снять погоны, - отвечает ему кто-то. Унтер-офицер нетерпеливо машет рукой и снова поворачивается к нам: - Этого не надо было делать, ребята. Но вы, верно, даже не знаете, чтоу нас здесь происходит. Откуда вы? - С фронта. А то откуда же? - фыркает Вилли. - А куда идете? - Туда, где вы просидели всю войну, - домой. - Вот, - говорит унтер-офицер, поднимая свой пустой рукав, - это я не всобственной спальне потерял. - Тем позорнее тебе водить компанию с этими оловянными солдатиками, -равнодушно откликается Вилли. Унтер-офицер подходит ближе. - У нас революция, - твердо заявляет он, - и кто не с нами, тот противнас. Вилли смеется: - Хороша революция, если ваше единственное занятие - срывать погоны...Если это все, чего вы добиваетесь... - Вилли презрительно сплевывает. - Нет, далеко не все! - говорит однорукий и быстро вплотную подходит кВилли. - Мы требуем: конец войне, конец травле, конец убийствам! Мы большене хотим быть военными машинами! Мы снова хотим стать людьми! Вилли опускает руку с гранатой. - Подходящее начало, - говорит он, показывая на растерзанную повязкуЛюдвига. В два прыжка он подскакивает к солдатам. - Марш по домам,молокососы! - рявкает он вслед отступающему отряду. - Вы хотите статьлюдьми? Но ведь вы даже еще не солдаты. Страшно смотреть, как вы винтовкудержите. Вот-вот руки себе переломаете. Толпа рассеивается. Вилли поворачивается и во весь свой огромный роствыпрямляется перед унтер-офицером: - Так, а теперь я скажу кое-что и тебе. Мы тоже по горло сыты всей этоймерзостью. Что надо положить конец - ясно. Но только не таким манером.Если мы что делаем, то делаем по собственной воле, а командовать собойпока еще никому не дадим! Ну, а теперь раскрой-ка глаза, да пошире! -Двумя движениями он срывает с себя погоны: - Делаю это потому, что я такхочу, а не потому, что вам этого хочется! Это мое личное дело. Ну, а тот,- он показывает на Людвига, - наш лейтенант, и погоны на нем останутся, игоре тому, кто скажет хоть слово против. Однорукий кивает. Лицо его выражает волнение. - Ведь я тоже был на фронте, чудак ты, - с усилием говорит он, - я тожезнаю, чем это пахнет. Вот... - волнуясь, он протягивает свой обрубок. -Двадцатая пехотная дивизия. Верден. - Тоже там побывали, - следует лаконичный ответ Вилли. - Ну, значит,прощай! Он надевает ранец и поднимает винтовку. Мы трогаемся в путь. КогдаЛюдвиг проходит мимо унтер-офицера с красной нарукавной повязкой, тотберет под козырек, и нам ясно, что он хочет этим сказать: отдаю честь немундиру и не войне, я приветствую товарища-фронтовика. Вилли живет ближе всех. Растроганно кивает он в сторону маленькогодомика: - Привет тебе, старая развалина! Пора и в запас, на отдых! Мы останавливаемся, собираясь прощаться. Но Вилли протестует. - Сперва Людвига доставим домой, - заявляет он воинственно. -Картофельный салат и мамашины нотации от меня не убегут. По дороге еще раз останавливаемся и по мере возможности приводим себя впорядок, - не хочется, чтобы домашние видели, что мы прямо из драки. Явытираю Людвигу лицо, перематываю ему повязку так, чтобы скрыть вымазанныекровью места, а то мать его может испугаться. Потом-то ему все равнопридется пойти в лазарет. Без новых помех доводим Людвига до дому. Вид у Людвига все ещеизмученный. - Да ты плюнь на всю эту историю, - говорю я и протягиваю ему руку. Вилли обнимает его своей огромной лапищей за плечи: - Со всеми может случиться, старина. Если бы не твоя рана, ты изрубилбы их, как капусту. Людвиг, молча кивнув нам, открывает входную дверь. Опасаясь, хватит лиу него сил дойти, мы ждем, пока он поднимается по лестнице. Он уже почтинаверху, но вдруг Вилли осеняет какая-то мысль. - В другой раз, Людвиг, бей сразу ногой, - напутствует он его, задравголову кверху, - ногой, ногой! Ни за что не подпускай к себе! - и,удовлетворенный, захлопывает дверь. - Дорого бы я дал, чтобы знать, почему он так угнетен в последнеевремя, - говорю я. Вилли почесывает затылок. - Все из-за поноса, - отвечает он. - Иначе он бы... Помнишь, как онприкончил танк под Биксшотом? Один-одинешенек! Не так-то просто, брат! Он поправляет ранец на спине: - Ну, Эрнст, будь здоров! Пойду погляжу, каково это жилось семействуХомайеров за последние полгода. Трогательные разговоры, по моим расчетам,займут не больше часа, а потом пойдет педагогика. Моя мамаша - о, брат!Вот был бы фельдфебель! Золотое сердце у старушки, но оправа гранитная! Я остаюсь один, и мир сразу преображается. В ушах шумит, словно подкамнями мостовой несется поток, и я ничего вокруг себя не слышу и не вижу,пока не дохожу до нашего дома. Медленно поднимаюсь по лестнице. Над нашейдверью красуется надпись: "Добро пожаловать", а сбоку торчит букет цветов.Родные увидали меня издали, и все вышли встречать. Мать стоит впереди, насамой площадке, за ней отец, сестры... В открытую дверь видна нашастоловая, накрытый стол. Все очень торжественно. - К чему эти глупости? - говорю я. - Цветы и все прочее... Зачем? Нетак уж важно, что... Что ты плачешь, мама? Я ведь здесь, и войнакончилась... Чего же плакать... И только потом чувствую, что сам глотаю соленые слезы.
Мы поужинали картофельными оладьями с колбасой и яйцами - чудесноеблюдо! Яиц я почти два года и в глаза не видел, а о картофельных оладьях -говорить нечего. Сытые и довольные, сидим мы вокруг большого стола в нашей столовой ипопиваем желудевый кофе с сахарином. Горит лампа, поет канарейка, дажепечь натоплена. Волк лежит под столом и спит. Так хорошо, что лучше бытьне может. - Ну, Эрнст, расскажи, где ты бывал, что видел? - спрашивает отец. - Что видел? - повторяю я, подумав. - Да что, в сущности, я мог видеть?Ведь все время воевали. Что ж там было видеть? Как ни ломаю голову, ничего путного не приходит на ум. О фронтовыхделах с штатскими, естественно, говорить не станешь, а другого я ничего незнаю. - У вас-то здесь наверняка гораздо больше новостей, - говорю я в своеоправдание. О да, новостей немало. Сестры рассказывают, как они ездили в деревнюраздобывать продукты для сегодняшнего ужина. Дважды у них все отбирали навокзале жандармы. На третий раз они зашили яйца в подкладку пальто,картофель спрятали в сумки, подвешенные под юбками, а колбасу заткнули заблузки. Так и проскочили. Я слушаю их не очень внимательно. Они выросли с тех пор, как я видел ихв последний раз. Возможно, что я тогда попросту ничего не замечал, но темсильнее это бросается в глаза теперь. Ильзе, вероятно, уже перевалило засемнадцать. Как время летит! - Слышал, советник Плайстер умер? - спрашивает отец. Я отрицательно качаю головой: - Нет, не слыхал. Когда? - В июле. Числа двадцатого. На печке запевает чайник. Я перебираю бахрому скатерти. Так, так, виюле, думаю я, в июле; за последние пять дней июля мы потеряли тридцатьшесть человек. Я с трудом мог бы назвать теперь имена троих из этихтридцати шести, так много умерло после них. - А что с ним было? - вяло спрашиваю я, отяжелев от непривычного тепла.- Осколком или пулей? - Да что ты, Эрнст, - удивляется отец моему вопросу, - он ведь несолдат! У него было воспаление легких. - Ах, да! - говорю я, выпрямляясь на своем стуле. - Бывает еще и такое. Они рассказывают обо всем, что произошло со времени моей последнейпобывки. Голодные женщины до полусмерти избили хозяина мясной на углу.Как-то, в конце августа, на семью выдали по целому фунту рыбы. У доктораКнотта украли собаку и, верно, пустили ее на мыло. Фройляйн Ментруп родиларебеночка. Картофель опять вздорожал. На будущей неделе на бойне, говорят,будут выдавать кости. Вторая дочь тети Греты в прошлом месяце вышла замуж,и - представь! - за ротмистра... По стеклам окон стучит дождь. Я поеживаюсь. Как странно сидеть вкомнате. Странно быть дома... Сестра вдруг умолкает. - Ты совсем не слушаешь, Эрнст, - удивленно говорит она. - Да нет же, слушаю, - уверяю я ее и изо всех сил стараюсь взять себя вруки. - За ротмистра, ну да, она вышла замуж за ротмистра. - Да, понимаешь, как ей повезло! - живо продолжает сестра. - А ведь унее все лицо в веснушках. Что ты на это скажешь? Что мне сказать? Если шрапнель попадет в голову ротмистра, то ротмистрточно так же испустит дух, как и всякий другой смертный. Родные продолжают болтать, но я никак не могу собрать своих мыслей: онивсе время разбредаются. Встаю и подхожу к окну. На веревке висит пара кальсон. Серея всумерках, они будто лениво покачиваются. Брезжит белесоватая мгла раннеговечера. И вдруг передо мной, призрачно и отдаленно, встает другая картина.Покачивающееся на ветру белье, одинокая губная гармоника в вечерний час,ночной поход... Трупы негров в выцветших голубых шинелях; губы убитыхрастрескались, глаза налиты кровью... Газ. На миг все это четко возникаетпередо мной, потом, всколыхнувшись, исчезает, и опять покачиваются наверевке кальсоны, брезжит белесоватая мгла, и опять я ощущаю за спинойкомнату, и родных, и тепло, и надежные стены. Все это уже прошлое, думаю я с облегчением и быстро отворачиваюсь отокна. - Что с тобой, Эрнст? - спрашивает отец. - Ты и четверти часа непосидишь на месте. - Это, наверное, от усталости, - полагает мать. - Нет, - говорю я в каком-то смятении и стараюсь разобраться в себе, -нет, не то. Но я, кажется, действительно не могу долго усидеть на стуле.На фронте у нас не было стульев, мы валялись где попало. Я просто отвык. - Странно, - говорит отец. Я пожимаю плечами. Мать улыбается. - Ты еще не был у себя в комнате? - спрашивает она. - Нет, - говорю я и отправляюсь к себе. Я открываю дверь. От знакомого запаха невидимых в темноте книг у менябьется сердце. Нетерпеливо включаю свет. Затем оглядываюсь. - Все осталось как было, - говорит за моей спиной сестра. - Да, да, - отвечаю я, лишь бы отделаться: мне хочется побыть одному. Но все уже здесь. Они стоят в дверях и ободряюще поглядывают на меня. Ясажусь в кресло и кладу руки на стол. Какой он удивительно гладкий ипрохладный! Да, все на старом месте. Вот и пресс-папье из коричневогомрамора - подарок Карла Фогта. Оно стоит на своем месте, между компасом ичернильницей. А Карл Фогт убит на Кеммельских высотах. - Тебе разонравилась твоя комната? - спрашивает сестра. - Нет, почему же? - нерешительно говорю я. - Но она какая-томаленькая... Отец смеется: - Какая была. - Конечно, - говорю я, - но почему-то мне казалось, что она гораздопросторней. - Ты так давно не был здесь, Эрнст! - говорит мать. Я молча киваю. - Накровать, пожалуйста, не смотри, Я еще не сменила белья. Я ощупываю карман своей куртки. Адольф Бетке подарил мне на прощаниепачку сигар. Мне хочется закурить. Все вокруг стало каким-то зыбким, какпри головокружении. Я жадно вдыхаю табачный дым, и сразу становится легче. - Как? Ты куришь сигары? - удивленно и чуть ли не с упреком говоритотец. Я недоуменно вскидываю на него глаза: - Разумеется; они входили на фронте в наш паек; мы получали потри-четыре штуки ежедневно. Хочешь? Покачивая головой, он берет сигару: - Раньше ты совсем не курил. - Да, раньше... - говорю я, чуть посмеиваясь над тем, что он придаетэтому такое значение. Раньше я бы, конечно, не позволил себе смеяться надотцом. Но почтение к старшим испарилось в окопах. Там все были равны. Украдкой поглядываю на часы. Я здесь каких-нибудь два часа, но мнекажется, что месяцы прошли с тех пор, как я расстался с Вилли и Людвигом.Охотнее всего я бы немедленно помчался к ним, я еще не в состоянииосвоиться с мыслью, что останусь в семье навсегда, мне все еще чудится,что завтра ли, послезавтра ли, но мы снова будем маршировать, плечо кплечу, кляня все и вся, покорные судьбе, но сплоченные воедино. Наконец я встаю и приношу из передней шинель. - Ты разве не проведешь этот вечер с нами? - спрашивает мать. - Мне нужно еще явиться в казарму, - говорю я. Ведь истинной причины ейвсе равно не понять. Она выходит со мной на лестницу. - Подожди, - говорит она, - здесь темно, я тебе посвечу... От неожиданности я останавливаюсь. Посветить? Для того, чтобы сойти поэтим нескольким ступенькам? О господи, по скольким топким воронкам, поскольким разрытым дорогам приходилось мне по ночам пробираться подураганным огнем и в полной темноте! А теперь, оказывается, мне нужен свет,чтобы сойти по лестнице! Ах, мама, мама! Но я терпеливо жду, пока онапринесет лампу. Мать светит мне, и мне кажется, будто она в темноте гладитменя по лицу. - Будь осторожен, Эрнст, - напутствует она меня, - не случилось бы чегос тобой! - Что же со мной может случиться, мама, здесь, на родине, когданаступил мир? - говорю я и улыбаюсь ей. Она перегибается через перила. От абажура на ее маленькое, изрезанноеморщинами лицо падает золотистый отблеск. За ней призрачно зыблются свет итени. И вдруг что-то волной поднимается во мне, какое-то особенноеумиление сжимает мне сердце, почти страдание, - словно нет в мире ничего,кроме этого лица, словно я опять дитя, которому нужно светить на лестнице,мальчуган, с которым на улице может что-нибудь случиться; и кажется мне,будто все - между вчера и сегодня - лишь сон и наваждение... Но свет лампы резко блеснул на пряжке моего ремня. Мгновеньепромелькнуло. Нет, я не дитя, на мне солдатская шинель. Быстро, прыгаячерез две-три ступеньки, я сбегаю вниз и толкаю дверь, горя нетерпениемпоскорее повидать товарищей. Первый, к кому я захожу, это Альберт Троске. У матери его заплаканныеглаза. Сегодня, видно, так уж полагается, и ничего страшного в этом нет.Но и Альберт не похож на себя: понурый, точно побитая собачонка, сидит онза столом. Рядом с ним - его старший брат. Я его целую вечность не видел,и знаю лишь, что он долго лежал в лазарете. Он пополнел, у него здоровое,румяное лицо. - Привет, Ганс! - весело говорю я. - Ты совсем уж молодцом. Ну, какживешь-можешь? На двух ногах-то лучше, чем в лежку лежать, а? Он бормочет в ответ что-то невнятное. Фрау Троске всхлипывает и выходитиз комнаты. Альберт делает мне знак глазами. Ничего не понимая,оглядываюсь и только теперь вижу возле стула Ганса костыли. - Ты все еще не поправился? - спрашиваю я. - Поправляюсь понемногу, - отвечает Ганс. - На прошлой неделевыписался. Он берет костыли и, опираясь на них, двумя прыжками перебрасывает себяк печке. У него ампутированы ступни. На правой ноге - железный протез, налевой - искусственная нога в башмаке. Я стыжусь своих неловких вопросов. - Прости, Ганс. Я не знал, - говорю я. Ганс кивает. Он отморозил ноги в Карпатах, осложнилось гангреной, и вконце концов пришлось сделать ампутацию. - Слава богу, что хоть одни ступни, не выше. - Фрау Троске принеслаподушку и кладет ее под ноги Гансу. - Ничего, Ганс, поправишься какследует и будешь ходить, как все. - Она садится рядом с сыном и нежногладит ему руки. - Да, - говорю я, только бы что-нибудь сказать, - хорошо хоть, чтотолько ступни. - С меня и этого хватит, - отвечает Ганс. Я протягиваю ему сигарету. Что делать в такие минуты? Что бы нисказать, даже с самыми лучшими намерениями, все покажется грубым. Мы,правда, разговариваем о чем-то, с усилием и паузами, но когда кто-нибудьиз нас, Альберт или я, встаем и двигаемся по комнате, Ганс смотрит на нашиноги потемневшим, измученным взглядом, и глаза матери устремляются тудаже, и оба, мать и сын, неотрывно глядят нам только на ноги, провожаютвзглядом вперед, назад: у вас есть ноги - у меня нет... Вероятно, он теперь ни о чем другом думать не в состоянии, а матьвсецело поглощена им. Она не видит, что Альберт от этого страдает. Занесколько часов пребывания дома он совсем приуныл. - Нам еще нужно сегодня в казарму, Альберт, - говорю я, подсказывая емуудобный предлог, чтобы уйти. - Пошли? - Да, - мгновенно откликается он. На улице мы облегченно вздыхаем. Вечерние огни мягко отражаются вмокром асфальте. Фонари мигают на ветру. Альберт уставился куда-то впространство. - Я ведь ничем не могу помочь, - с усилием говорит он, - но когда я сними, когда я вижу его и мать, мне все кажется, будто я в чем-то виноват,я прямо-таки стыжусь своих здоровых ног. Чувствуешь себя негодяем оттого,что ты цел и невредим. Хоть бы руку мне прострелило, как Людвигу, тогда быне было этого вызывающего здоровья. Я пытаюсь его утешить. Но он глядит в сторону. Мои слова его неубеждают, но мне они приносят облегчение. Ведь так всегда бывает, когдаутешаешь. Мы идем к Вилли. В его комнате все вверх дном. Разобранная кроватьстоит у стены. Кровать необходимо удлинить - на войне Вилли так вырос, чтоне помещается на ней. Повсюду разбросаны доски, молотки, пилы. На стулекрасуется огромная миска с картофельным салатом. Вилли в комнате нет. Егомать сообщает нам, что он уже с час находится в прачечной - решилсоскоблить с себя грязь. Мы ждем. Фрау Хомайер, стоя на коленях, роется в ранце сына. Покачивая головой,она вытаскивает оттуда какую-то грязную рвань, которая некогда именоваласьносками. - Дыра на дыре, - ворчит она, укоризненно глядя на меня и Альберта. - Товар военного времени, - говорю я, пожимая плечами. - Товар военного времени? Скажи пожалуйста, какой всезнайка! Шерстьпервого сорта! Я целую неделю бегала, пока раздобыла их, а сейчас хотьвыбрось. Теперь таких не достанешь! - Она огорченно исследует жалкиелохмотья. - Даже на фронте можно было бы урвать минутку и хоть раз внеделю наскоро переменить пару носков. В последний раз, когда он был дома,я дала ему с собой четыре пары. И только две он привез назад. Да еще втаком виде! - Она проводит рукой по дырам. Только я собрался было взять Вилли под свою защиту, как он сам,ликующий, с отчаянным шумом ввалился в комнату: - Вот это называется повезло! Кандидат в суповую кастрюлю! Ну, ребята,у нас сегодня куриное фрикасе! В высоко поднятой руке Вилли держит, как знамя, огромного петуха.Золотисто-зеленые перья петушиного хвоста радужно переливаются, гребеньалеет пурпуром, на клюве повисли капельки крови. Хоть я и сытно поел, но уменя текут слюнки. Вилли в упоении размахивает петухом. Фрау Хомайер поднимается с колен ииспускает крик: - Где ты взял его, Вилли? Вилли с гордостью рапортует, что он только что высмотрел петуха засараем, поймал и зарезал, и все это - в две минуты. Он похлопывает мать поплечу: - Этому мы научились на фронте. Недаром Вилли часто замещал повара! Она смотрит на сына так, точно он проглотил бомбу. Потом зовет мужа и визнеможении стонет: - Оскар, посмотри, что он натворил: он зарезал племенного петухаБиндингов! - При чем тут Биндинги? - недоумевает Вилли. - Да ведь это петух молочника Биндинга, нашего соседа! О боже мой, икак только у тебя рука поднялась? Фрау Хомайер в отчаянии опускается на стул. - Не стану же я упускать такое жаркое! Тут уж руки как-то самидействуют. Фрау Хомайер не может успокоиться: - Теперь пойдет катавасия! Биндинг такой вспыльчивый! - За кого ты, собственно, меня принимаешь, мама? - говорит Вилли, не нашутку обидевшись. - Неужели ты думаешь, что меня хоть одна живая душавидела? Новичок я, что ли? Это по счету десятый петух, которого я изловил.Юбилейный петух! Можем есть его со спокойной совестью: твой Биндинг и недогадается ни о чем. Вилли умильно смотрит на петуха: - Смотри у меня, будь вкусным... Мы его сварим или зажарим? - Неужели ты думаешь, что я хоть крошечку съем от этого петуха? -исступленно кричит фрау Хомайер. - Сейчас же отнеси его назад! - Ну, я пока еще с ума не сошел, - заявляет Вилли. - Но ты же украл его! - стонет она. - Украл? - Вилли разражается хохотом. - Вот сказала! Я егореквизировал! Раздобыл! Нашел! А ты - украл! О краже еще можно говорить,когда берут деньги, а не все то, что идет на жратву. В таком случае,Эрнст, мы с тобой немало поворовали, а? - Ну конечно, Вилли, - говорю я, - петух сам попался тебе в руки. Кактот петух командира второй батареи в Штадене. Помнишь, как ты тогда на всюроту приготовил куриное фрикасе? По рецепту: на одну курицу одна лошадь. Вилли, польщенный, ухмыляется и пробует рукой плиту. - Холодная, - разочарованно тянет он и обращается к матери: - У васчто, угля нет? От треволнений фрау Хомайер лишилась языка. Она в состоянии лишьпокачать головой. Вилли успокаивает ее: - Завтра раздобудем и топливо. А на сегодня возьмем этот стул: ему всеравно пора на свалку. Фрау Хомайер в ужасе смотрит на сына. Потом вырывает у него из руксначала стул, затем петуха и отправляется к молочнику Биндингу. Вилли искренне возмущен. - "Уходит он, и песня замолкает", - мрачно декламирует он. - Тычто-нибудь во всей этой истории понимаешь, Эрнст? Что нельзя взять на растопку стул, хотя на фронте мы сожгли однаждыцелое пианино, чтобы сварить гнедую в яблоках кобылу, это на худой конец яеще могу понять. Пожалуй, понятно и то, что здесь, дома, не следуетпотакать непроизвольным движениям рук, которые хватают все, что плохолежит, хотя на фронте добыть жратву считалось делом удачи, а не морали. Ночто петуха, который все равно уже зарезан, надо вернуть владельцу, тогдакак любому новобранцу ясно, что, кроме неприятностей, это ни к чему неприведет, - по-моему, верх нелепости. - Если здесь поведется такая мода, то мы еще с голоду подохнем, вотувидишь, - возбужденно утверждает Вилли. - Будь мы среди своих, мы бычерез полчаса лакомились роскошнейшим фрикасе. Я приготовил бы его подбелым соусом. Взгляд его блуждает между плитой и дверью. - Знаешь что, давай смоемся, - предлагаю я. - Здесь уж очень сгустиласьатмосфера. Но тут как раз возвращается Фрау Хомайер. - Его не было дома, - говорит она, запыхавшись, и в волнении собираетсяпродолжать свою речь, но вдруг замечает, что Вилли в шинели. Это сразузаставляет ее забыть все остальное. - Как, ты уже уходишь? - Да, мама, мы идем в обход, - говорит он, смеясь. Она начинает плакать. Вилли смущенно похлопывает ее по плечу: - Да ведь я скоро вернусь! Теперь мы всегда будем возвращаться. И оченьчасто. Может быть, даже слишком часто. Плечо к плечу, широко шагая, идем мы по Шлоссштрассе. - Не зайти ли нам за Людвигом? - предлагаю я. Вилли отрицательно мотает головой: - Пусть лучше спит. Полезней для него. В городе неспокойно. Грузовики с матросами в кузове мчатся по улицам.Развеваются красные знамена. Перед ратушей выгружают целые вороха листовок и тут же раздают их.Толпа рвет их из рук матросов и жадно пробегает по строчкам. Глаза горят.Порыв ветра подхватывает пачку прокламаций: покружив в воздухе, они, какстая белых голубей, опускаются на голые ветви деревьев и, шелестя,повисают на них. - Братцы, - говорит возле нас пожилой человек в солдатской шинели, -братцы, наконец-то мы заживем получше. - Губы его дрожат. - Черт возьми, тут видно что-то дельное заваривается, - говорю я. Мы ускоряем шаги. Чем ближе к собору, тем больше толчея. На площадиполно народу. Перед театром, взобравшись на ступеньки, ораторствуетсолдат. Меловой свет карбидной лампы дрожит на его лице. Нам плохо слышно,что он говорит, - ветер неровными затяжными порывами с воем проносится поплощади, принося со стороны собора волны органных звуков, в которых тонетвысокий отрывистый голос солдата. Беспокойное ожидание чего-то неведомого нависло над площадью. Толпастоит сплошной стеной. За редким исключением все - солдаты. Многие сженами. На молчаливых, замкнутых лицах то же выражение, что на фронте,когда из-под стального шлема глаза высматривают врага, Но сейчас вовзглядах мелькает еще и другое: предчувствие будущего, неуловимое ожиданиеновой жизни. Со стороны театра слышны возгласы. Им отвечает глухой рокот. - Ну, ребята, кажется, будет дело! - в восторге восклицает Вилли. Лес поднятых рук. По толпе пробегает волна. Ряды приходят в движение.Строятся в колонны. Раздаются призывы: "Товарищи, вперед!" Мерный топотдемонстрантов - как мощное дыхание. Не раздумывая, вливаемся в колонну. Справа от нас шагает артиллерист. Впереди - сапер. Группа примыкает кгруппе. Знакомых друг с другом мало. Но это не мешает нам сейчас жесблизиться с теми, кто шагает рядом. Солдатам незачем предварительнознакомиться, Они - товарищи, этого достаточно. - Пошли, Отто, чего стоишь? - кричит идущий впереди сапер солдату,отошедшему в сторону. Тот в нерешительности - с ним жена. Взглянув на него, она берет его подруку. Он смущенно улыбается: - Попозже, Франц. Вилли корчит гримасу: - Ну вот: стоит только юбке вмешаться, и всей дружбе конец. Помянитемое слово! - Ерунда! - говорит сапер и протягивает Вилли сигарету. - Бабы - этополжизни. Только всему свое время. Мы невольно шагаем в ногу. Но это не просто шаг солдатских колонн.Земля гудит, и молнией вспыхивает над марширующими рядами безумная,захватывающая дыхание надежда, как будто путь этот ведет прямо в царствосвободы и справедливости. Однако уже через несколько сот метров процессия останавливается переддомом бургомистра. Несколько рабочих стучат в Парадную дверь. Никто неоткликается. На мгновение за окнами мелькает бледное женское лицо. Стук вдверь усиливается, и в окно летит камень. За ним - второй. Осколкиразбитого стекла со звоном сыплются в палисадник. На балконе второго этажа появляется бургомистр. Крики несутся емунавстречу. Он что-то пытается объяснить, но его не слушают. - Марш сюда! - кричат в толпе. Бургомистр пожимает плечами и кивает. Несколько минут спустя он шагаетво главе процессии. Вторым извлекается из дому начальник продовольственной управы. Затемочередь доходит до перепуганного плешивого субъекта, который, по слухам,спекулировал маслом. Некоего торговца зерном нам захватить уже не удастся:он заблаговременно сбежал, заслышав о нашем приближении. Колонны направляются к Шлоссхофу и останавливаются перед окружнымвоенным управлением. Один из солдат быстро взбегает по лестнице и исчезаетза дверью. Мы ждем. Все окна освещены. Наконец дверь открывается. Мы с нетерпением вытягиваем шеи. Выходиткакой-то человек с портфелем. Порывшись в нем, он вытаскивает нескольколисточков и ровным голосом начинает читать речь. Мы напряженно слушаем.Вилли приложил ладони к своим огромным ушам. Он на голову выше остальных,поэтому ему лучше слышно, и он повторяет нам отдельные фразы. Но словаоратора плещут через наши головы, все куда-то мимо, мимо... Они родятся иумирают, но нас они не трогают, не увлекают, не встряхивают, они толькоплещут и плещут. Нас охватывает беспокойство. Мы не понимаем: что происходит? Мыпривыкли действовать. Ведь это революция! Значит, нужно что-то делать. Ночеловек наверху все только говорит да говорит. Он призывает к спокойствиюи благоразумию, хотя все стоят очень тихо и спокойно. Наконец он уходит. - Как это? - разочарованно спрашиваю я. Сосед-артиллерист хорошо осведомлен: - Председатель совета рабочих и солдатских депутатов. В прошлом,кажется, зубной врач. - Гм... - мычит Вилли и разочарованно вертит по сторонам рыжей головой.- Чертовщина какая-то! А я-то думал, идем к вокзалу, а оттуда прямехонькона Берлин. Выкрики из толпы становятся все громче, все настойчивей. Требуютбургомистра. Его подталкивают к лестнице. Спокойным голосом бургомистр заявляет, что все требования будутвнимательнейшим образом рассмотрены. Оба спекулянта стоят рядом с ним итрясутся. Они даже вспотели от страха, хотя их никто не трогает. На них,правда, покрикивают, но никто не решается первым поднять на них руку. - Ну что ж, - говорит Вилли, - по крайней мере хоть бургомистр не трус. - А он привык, - откликается артиллерист, - его каждые два-три днявытаскивают... Мы изумлены. - Часто у вас такие истории происходят? - спрашивает Альберт. Артиллерист кивает: - Видишь ли, с фронта все время прибывают новые войска, и все поочереди воображают, что именно они должны навести порядок. На этом обычнодело и кончается... - Непонятно, - говорит Альберт. - Вот и я ничего не понимаю, - соглашается артиллерист, зевая во всюглотку. - Я думал, что все это будет иначе. А теперь адью, ребята,покачусь-ка я в свой клоповник. Самое правильное. За ним следуют другие. Площадь заметно пустеет. Говорит второй депутат.Он тоже призывает к спокойствию. Руководители сами обо всем позаботятся.Они уже за работой, говорит он, указывая на освещенные окна. Лучше всего,мол, разойтись по домам. - Черт побери, и это все? - говорю я с досадой. Мы кажемся себе чуть ли не смешными: чего ради мы потащились за всеми?Что нам нужно было? - Дерьмо, - говорит Вилли разочарованно. Пожимаем плечами и лениво плетемся дальше. Некоторое время мы еще бродим по улицам, затем прощаемся. Я довожуАльберта до дому и остаюсь один. Странное чувство охватывает меня: теперь,когда я один и рядом нет моих товарищей, мне начинает казаться, что всевокруг тихо заколебалось и утрачивает реальность. Все, что только сейчасбыло прочно и незыблемо, вдруг преображается и предстает предо мной втаком поражающе новом и непривычном виде, что я не знаю, не грезится лимне все это. На самом ли деле я здесь? На самом ли деле я дома? Вот лежат улицы, спокойные, одетые в камень, с гладкими,поблескивающими крышами, без зияющих дыр и трещин от разрывов снарядов;нетронутые громоздятся в голубой ночи стены домов, темные силуэты балконови шпилей словно вырезаны на густой синеве неба, ничто не изгрызено зубамивойны, в окнах все стекла целы, и за светлыми облаками занавесей живет подсурдинку особый мир, не тот ревущий мир смерти, который так долго былмоим. Я останавливаюсь перед домом, нижний этаж которого освещен. Едва слышнодоносятся звуки музыки. Шторы задернуты только наполовину. Видно, чтопроисходит внутри. У рояля сидит женщина и играет. Она одна. Свет высокой стоячей лампыпадает на белые страницы нот. Все остальное тает в многокрасочномполумраке. Здесь тихо и мирно живут диван и несколько мягких кресел. Наодном кресле спит собака. Как зачарованный гляжу я на эту картину. И только когда женщина встаетиз-за рояля и легкой бесшумной походкой идет к столу, поспешно отступаю.Сердце колотится. В слепящем сверкании ракет, среди развалин разрушенныхснарядами прифронтовых деревень я почти забыл, что все это существует, чтомогут быть целые улицы мирной, укрывшейся за стенами жизни, где ковры,тепло и женщины. Мне хочется открыть дверь, войти и свернуться калачиком вмягком кресле, хочется погрузить свои руки в тепло, чтобы оно залило менявсего с головы до ног, хочется говорить без конца и в тихих глазах женщинырастопить и забыть все жестокое, бурное, все прошлое, мне хочется уйти отнего, сбросить его с себя, как грязное платье... Свет в комнате гаснет. Бреду дальше. И ночь вдруг наполняется глухимизовами и неясными голосами, картинами прошлого, вопросами и ответами. Я выхожу далеко за город и взбираюсь на вершину Клостерберга. Внизу,весь в серебре, раскинулся город. Луна отражается в реке. Башни словнопарят в воздухе, и непостижимая тишина разлита кругом. Я стою некоторое время, потом иду обратно, опять к улицам, к жилью.Дома я бесшумно, ощупью поднимаюсь по лестнице. Старики мои уже спят. Яслышу их дыхание: тихое дыхание матери и хриплое - отца. Мне стыдно, что явернулся так поздно. В своей комнате я зажигаю свет. На кровати постлано ослепительно свежеебелье. Одеяло откинуто. Я сажусь на постель и задумываюсь. Потом ячувствую усталость. Машинально вытягиваюсь и хочу накинуть на себя одеяло.Но вдруг вскакиваю: я совершенно забыл, что надо раздеться. Ведь на фронтемы никогда не раздевались. Медленно стаскиваю с себя куртку и ставлю вугол сапоги. И вдруг замечаю, что в ногах кровати лежит ночная рубашка. Отаких вещах я и вовсе забыл. Я надеваю ее. И вдруг, когда я, голый, дрожаот х
|