Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ВОЙНА 23 страница



– Посмотрите, сударь, с этого боку недостаточно украшений… Но украшаете вы, сударь, просто божественно!

Дело кончилось тем, что они взялись помогать немцам. Отгоняя восхищенных ребятишек, они трудились рука об руку с поварами, стоя рядом за столом, – одна крошила миндаль, другая толкла сахар.

– Это все для офицеров? Или солдатам тоже достанется? – спрашивали они.

– Всем достанется! Всем!

– Кроме нас, – посмеивались женщины.

Повар поднял обеими руками фаянсовое блюдо, на котором красовался огромный торт, и с поклоном показал его толпе на площади, все засмеялись и захлопали в ладоши. С величайшей осторожностью он поставил блюдо на носилки, и двое солдат понесли его в замок. Между тем в городок прибывали приглашенные на праздник офицеры, чьи подразделения разместились в других местечках. Ветер раздувал их длинные плащи. Торговцы с улыбками поджидали гостей у дверей. С утра они достали из погребов свои последние запасы: немцы скупят все, что смогут, и заплатят недешево. Один офицер скупил все до последней бутылки бенедиктина, другой накупил на тысячу двести франков женского белья; солдаты толпились перед витринами и растроганно смотрели на розовые и голубые детские слюнявчики. Один не удержался и, когда офицер ушел, подозвал продавщицу и показал на пеленки – совсем молоденький голубоглазый солдатик.

– Мальчик? Девочка? – спросила продавщица.

– Не знаю, – ответил он простодушно. – Мне жена написала спустя месяц после моего последнего отпуска.

Все вокруг засмеялись. Солдат покраснел, но было видно, что он доволен. Его уговорили купить погремушку и распашонку, и он с торжествующим видом прошествовал дальше по улице.

Музыканты репетировали на площади, но кроме круга, составленного из барабанщиков, трубачей и ударников с медными тарелками, столпившихся вокруг дирижера, рядом образовался еще один круг – солдаты толпились вокруг почтальона. Французы посматривали на блестящие надеждой глаза, приоткрытые рты и не без сердечности грустно покачивали головой. «Знаем, знаем, каково ждать писем из родного дома, – думали они, – все мы через это прошли…»

Юный немец‑атлет, огромного роста с мощными ляжками и могучим задом, на котором чуть не лопались туго натянутые кожаные кавалерийские штаны, в третий раз заходил в гостиницу «Для путешественников» и просил взглянуть на барометр. Барометр не сдвигался с отметки «ясно». Сияя, немец с удовлетворением повторял:

– Нечего беспокоиться. Грозы сегодня не будет. Gott mit uns.

– Конечно, конечно, – подтверждала служанка.

Простодушное удовлетворение немца передалось даже хозяину (хотя он держал сторону англичан) и посетителям, они тоже поднимались с места и подходили к барометру. «Нечего опасаться. Нечего. Порядок. Хороший праздник», – говорили они, стараясь говорить на ломаном французском, чтобы немец их лучше понял, а тот с широкой улыбкой хлопал каждого по плечу и повторял:

– Gott mit uns.

– Ладно, ладно, гот унц, а фриц шнапс, – бормотали французы ему вслед не без симпатии: понятное дело, со вчерашнего вечера начал праздновать паренек… Славный в общем парень… А им с какой радости обижаться? Как‑никак немцы тоже люди!

В атмосфере всеобщей симпатии к его простодушной радости немец опорожнил три бутылки пива и ушел.

По мере того как день продвигался к вечеру, жители городка тоже стали чувствовать радостное возбуждение, словно им тоже предстояло принять участие в празднике. Служанки в кухнях лениво полоскали стаканы и каждую минуту бегали смотреть в окно, как немцы небольшими группками направляются к замку.

– Видела, младшего лейтенанта? Он у нас в приходе живет? До чего хорош и как гладко выбрит! Вон новый переводчик комендатуры пошел! Как ты думаешь, сколько ему лет? Я думаю, не больше двадцати. Они все тут молоденькие. А вот квартирант дам Анжелье. Я бы ради этого лейтенанта наделала глупостей. Сразу видно, что хорошо воспитан. А лошадь у него какая красивая! До чего же у них у всех лошади хороши, – вздыхали девушки.

И недовольный старческий голос отвечал им со стульчика возле очага:

– Черт побери, лошади‑то наши!

Старик плевал в очаг, бормоча проклятия, но девушки его не слышали. Их томила одна забота: поскорее расправиться с посудой и отправиться к замку поглазеть на немцев. Вокруг парка вилась дорога, обсаженная акациями, липами и серебристыми осинами с вечно дрожащими, вечно трепещущими листьями. Сквозь их ветки можно было разглядеть пруд, лужайку с накрытыми столами и на пригорке замок с распахнутыми дверями и окнами, откуда будет греметь полковая музыка. В восемь часов по дороге прохаживался туда‑сюда весь город; девушки уговорили пойти родителей; молодые женщины не захотели оставить дома детей; младенцы спали у матерей на руках; детишки постарше – одни с криками бегали среди взрослых и играли на обочине в камешки, другие раздвигали гибкие ветки акаций и с любопытством смотрели на открывшееся их глазам зрелище: музыкантов, сидящих на террасе, немецких офицеров, растянувшихся на траве или медленно прохаживающихся среди деревьев, столы, накрытые ослепительными скатертями, серебряную утварь, сияющую в лучах заходящего солнца, и за каждым стулом неподвижного, как на параде, солдата – дежурного ординарца. Наконец музыканты сыграли особенно веселую и зажигательную мелодию, и офицеры стали занимать места за столами. Прежде чем сесть, тот, что сидел во главе стола («На почетном месте… генерал…» – шептались французы), и все офицеры, стоя навытяжку, оглушительно прокричали «Хайль Гитлер!», держа в руках полные стаканы, и металлически чистый, чужеродный отзвук этого крика еще долго дрожал в теплом воздухе. А затем уже донеслись гул застольных бесед, стук ножей и вилок, щебетанье разбуженных птиц.

Французы пытались разглядеть вдалеке знакомых. Рядом с седовласым худым генералом с горбатым носом сидели офицеры комендатуры.

– Вот тот, видишь, который сидит слева, это же он у меня забрал машину, свинья этакая! Розовощекий блондин рядом, славный паренек, и хорошо болтает по‑нашему. А где немец Анжелье? Его, кажется, Бруно зовут… Красивое имя – Бруно… Жалко, что скоро стемнеет и ничего уже не разглядишь. Фриц, что живет у сапожника, сказал – как стемнеет, они зажгут факелы. Ой, мамочка! Вот красиво будет! Мы же останемся, когда зажгут? Каково хозяевам замка? Эту ночь им спать не придется. А кому достанутся остатки? Мам, кому? Господину мэру, да? Помолчи, дурачок, никаких остатков не останется, видишь, какой у них аппетит хороший!

Мало‑помалу сумерки обволакивали лужайку, в потемках еще слабо поблескивало шитье мундиров, светлые волосы немцев, трубы и медные тарелки на террасе. Весь дневной свет, оторвавшись от земли, задержался, казалось, ненадолго на небе; перламутрово‑розовые облака окружили полноликую луну, и луна необычайно странного цвета – нежно‑зеленоватого, как фисташковый шербет, льдисто – прозрачного – отражалась в пруду. Воздух благоухал влажной травой, свежим сеном, лесной земляникой. Не смолкая, играла музыка. И вдруг вспыхнули факелы, их держали солдаты и освещали ими обезлюдевшие столы и пустые стаканы – офицеры столпились на берегу пруда, пели, смеялись. Весело и громко захлопали пробки шампанского.

– Ах они, мерзавцы, – говорили беззлобно французы, потому что любое веселье заразительно, а когда на душе весело, то не до ненависти, – ведь они наше винцо попивают!

А немцам, видно, так понравилось шампанское (да и заплатили они за него так дорого), что французы даже почувствовали себя польщенными, признав у немцев хороший вкус.

– Веселятся вовсю, будто войны нет в помине. Не горюй, еще навоюются… Обещали в этом году все закончить. Жаль, конечно, будет, если немцы одержат победу, но ничего не поделаешь, пора войне кончиться… В городах совсем уж невмоготу… и пусть нам вернут пленных.

Молодые девушки танцевали на дороге шерочка с машерочкой, а музыка все играла, легкая, звенящая. Барабаны и трубы придавали вальсам из оперетт оглушительную звучность, они гремели весело, победительно, почти героически, и восторженно бились в ответ им сердца; но порой в потоке веселых прыгающих звуков раздавался протяжный долгий вздох, как предвестье будущих бурь.

Когда совсем стемнело, раздалось хоровое пение. Песни с террасы подхватывались в парке, звучали на берегу и на пруду, по которому скользили лодки, украшенные цветами. Французы помимо воли слушали, как зачарованные. Время шло к полуночи, но никто и не думал расходиться по домам, облюбовав себе местечко в густой траве, глядя в парк сквозь качающиеся ветки.

Тьму освещали красноватые факелы, сверкающие бенгальские огни, наполняли звучные слаженные голоса. И вдруг пение смолкло. Со всех сторон немцы тенями заспешили туда, где отражалась зеленоватая луна и вспыхивали серебристые огоньки.

– Сейчас начнется фейерверк! Честное слово, фейерверк! Я знаю! Мне фрицы сами сказали, – раздался мальчишеский голосок.

Громкий, пронзительный, он полетел прямо к пруду.

– Замолчи! – оборвала его мать и принялась ругать: – Не смей называть их фрицами или бошами. Они этого не любят. Сиди тихо и смотри.

Но ничего не было видно, только тени мелькали. Кто‑то с террасы что‑то прокричал, однако на дороге не расслышали, что именно. В ответ раздался долгий и басовитый рокот, похожий на раскат грома.

– Что они кричат? Вы слышите? Наверное, «Хайль Гитлер! Хайль Геринг! Хайль Третий Рейх!». Не иначе что‑то в этом роде. Больше ничего не слышно. Все молчат. Смотри – ка, музыканты расходятся. Может, какую‑то новость получили? Кто их знает, может, высадились в Англии?

– А я так думаю, что им стало холодно и они решили продолжить праздник в замке, – заявил аптекарь, который очень опасался, что ночная сырость плохо скажется на его ревматизме.

Он взял под руку свою молодую жену.

– Пойдем‑ка и мы, Линет!

Но молоденькая жена аптекаря и слышать не хотела, чтобы вернуться домой.

– Погоди! Побудем еще немножко. Они еще будут петь, а поют они так красиво.

Французы ждали, но немцы больше не пели. Солдаты с факелами бегали из замка в парк и обратно, словно разносили приказы. Время от времени слышались короткие окрики. Лодки на пруду в лунном свете качались пустые, все офицеры выпрыгнули на берег. Они расхаживали туда и обратно и что‑то громко обсуждали. Слова их можно было расслышать, но никто их не понимал. Мало‑помалу погасли и бенгальские огни. Зрители позевывали. «Поздно уже. Пора по домам. Праздник кончился».

Девушки, держась за руки, шли впереди. За ними родители, сонные ребятишки едва тащились сзади. Так, небольшими группками, все возвращались в город. У ворот первого дома на обочине дороги сидел старичок на плетеном стуле и курил трубку.

– Ну что, кончился праздник? – спросил он.

– Кончился. Немцы хорошо повеселились.

– Теперь недолго им осталось веселиться, – благодушно сказал старичок. – По радио передали, что они затеяли войну с Россией. – Он постучал трубкой о край стула, выбивая из нее остатки пепла, и пробормотал, взглянув на небо: – Завтра опять жара, дело кончится тем, что сады посохнут!

 

 

Уходят!

Сколько времени ждали ухода немцев! Немцы сами сказали: их отправляют в Россию. Услышав новость, французы смотрели на них с любопытством («Рады они? Обеспокоены? Проиграют? Или победят?»). Немцы тоже пытались понять, что о них думают местные: рады эти люди тому, что они уходят? Неужели в глубине души желают им всем смерти? А может, кое‑кто все же им сочувствует? Может, кто‑то будет жалеть о них? Нет, не о немцах, не о победителях (они не так уж наивны, чтобы предполагать такое), но о Пауле, Зигфриде, Освальде, которые прожили три месяца под их крышей, показывали фотографии своих жен или матерей, распили вместе не одну бутылку вина? Но французы и немцы сохраняли полную невозмутимость и обменивались сдержанными, вежливыми фразами: «Война есть война… ничего не поделаешь… не так ли? Будем надеяться, что долго она не продлится…» Они расставались друг с другом, как расстаются пассажиры корабля по прибытии в порт. Напишут. Когда‑нибудь свидятся. Сохранят добрые воспоминания о днях, проведенных вместе. Не один солдат шептал в тени деревьев девушке: «После войны я вернусь». После войны… Как это еще нескоро!

Они уходили сегодня, первого июля 1941 года. Французов больше всего волновало, пришлют ли к ним в город новых солдат; потому как, если пришлют, думали они с горечью, то смысла менять их не было. К этим они привыкли. Кто знает, от перемен можно было и проиграть.

Люсиль проскользнула в комнату свекрови, чтобы сообщить ей: достоверно известно, получен приказ, немцы покидают город нынешней ночью. Судя по всему, можно надеяться на передышку, прежде чем новые появятся в городе, и передышкой нужно воспользоваться, чтобы переправить Бенуа подальше отсюда. Прятать его до конца войны невозможно, невозможно и отправить домой, пока страна оккупирована. Остается одно – постараться перейти демаркационную линию, но дело это нелегкое, охраняют ее очень строго, а в связи с передвижением войск будут охранять еще строже.

«Это очень, очень опасно», – шепотом повторяла Люсиль. Она была бледна и выглядела усталой: последнее время очень плохо спала. Бенуа стоял напротив нее, и она на него смотрела; чувство, которое она испытывала по отношению к нему, было необычным – смесь робости, непонимания и зависти; его лицо, непроницаемое, суровое, почти жестокое, пугало ее. Он был высокий, мускулистый, загорелый; из‑под густых темных бровей светлые глаза смотрели иной раз так, что трудно было выдержать этот взгляд. Узловатые, смуглые руки, руки крестьянина и солдата, без труда взрежут плугом землю и тесаком жилы, думала Люсиль. Она не сомневалась: ни тоска, ни угрызения совести не тревожили его сна, для этого человека все было просто.

– Я обо всем хорошенько подумал, мадам Люсиль, – ответил он тоже шепотом.

Несмотря на толстые стены и запертые двери, все трое, когда собирались вместе, ощущали, что за ними следят, и разговаривали торопливым едва слышным шепотом.

– Сейчас никто не переведет меня через демаркационную линию. Слишком это рискованно. Да, уехать нужно, и я надумал уехать в Париж.

– В Париж?

– В полку у меня были товарищи…

Он помолчал, раздумывая, продолжать или нет.

– Мы вместе попали в плен. И вместе бежали. Они работают в Париже. Если я сумею выйти на них, они мне помогут. Один из них не остался бы в живых, если бы не…

Он посмотрел на свои руки и замолчал.

– Выходит, нужно добраться до Парижа, чтобы по дороге меня не накрыли, и найти верного человека, у которого я мог бы прожить день‑другой, пока не отыщу своих товарищей.

– Я никого не знаю в Париже, – прошептала Люсиль. – Но в любом случае вам нужно удостоверение личности.

– Как только я разыщу товарищей, мадам Люсиль, у меня будет удостоверение.

– Каким образом? Чем ваши товарищи занимаются?

– Политикой, – коротко отозвался Бенуа.

– Коммунисты, – догадалась Люсиль. Она вспомнила толки горожан по поводу образа мыслей и манеры действовать Бенуа. – Коммунистов будут теперь преследовать. Вы рискуете жизнью, Бенуа.

– Не в первый и не в последний раз, мадам Люсиль, – ответил он. – К этому я привык.

– А как вы доберетесь до Парижа? Железная дорога для вас закрыта, всем сообщены ваши приметы.

– Пешком. На велосипеде. Когда я сбежал, я шел пешком, это меня не пугает.

– Но жандармы…

– Люди, у которых я ночевал два года тому назад, узнают меня и не выдадут жандармам. Идти для меня безопасней, чем остаться, – здесь не так мало людей, которые меня терпеть не могут. Тут и в самом деле могут выдать. В других местах меня никто не любит, но и злобы никто не держит, там мне повезет больше.

– Но такая долгая дорога, пешком, одному…

Мадам Анжелье‑старшая не произнесла пока ни единого слова, она стояла у окна и следила выцветшими голубыми глазами за немцами, снующими по площади. Но вот она подняла руку и произнесла:

– Идет.

Все трое замолчали. Люсиль было стыдно, что сердце у нее так бьется, оно забилось торопливыми толчками, и ей казалось, что свекровь и Бенуа слышат его. Старая женщина и крестьянин хранили невозмутимое молчание. Внизу послышался голос Бруно, он искал Люсиль, открывал одну за другой двери.

– Где молодая госпожа? – спросил он у кухарки.

– Ее нет дома, – ответила Марта.

Люсиль перевела дыхание.

– Я должна спуститься, – сказала она. – Он ищет меня, чтобы попрощаться.

– Воспользуйтесь этим и попросите у него хорошего бензина и разрешение на проезд, – сказала мадам Анжелье‑старшая. – Вы возьмете наш старый автомобиль, его у нас не реквизировали. Немцу скажете, что должны отвезти в город одного из ваших заболевших арендаторов. С разрешением комендатуры вас не завернут по дороге, и вы сможете без всякого риска добраться до Парижа.

– Солгать? – с отвращением спросила Люсиль.

– А что вы делаете вот уже десять дней?

– А где его прятать в Париже, пока он не найдет своих друзей? Где найти мужественных и верных людей, которые… – И тут ей пришли на память… – Да, – сказала она, – можно попытаться. Во всяком случае, можно рискнуть. Вы помните беглецов‑парижан, которые остановились у нас в июне сорокового года? Супружеская пара, он работает в банке, люди уже немолодые, но мужественные и твердые. Они не так давно написали мне, у меня есть их адрес. Мишо. Да, Жанна и Морис Мишо. Может быть, они согласятся… Уверена, что согласятся, но нужно сначала им написать и подождать ответа… Или напротив – рискнуть и нагрянуть без предупреждения… Я не знаю…

– Попросите сначала пропуск, – повторила госпожа Анжелье и добавила с горькой усмешкой: – Для вас это самое легкое.

– Попробую, – прошептала Люсиль.

Она боялась минуты, когда останется наедине с Бруно. И все‑таки поспешила спуститься. Чем скорее, тем лучше. А что, если он что‑то заподозрил? Тем хуже! Война есть война. С ней поступят по закону военного времени. Она не боится. Опустошенная, усталая, втайне она хотела для себя чего‑то страшного.

Люсиль постучалась в дверь к Бруно. И, войдя, удивилась, увидев, что он не один. У него сидели новый переводчик – тощий рыжий молодой человек с жестким костистым лицом и белесыми ресницами – и совсем молоденький офицер маленького роста, пухлый и розовый. Все трое писали письма и упаковывали посылки, отсылая домой разные мелочи: их покупает каждый, обосновавшись на какое – то время в квартире, надеясь создать себе иллюзию собственного жилья, но в походной жизни пепельницы, каминные часы, гравюры, книги – лишь помеха. Люсиль хотела уйти, но ее попросили остаться. Бруно подвинул ей кресло, она села, а немцы, извинившись, продолжали писать. «Мы хотим отправить все это с пятичасовой почтой», – объяснили они.

Люсиль увидела скрипку, настольную лампу, французско‑немецкий словарь, французские, немецкие, английские книги и красивую гравюру в романтическом стиле – парусник в открытом море.

– Я купил ее в Отюне у старьевщика, – сказал Бруно. Он замолчал в нерешительности. – Да нет… не буду отсылать. У меня нет подходящего картона, в дороге попортится. Не согласились бы вы, мадам, доставить мне величайшее удовольствие, оставив ее у себя? Она будет очень хорошо смотреться на стене этой несколько сумрачной комнаты. И сюжет подходящий. Вглядитесь. Непогода, темное небо и удаляющийся парусник, а вдалеке на горизонте – светлая полоса… смутная, слабая надежда… Примите ее на память о солдате, который покидает ваш город и которого вы никогда больше не увидите.

– Я сохраню ее, mein Herr, из‑за светлой полоски на горизонте, – тихо сказала Люсиль.

Бруно отдал поклон и продолжал свои приготовления. На столе стояла зажженная свеча, он растопил воск, накапал на завязанный пакет, снял с руки кольцо и запечатал его. Люсиль вспомнила, как он играл ей на пианино, а она держала в руках это кольцо, еще хранившее тепло его руки.

– Да, – сказал он, подняв на нее глаза. – Счастье кончилось.

– Вы думаете, новая война продлится долго? – спросила она и тут же рассердилась на себя за глупый вопрос: разве спрашивают человека, долго ли он проживет? Что предвещает новая война? Чего от нее ждать? Множество блестящих побед? Или поражение? Или изнурительную борьбу? Кто может это знать? Кто решится предсказывать будущее? Разве что гадалки… и то безуспешно…

Он, казалось, читал ее мысли.

– В любом случае она принесет много страданий, горя и крови, – сказал он.

Два его товарища тоже приводили свои дела в порядок. Маленький офицер тщательно запаковывал теннисную ракетку, а переводчик большие красивые книги, переплетенные в желтую кожу. «Руководства по парковому искусству», – объяснил он Люсиль, потому что в гражданской жизни, прибавил переводчик не без торжественности, он занимается парковой архитектурой как раз этого периода, времен Людовика XIV.

Сколько ни есть сейчас немцев в городе, все они – кто в кафе, кто в доме, где квартировал, – пишут письма женам и невестам и расстаются со своим земным имуществом, словно готовясь к смерти. Люсиль стало жаль их всех. Она увидела, что по улице ведут лошадей из кузницы и от шорника, и они наверняка уже готовы в путь. Ей показалось странным, что лошадей, оторвав их от работ на французских полях, отсылают на другой конец света. Переводчик, проследив направление ее взгляда, серьезно сказал:

– Страна, куда мы направляемся, очень хороша для лошадей…

Лейтенант маленького роста поморщился:

– И куда хуже для людей…

Люсиль поняла, что новая война не радует молодых людей, но запретила себе углубляться в их чувства; сочувствие открыло бы ей то, что называют «моральным духом армии».

А зачем? Каков он – выясняют шпионы, ей было бы стыдно, если бы она заинтересовалась им. Впрочем, она теперь достаточно хорошо знала немцев, чтобы не сомневаться: сражаться они будут в любом случае! Между молодым человеком, которого я вижу здесь сегодня, и завтрашним воином – пропасть, думала она. Всем известно, что человек сложен, неоднозначен, многослоен, непредсказуем, но нужна война или другое столь же могучее потрясение, чтобы все это стало очевидным. Театр войны – самый страшный и самый неотразимый; страшный – потому что подлинный; нельзя говорить, что знаешь море, если не пережил на нем бурю и штиль. Только человек, проживший войну, может сказать, что знает людей – мужчин и женщин. И самого себя тоже. Разве могла она предположить, что сможет сказать Бруно так естественно, так непринужденно и даже с оттенком искренности:

– Я пришла попросить вас о величайшем одолжении.

– Чем могу быть вам полезен, мадам?

– Не могли бы вы отрекомендовать меня кому‑нибудь в комендатуре, кто мог бы срочно дать мне пропуск и талоны на бензин. Мне нужно отвезти в Париж… – Она подумала: «Если я скажу ему о больном арендаторе, он будет удивлен: хорошие больницы есть и по соседству, например в Крезо, Парэ, Отюне. – …одного из моих фермеров. Его дочь там работает, она опасно заболела и попросила приехать отца. Если ехать поездом, бедняга потеряет очень много времени, а сейчас самый разгар работ. Но если я получу пропуск, мы можем уложиться в один день.

– Вам не нужно обращаться в комендатуру, мадам Анжелье, – живо откликнулся маленький офицер, который робко поглядывал на нее, не скрывая восхищения. – Я обладаю всеми полномочиями, чтобы дать вам пропуск, который вам хотелось бы получить. Когда бы вы хотели уехать?

– Завтра.

– Завтра? Тем лучше, – негромко выговорил Бруно. – Стало быть, вы застанете наш отъезд.

– На какой час он назначен?

– На одиннадцать. Мы передвигаемся ночью по причине бомбардировок. Тщетная предосторожность: ночи лунные и видно, как днем. Но традиция – главное для военной машины.

– Я оставляю вас, господа, – произнесла Люсиль, получив два листка бумаги от немца, на которых он написал разрешение жить и остаться на свободе одному французу. Люсиль спокойно сложила их и сунула за корсаж, ни единым движением не выдав волнения. – Я непременно приду вас проводить.

Бруно умоляюще смотрел на нее, и она поняла, о чем он ее просит.

– Надеюсь, вы придете проститься со мной, господин лейтенант? Я сейчас ухожу, но к шести часам буду уже дома.

Молодые люди встали и, прощаясь, щелкнули каблуками и склонили головы. Поначалу ей казалась комичной устарелая и несколько нарочитая вежливость солдат Рейха, но сейчас она подумала, что ей будет не хватать легонького позванивания шпор, целования рук и того восхищения, которое невольно сияло в обращенных на нее взглядах этих солдат, лишенных семьи и женского общества (кроме самого низкопробного). В их почтительности таилась меланхолическая нежность, словно благодаря ей, Люсиль, на них вновь повеяло былой мирной жизнью, в которой приветливость, хорошее воспитание и любезность по отношению к женщинам были столь же неотъемлемыми качествами, как неотъемлемы были неумеренная выпивка или захват с бою вражеских позиций для жизни военной. В их отношении к себе Люсиль чувствовала ностальгическую благодарность, и она ее трогала. Шести часов она ждала с тоской и волнением. Что он скажет ей? Как они расстанутся? Между ними возник целый мир неизъяснимых оттенков, нюансов, хрупких, словно драгоценный хрусталь, и одного слова достаточно, чтобы он разлетелся вдребезги. Бруно тоже, без сомнения, чувствовал это, потому что не длил прощанья. Он снял фуражку (последнее воспоминание о штатской жизни, с горькой нежностью подумала она) и взял обе руки Люсиль в свои. Прежде чем поцеловать их, он прижался к ним щекой, ласково и властно, – в знак чего? Как к долгожданному трофею? Или накладывая печать щемящего воспоминанья?.

– Прощайте, – сказал он. – Я не забуду вас никогда.

Она не ответила. Подняв на нее взгляд, он увидел, что глаза ее полны слез. И отвел свои.

– Я хочу дать вам адрес, – проговорил он через секунду, – одного из моих дядей, он тоже фон Фальк, как я, брат моего отца. Он сделал блестящую карьеру, и в Париже он при…. – Бруно произнес очень длинное немецкое имя. – До конца войны он комендант Парижского округа, что‑то вроде вице‑короля, и во всем полагается на моего дядю. Я говорил о вас дяде и просил его, если у вас будут затруднения – мы на войне, и Бог знает, что может с нами случиться, – помочь вам в меру своих возможностей.

– Вы очень добры, Бруно, – едва слышно ответила она.

В эту секунду ей не было стыдно за свою любовь к нему, потому что желание умерло, и она чувствовала только жалость и материнскую нежность. Она сделала усилие и улыбнулась:

– Как мать‑китаянка, которая, отправляя сына на войну, попросила его соблюдать осторожность, «потому что война – вещь опасная», я прошу вас, в память обо мне, постараться остаться в живых.

– Потому что моя жизнь вам дорога?

– Да, потому что мне ваша жизнь дорога.

Он ласково сжал ее руки. Она проводила его до крыльца. Там уже стоял его денщик и держал на поводу лошадь. Несмотря на поздний час, город не спал. Всем хотелось посмотреть на уход немцев. В эти последние минуты некое подобие печали и простого человеческого тепла объединило уходящих и остающихся, победителей и побежденных, все они – и толстяк Эрвальд с могучими ляжками, который так аппетитно пил пиво и был таким славным крепышом, и коротышка Вилли, веселый ловкач, который выучился петь французские песни (говорят, до войны он работал клоуном в цирке), и бедняга Иоганн, который во время бомбардировки потерял всю свою семью («Кроме тещи, потому что мне никогда не везло», – прибавлял он с грустью), – все они шли навстречу огню, пулям и смерти. Сколько их поляжет на русских равнинах? Как бы быстро и счастливо ни закончилась война, сколько несчастных не увидят ее благословенного конца, не встретят день всеобщего возвращения к жизни. Ночь между тем была чудная, светила луна, ни ветерка, ни облачка. Расцвели липы, и настало время собирать липовый цвет. Мужчины, мальчишки забирались на деревья и обстригали цветущие ветки, женщины и девчонки подбирали их внизу, обрывали цветы, и потом они сохли по амбарам, чтобы зимой превратиться в душистый травяной чай. Медовый аромат витал в воздухе, и все вокруг было так мирно, так хорошо. Дети играли в догонялки, добирались по ступенькам до старого придорожного креста с распятием и оттуда смотрели на дорогу.

– Что видно? – спрашивали их матери.

– Ничего пока.

Сбор назначили у замка, и потом уже полк в полном составе маршевым шагом пройдет по городу. А пока в тени то у одной двери, то у другой слышались звуки поцелуев… Кто‑то прощался нежней, чем другие… Солдаты уже переоделись в полевую форму, надели тяжелые каски, повесили противогазы на грудь. Послышалась барабанная дробь. И они зашагали по мостовой, восемь человек в ряд, опоздавшие подбегали к колонне и занимали свои, уже определенные заранее, места, где их и отыщет судьба. Еще взрыв смеха, шутка, перелетевшая из колонны в толпу, а потом тишина. Подлетел генерал на лошади, поприветствовал полк, поприветствовал французов – и ускакал вперед по дороге. Следом за колонной ехал серый автомобиль в окружении мотоциклистов – работники комендатуры. За ними двинулась артиллерия, пушки на платформах, и на каждой платформе рядом с лафетом сидел солдат, потом – пулеметчики с их легкими орудиями убийства, с которыми раньше ездили только на учения, – горожане привыкли смотреть на них без опаски, с полным равнодушием, но теперь вздрагивали, глядя на дула, уставленные в небо. Грузовик, полный до бортов только что испеченными, душистыми булками, автомобили Красного Креста, пока еще пустые… Последней, как консервная банка на собачьем хвосте, запрыгала по булыжной мостовой походная кухня. Солдаты затянули песню, протяжную, невеселую, и с ней ушли в темноту – на дороге вместо немецкого полка осталось облачко пыли.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.