|
|||
Annotation 31 страницаДалее. Уже когда Наполеон своими грациозными бросками оказался на Немане, а русские в панике бросились бежать из Вильно, один из самых приближенных к Александру и осведомленных деятелей 1812 года — Государственный секретарь (в 1812–1814 гг.), автор всех идеологических манифестов-обращений царя к населению, Александр Семенович Шишкóв (1754–1841) — рассуждал (ввиду особой ценности и живописности этого документа, я должен привести весьма значительную по объему выдержку): «Во время пребывания нашего в Вильне, многие вещи казались мне странными или, иначе сказать, такими, которых я понимать не мог. Упомянем здесь о некоторых. Первое, — меня удивляло, что государь говорил о Барклае как бы о главном распорядителе войск; а Барклай отзывался, что он только исполнитель его повелений. Могло ли, думал я, такое разноречие между ими служить к благоустройству и пользе? Второе, — меня удивляло, что мы с войсками зашли в Вильну и завезли запасы, предполагая оставить оную без всякого сопротивления неприятелю, отступая до Дриссы, где Фулю поручено было сделать укрепление, при котором надлежало остановиться и дать сражение. Зачем, думал я, идти в Вильну с намерением оставить ее и нести как бы на плечах своих неприятеля внутрь России, которая всю свою надежду полагала на войска и где никаких новых сил для обороны ее не было приготовлено? Разве бы неприятель, без отступления нашего, не пошел к нам? И к чему иному отступление сие, весьма похожее на бегство, могло служить, как не к тому, чтобы слухами о нем разливать повсюду страх и ужас (выделено мной, Е.П.)? <…> Четвертое, меня удивляло, что присланному от Наполеона генералу показывали ученье наших войск. На что это? думал я, для того ли, чтоб похвастать перед ним благоустройством их? но то ли было время, чтобы сим его удивлять или устрашать? Затем ли, чтобы сделать ему почесть? Но согласно ли с величием российского двора такое уважение подданному идущего на нас с оружием врага? Могло ли это хотя малейше служить к отвращению войны? Наконец пятое, — удивляло меня также и следующее. В один день позваны были мы (Балашов и я) к Румянцеву обедать. Тут нашли мы проезжавшего случайно через Вильну шведского генерала (выделено мной, Е.П.; это важнейший момент, на который не обращают внимания мои коллеги: речь, возможно, идет о том, что царь получал консультации от Ж.-Б. Бернадота — прим. мое, Е.П.), который между прочими разговорами сказал нам: „Какая необычайность, что морскому адмиралу Чичагову поручено начальство над сухопутными войсками“. При сих словах вытаращили мы с Балашовым друг на друга глаза: тут только, от сего проезжего иностранца, узнали мы, окружающие государя, о сем как бы тайно сделанном и действительно необыкновенном обстоятельстве. Все таковые дела и поступки погружали меня в печаль и безнадежность на успехи нашего оружия. Мы жили с такой беспечностью, что даже не слыхали о неприятеле, словно как он был за несколько тысяч верст от нас. Занимались веселостями. Строили галерею, или залу, чтобы дать в ней великолепный бал; но зала сия, еще не доконченная, дни за два или за три до назначенного в ней пиршества, повалилась; и строитель ее пропал без вести (выделено мной, Е.П.; этот случай — прекрасная метафора вообще всем планам и всему произошедшему в России в 1812 году — прим. мое, Е.П.). (…) В один день, проводя вечер с довольною приятностью, пришел я домой и, ни о чем не помышляя, лег спокойно спать; как вдруг в два часа пополуночи будят меня и говорят, что государь за мною прислал. Я с торопливостью вскочил, оделся и побежал к нему. Он был уже одет и сидел за письменным столиком, в своем кабинете. При входе моем сказал он мне: „Надобно теперь же написать приказ нашим армиям и к фельдмаршалу графу Салтыкову о вступлении неприятеля в наши пределы“. Я ту же минуту бросился домой и, как ни встревожен был сим неожиданно полученным известием, однако же сел и написал две вышеупомянутые бумаги. <…> принес к государю, прочитал ему, и он тут же их подписал. От сего времени, пребывание наше в Вильне сделалось небезопасно: неприятель шел скорыми шагами; и для того мы немедленно выехали из нее, оставя без сопротивления как сей, так и многие другие города ему в добычу. Главная квартира (под сими словами разумелся государь с сопровождающими его), отъехав верст около двадцати пяти, остановилась в местечке, называемом Свенцияни. Число окружавших государя особ уменьшилось; многие из них, как-то: Румянцев, Кочубей, Армфельд и другие, разъехались по разным местечкам и деревням, то есть при главной квартире остались из докладчиков только мы, то есть граф Аракчеев, Балашов и я; да при иных должностях — то есть граф Толстой, Волхонский, Фуль, Нессельроде, Анстед и некоторые из генерал-адъютантов. После обеда государь позвал меня к себе и сказал: „Надобно бы собрать сведения и написать подробный манифест о начале и причинах нашей с французами войны“. Я хотел приступить к исполнению повеления; но не было никакой возможности, потому что надлежало иметь время заняться сею трудною работою, сообразить все прошедшие политические сношения и деяния, отобрать от графа Румянцева многие касающиеся до сего сведения; а мы, почти ежедневно, переезжали из места в место; и притом граф Румянцев, с своею канцелярией, ездил и останавливался по отдаленным от нас местам, так что ни о чем нельзя было снестись с ним и справиться. Написать же такой манифест как-нибудь, без всяких справок и сведений, без ясного изложения справедливых причин, казалось мне, было бы нечто недостойное обнародования. По сим обстоятельствам, при всем моем желании исполнить волю его величества, не мог я к тому приступить. Между тем, по недостатку хороших жилищ в Свенциянах, отвели мне ночлег в жидовском грязном и вонючем кабаке (выделено мной, Е.П.). Ввечеру государь прислал ко мне бумагу на немецком языке, с тем чтоб я, как можно скорее, перевел ее по-русски. Она была вся измарана, содержала в себе первые известия о бывших с неприятелем стычках, также о положении нашем и посылалась с курьером в Петербург, для напечатания в ведомостях. Сочинитель ее был вышеупомянутый пруссак Фуль. С трудом мог я разобрать худо написанную бумагу сию и нашел ее больше удобной произвесть в народе нашем уныние, нежели подать надежду и ободрение; ибо Наполеон изображался в ней непобедимым, сила его — непреодолимою, и что мы должны были впустить его в свои пределы, не имея никакой возможности воспрепятствовать ему в том, и проч. Похвала сия неприятелю и великим силам его, а особливо при начале с ним войны и для первого известия, показалась мне весьма несовместной и могущею породить худые толки. По сей причине решился я написать свое коротенькое известие и побежал тотчас к государю, чтоб объяснить ему мое мнение; но он взял сторону немецкой бумаги и настоял, чтоб скорее перевести ее: „Курьер, — примолвил он, — готов, и хотя скоро уже полночь, однако ж я стану дожидаться и не лягу спать, покуда его не отправлю“. Не смея больше противоречить, возвратился я в свою корчму и принялся переводить бумагу. Читатель да простит мне маленькое описание тому состоянию, в каком я в это время находился. Корчма, или с земляным полом кабак, который отведен был для меня, состоял из двух горниц, одной большой и другой маленькой, где в углу стояла худая кровать с приставленным подле ней, к стене, деревянным столиком, едва могшим поместить на себе чернильницу, сальную свечу и мою бумагу. Тут, трудясь над неприятным переводом, сидел я на треножном стуле, против маленького окошка, к которому поминутно, один за другим, приходили солдаты стучать, чтоб им отперли двери кабака; так что я всякий раз принужден был вскакивать со стула и каждому из них во все горло кричать: „Поди прочь! здесь стоит генерал!“ Мало сего: сверху беспрестанно падали на бумагу мою тараканы, которых я, пиша с торопливостью, каждый раз должен был отщелкивать (выделено мной, Е.П.; можно только удивляться непочтительности, проявленной тараканами в отношении создания великого православного Манифеста — прим. мое, Е.П.). К сим досадам присовокуплялась еще та, что хотя дом, где остановился государь, и недалеко отстоял от меня, — не более семидесяти или осмидесяти сажень, — однако ж надлежало туда ночью, в дождик, по грязной улице бегать. Я перевел кое-как немецкую данную мне бумагу: иное из нее выпустил, иное сократил, иное переменил и, оконча, спешил представить ее на утверждение. Я нашел государя, сидящего еще на том же месте, на котором его оставил. Я сказал ему, что сделал некоторые перемены, и прочитал бумагу. Он оставил ее у себя и меня отпустил. Вскоре из Свенциян отправились мы далее внутрь России. На несколько дней остановились в Видзах. В промежутках сего времени видел я, что Анстед и Нессельроде ходили часто к государю и нечто ему читали. Скоро потом Нессельроде пришел ко мне с написанной по-французски (выделено мной, Е.П.), на нескольких листах, тетрадью, сказывая, что его величество приказал мне перевесть ее на русский язык. Это был тот манифест, о котором государь говорил мне прежде и к которому, по причине вышеобъясненных обстоятельств, не мог я приступить. Я удивился скорости сего сочинения; оставил у себя тетрадь и прочитал ее с вниманием; но, прочитав, удивился еще более необдуманности, с какой она была написана. Мне казалось, что она не только не послужит к оправданию и к чести наших поступков, но покажет их в виде, весьма для нас невыгодном. В ней хотели оправдать Тильзитский мир и другие наши унизительные с Бонапартом связи, которых лучше надлежало бы, по моему мнение, пройти молчанием. (…) Хотя не произошло еще ничего решительного, но сей вид бегства всей армии, при самом начале войны, сие быстрое стремление неприятеля и сие, без всякого сопротивления, уступание ему стольких городов, земель и селений — приводили всякого в уныние. Самая надежда на войска ослабевала; ибо они разделены были на главные части, из которых одной, в присутствии государя императора, предводительствовал Барклай-де-Толли, другой — князь Багратион: неприятель почти уже находился между ими, не допуская их до соединения. Третья часть, возвращавшаяся по окончании войны с турками, шла от границ их, под начальством недавно посланного туда морского адмирала Чичагова. Все сии обстоятельства представлялись в некоей устрашающей неблаговидности, тогда как с другой стороны грозный Наполеон, с силами всей Европы вломясь в пределы наши, тек надежно и беспрепятственно в самую грудь России».187 В вышеприведенном тексте прекрасно всё: особенно честный рассказ о том вонючем «ж… кабаке» с падающими на голову и на документы тараканами, где из немецких записок-каракулей даже не сам ленивый и безыдейный царь, а его помощник клепал православную идеологию. «Когда б вы знали…», из каких кабаков растет «духовность», «не ведая…»? Шишкову приходилось на ходу выдумывать оправдание агрессии России, позорного бегства ее армии и необходимости простому народу все эти прелести защищать до последней капли крови. Затем немецкий источник дополнили листочком с французским текстом — и получилось сочинение для разжигания русского «патриотизма»: «шедевр» «русской» словесности… Отмечу, что создавал его тот самый А.С. Шишков, которого за приверженность к уродливым архаизмам русского языка А.С. Пушкин высмеял в «Евгении Онегине» («Шишков, прости: / Не знаю, как перевести»). Таким образом, главный Манифест 1812 года к русскому народу создавался не лишенным комизма (хотя и зорким наблюдателем) старцем, по приказу страдающего от импотенции царя, из записок иностранцев на немецком и на французском языках, причем в «ж… кабаке» во время бегства от кавалера ордена Святого апостола Андрея Первозванного — от Наполеона. Как говорится, деды манифесты по кабакам писали… Этот же рассказ свидетельствует и о том, что перед началом кампании в русском штабе не были приготовлены идеологические тексты, необходимые для оправдания опаснейшей для режима вещи — оставления огромной территории. Вдумайтесь: если бы глубокое отступление планировалось всерьез и заранее, то правительство озаботилось бы о том, чтобы найти слова объяснения, успокоения и надежды для тех, кто неизбежно должен был вскоре лишиться всей собственности! Но нет — все решалось по воле внешних обстоятельств. Стоит напомнить: развязывая войну, а затем призывая народ расплатиться жизнью (простые жители России, конечно, не знали все те подробности, которые я вам раскрыл выше), Александр I провел основную часть 1812 года в покоях, где не было практически ни одного русского предмета. Все элементы обстановки, убранства комнат, все декоративно-прикладное искусство, книги, часы, картины — все это было из Западной Европы и, прежде всего, из Франции. Равно как и духи, вино, деликатные ткани. Даже Библию Александр I использовал французскую и молился на французском языке (обо всем этом было подробно рассказано в главе, посвященной предвоенному состоянию России). Этот немец по крови презирал все русское и мечтал о славе Наполеона. Продолжаем. Коротко о Дрисском лагере. Обычно эту идею ошибочно рассматривают как чисто отступательную, но это принципиально неверно: даже в официальных документах суть заключалась в том, чтобы силами 2-й Западной армии провести глубокое наступление во фланг и тыл армии Наполеона, в то время как 1-я Западная армия привлекла бы на себя его внимание. Более того, и здесь мы вспоминаем один из проектов наступления русских, можно предположить, что подобный лагерь был частью более сложного плана: вначале уничтожить провиант в герцогстве Варшавском, воспрепятствовать формированию польских полков, чем спровоцировать Наполеона на ответные действия — и уже после этого отступать в укрепленную позицию и атаковать противника с тыла. Напомню, что прусским (опять же не русским…) генералом Карлом Людвигом Августом Фридрихом фон Пфулем (другой устоявшийся вариант произношения — Фуль: 1756–1827) был разработан план по устройству укрепленного лагеря в Дриссе (излучина Западной Двины).188 Но, как известно, благодаря блестящим действиям Наполеона (вместе с бездарным исполнением технических инструкций автора плана самими русскими строителями и командующими…) уже в ходе кампании 1812 года план провалился: русская армия не смогла удержаться в лагере — и этот плод долгого и дорогостоящего труда пришлось отставить и вновь отступить. Среди важных причин провала — сильное ослабление 2-й армии, которая должна была действовать наступательно с фланга и тыла противника: подобная перегруппировка сил противоречила идее пруссака. На это не обратили внимание мои коллеги, но, исходя из имеющейся у нас информации, по всей видимости, идея укрепленного лагеря, которую начали разрабатывать в 1811 году, была весной 1812 г. практически забыта — и к ней снова вернулись лишь вынуждено, когда пришлось сменить план общего наступления (всеми армиями) на оборону в приграничной полосе (однако от активных действий пока не отказались). Но к этому времени изначальное соотношение двух Западных армий было изменено: и армия П.И. Багратиона не могла вести эффективной атаки в тыл наполеоновских сил. О том, что идея лагеря была почти забыта (хотя медленное строительство шло, так сказать, по инерции — как часто бывает в России, без особого толку) косвенно свидетельствует тот факт, что ни Александр, ни М.Б. Барклай де Толли, ни сам К.Л. Пфуль не посещали лагерь до того, как войска уже вынуждено там оказались. Таким образом, они не проверяли то, что должно было стать важнейшей частью оперативного плана: значит, как важное оно и не рассматривалось. И еще один нюанс: следует принимать во внимание, что в сознании большинства российского офицерства Литва еще не воспринималась в качестве исконно русской территории (об этом подробнее я расскажу далее), поэтому отступление в ее пределах психологически было чем-то вроде маневрирования почти за границей. Далее. Исключительно для полноты картины я упомяну о фразе, якобы сказанной Александром I послу Наполеона в России (он представлял Францию при петербургском дворе до упомянутого Ж.А.Л. де Лористона) Арману Огюстену Луи де Коленкуру (9 декабря 1773 — 19 февраля 1827): «Если судьба решит против меня на поле битвы, я скорее буду отступать хоть до самой Камчатки, чем отдам губернии и подпишу в своей столице договор…»189 Прежде всего, происхождение данной фразы — не документ, а свидетельство пристрастного участника событий, который мог смотреть на все уже через призму случившегося. Мои коллеги поражают своей наивностью: вначале, как правило, все они долго рассказывают о двуличии Александра, о его тяжелом детстве, о том, что он постоянно актерствовал, обманывал и скрывал свои намерения даже от самых близких — а здесь они моментально поверили в то, что этот царь «с тяжелым детством» раскрыл представителю вражеской страны свои истинные намерения! Видимо, на подобных «интеллектуалов» Александр Павлович и рассчитывал. Сам тон и образ фразы весьма комичен: ну какая, простите, Камчатка? Поглядите на карту — туда очень сложно отступить… Как вообще изнеженный и ждущий регулярного подвоза французских духов Александр мог планировать посещение столь диких мест? Кроме того, в этой легкой и эмоциональной фразе нет ни тени конкретного плана: в отличие от обывателя, военные и военные историки понимают, что отступление огромных армий — это сложный процесс, который надо рассчитывать детально, готовить склады с фуражом и амуницией, эвакуировать государственные ценности и т. д. Ничего этого сделано не было! И еще один существенный нюанс, о котором пока не подумал ни один из моих предшественников: а кто вам сказал, что отходить, отступать можно только сразу?.. В первой части цитаты ведь ясно сказано: «Если судьба решит против меня на поле битвы» — т. е. отступать «до Камчатки» можно было и произведя неудачное наступление хоть до Фридланда, хоть до Аустерлица, хоть до границ самой Франции! Как мы уже точно и документально знаем, в русском штабе были разработки идеи превентивного наступления, а затем возможного отхода в Дрисский лагерь (с атакой во фланг и тыл французов). Подытожим: профессиональные историки не должны забывать важного методического словосочетания: «критика источника». Но вернемся к русским первоисточникам, разоблачающим удобный для проигравших сражения русских генералов миф о талантливом «скифском плане». Интереснейшая переписка командующего 1-й Западной армией и военного министра М.Б. Барклая де Толли с женой Агнетой-Хеленой (урожденная фон Смиттен) также безапелляционно свидетельствует: плана глубокого отступления и завлечения Наполеона вглубь России у русского командования не существовало, а сочинители этой сказки не думали, что в конце века кто-то предаст гласности интимные письма того же Барклая де Толи. Впрочем, они не рассчитывали и на публикацию многих других секретных документов спустя век и даже два — хотя там и не так важно: все ордена, чины, деревни с крепостными рабами уже получены… Упомянутые письма были опубликованы О. Харнаком в 1888 году в «Балтийском ежемесячнике» по их оригиналам из архива барона Кампенгаузена — и за исключением одного письма впервые были переведены на русский язык только в 2012 году. Итак, приведу несколько выдержек. 19 июня (1 июля по новому стилю; все даты в самих письмах — по старому): «Когда 14-го рано утром Его Величество император выехал отсюда, передовые отряды армии уже вели бои вдоль всей цепи аванпостов; 15-го противник вынудил начать отступление корпус Витгенштейна и Багговута и приблизился к Вильно, утром 16-го он подошел к Вильно, после ожесточенного боя с нашим арьергардом…»190 В письме от 11 июля видно, что Барклай не имеет никакого конкретного плана, а ждет, что скажет совершенно не разбирающийся в военном деле монарх, который и сам не умеет командовать — но и не назначает вместо себя главнокомандующего: «Я привел сюда армию в целости и сохранности, так как этого желал монарх, и теперь ожидаю его распоряжений относительно того, что следует делать».191 В письме от 21 июля Барклай сначала рассказывает о том, что царь отбыл к армии П.И. Багратиона, чтобы заставить его действовать наступательно (!), а затем мы получаем документальное свидетельство того, что русский штаб намеревался защищать дороги вглубь страны и не пускать противника далее (а это еще только начало кампании): «Противник в течение нескольких дней предпринимал отвлекающие маневры и с частью своих превосходящих наших сил вклинился между первой и второй армиями (кто бы мог подумать, что гениальный Наполеон поступит именно так! — прим. мое, Е.П.), чтобы открыть себе путь к сердцу России. Я надеюсь, что с Божьей помощью нам удастся предотвратить это (Бог не помог — прим. мое, Е.П.)».192 И далее — в том же духе. Затем, когда русская армия была практически полностью уничтожена, пытаясь не пропустить Наполеона в Москву, когда Наполеон уже занял город, Барклай признается жене в том, что никаких планов нет и не будет, а все происходит по инициативе неприятеля (13 октября из Тулы): «Наполеон вскоре сам должен либо отступить, либо он окажется в опасности никогда более не вернуться назад, разумеется, при полной нерешительности и бездеятельности наших знаменитых полководцев».193 Еще один пример — письмо М.Б. Барклая де Толли Александру I (апрель 1812 г.): начальники армий ждут «начерченные планы их операций, которых они по сие время не имеют».194 Показательна и фраза из письма А.А. Закревского — М.С. Воронцову в первые дни июня 1812 г. Он описывает раздробленность армии (готовой к наступлению, а не обороне) и сетует: «Жаль только, что сие прежде не было обдумано».195 Продолжим. Корреспонденция царя в первые дни и недели войны свидетельствует: он боялся непопулярного отступления, постоянно порывался отдавать неуклюжие приказы к наступлению. Так, в письме председателю Государственного совета Н.И. Салтыкову (23 июня по старому стилю — т. е. всего через 11 дней после открытия кампании) Александр пытался успокоить его и столицу: «Через несколько дней обстоятельства военные примут решительный ход».196 На следующий день — командующему Молдавской армией П.В. Чичагову: «Мы надеемся перейти вскоре в наступление».197 Еще через два дня царь несколько по-детски требует остановить отступление, которое по собственному решению начал П.И. Багратион (т. е. на этом этапе он уже не рвался до Варшавы, а уносил ноги от маршала Л.Н. Даву, причем это было единственно возможное решение) — и увещевает: «Мы ожидаем через несколько дней решительного сражения…»198 Здесь стоит отметить, что не Барклай, а именно П.И. Багратион начал активное отступление, отчасти приведшее к затягиванию войны — но его действия были не обдуманным планом, а суровой необходимостью удирать от эффективно наступающего и перекрывшего ему соединение с 1-й армией противника. Далее. Еще одно важнейшее подтверждение того, что любитель европейского театра Александр не собирался ни в какие «скифы»: издается приказ по 1-й Западной армии: «Русские войны! Наконец вы достигли той цели, к которой стремились… Ныне все корпуса 1-й нашей армии соединились на месте предназначенном. Теперь предстоит случай оказать известную храбрость и приобрести награду за понесенные труды. Нынешний день, ознаменованный Полтавскою победой, да послужит вам примером!»199 Но никакого сражения не произошло. П.И. Багратион сообщил, что он не в состоянии прорвать вклинившиеся французские части, М.Б. Барклай де Толли не чувствовал в себе таланта к активной деятельности, в штабе царил хаос, некоторые корпуса не поспевали. Сам Александр был в испуге — и хотел остановить бегство, но не знал как. Инициатива уже была у Наполеона. Вместе с тем так лихорадочно спешить с генеральным боем именно в те дни не было военных оснований: Наполеон подтягивал свои отстающие из-за быстрого марша части, да и 1-й армии предстояло еще дождаться корпус Д.С. Дохтурова и отряд М.И. Платова, а также выбрать выгодную позицию и произвести детальную разведку. Но, во-первых, Александр был патологически бездарен в военных вопросах, во-вторых, он страшно боялся за свой имидж и более того — за свой трон. Позор на фронте был чреват самыми печальными для него последствиями. Он с такой помпой выезжал из Петербурга, такие картинные молебны и балы (балы и молебны…) проводил — что теперь драпать и терпеть самоуправство вероятного любовника сестры (П.И. Багратиона) ему не хотелось. Но процесс уже вышел из-под его контроля. Одной из главных проблем была та, что у русских не было единого и весомого главнокомандующего. В январе 1812 г. император Александр I утвердил «Учреждение для управления Большой действующей армией», в соответствии с которым, пока царь находится при ней лично — он и считается командующим. Но Александр был категорически неспособен к военному делу. Иностранные генералы отказывались принять командование над русскими в новой войне против Наполеона. Видимо, изначально царь рассуждал так: он уже не первый год готовится, армия его огромна, один из талантливых иностранцев возглавит, а он лишь будет красоваться, пожиная плоды легкой победы (т. к. Наполеон еще не готов к войне). Но иностранный талант не нашелся, Наполеон начал готовиться поздно, но со свойственной ему феноменальной энергией и гением — в итоге царь попал в расставленные им же самим сети. Он вошел в раж конфликта, сжег почти все «мосты», армия и часть желающей реванша элиты «бьют копытом», а что и как делать конкретно он сам решить не может. Степень неадекватности Александра как командующего армией сквозит в документах. Так, буквально через 6 дней после начала войны М.Б. Барклай де Толли был вынужден просить отдать ему приказания, так как ему просто неизвестны планы на будущее!200 А никакого «будущего» уже и не планировалось, потому что все прошлые, как я их называю, промежуточные планы и желания провалились, а сейчас развязавший войну Александр находился в прострации. Вообще же при начале военных действий в штабе до этого веселящихся на балах русских вдруг воцарился полный бардак и несогласованность: были даже слухи об измене. К примеру, командир целого крупного 7-го пехотного корпуса Н.Н. Раевский (1771–1829) вообще не знал и не понимал того, что и по каким соображениям происходит. Из его письма к А.Н. Самойлову (начало июля 1812 г.): «Неприятель начал свою переправу у Ковно и Олиты. Вместо того, чтоб его атаковать, первая армия тотчас без выстрела отступила за Вильну. Князь Петр Иванович (Багратион — прим. мое, Е.П.) получил тогда приказание подкреплять Платова (это просто смехотворно — целая армия должна „подкреплять“ казачий корпус — прим. мое, Е.П.), который был в Белом Стоку с 8-ю казачьими полками. Платову же приказано ударить на их тыл. Сия слабая диверсия в то время, когда главная армия ретируется, поставила нас в опасность быть отрезану».201 Далее в сообщении Н.Н. Раевского следует описание кромешного маразма русского командования (которое в те дни еще, я напомню, осуществлял лично царь) и полного провала любых его намерений: Наполеон делал, что хотел, русские не успевали поражаться собственным оплошностям и провалам: «По первому предложению мы, разбивши поляков, отступили бы к Тормасову, а главная армия тож должна была действовать наступательно (здесь идет речь о планах, обсуждаемых весной: однако их осуществлять не стали, а другие посреди балов разработать не удосужились — прим. мое, Е.П.). Князь получил ответ — идти на Минск и оттоль стараться соединиться с первой армией. Едва сделали мы несколько маршей, как вдруг пишет государь, что он будет стоять в Свенцианах, чтоб мы шли на пролом корпуса Даву и с ним соединились (т. е. 1-й армейский корпус маршала Л.Н. Даву действовал эффективнее… — прим. мое, Е.П.). Мы уже начинали сходиться с французами, как вдруг получили от государя, что он отступает и что, как ему известно, противу нас отряжены превосходные силы в трех колоннах, то чтоб и мы отступали (да, продуманность гениального русского отступления „до Камчатки“ не может не восхищать… — прим. мое, Е.П.). Мы хотели идти опять в Минск и направили туда наше шествие, но получили [известие], что все дороги перерезаны неприятелем. Продолжение сего направления лишило бы нас обозов и продовольствия. Я боюсь прокламаций, чтоб не дал Наполеон вольности народу, боюсь в нашем краю внутренних беспокойств (прекрасная фраза, характеризующего генерала подлинной оккупационной армии: то есть народ уже воли не имеет — тогда автоматически и потерять он ее от внешнего врага не может: прим. мое, Е.П.). …Что предполагает государь — мне неизвестно, а любопытен бы я был знать его предположения (историки о них знают: царь просто поджал хвост и сбежал с фронта! — прим. мое, Е.П.). …Сохрани бог, а похоже, что есть предатели. Потеряв сражение, мы бы потеряли не более того, что отдали постыдным образом. Вот наши обстоятельства!»202 Итак, это письмо одного из важнейших деятелей 1812 года, которое опубликовано было в одном из сборников документов еще в 1988 г. (и до этого — фрагментами), почему-то не цитируется моими коллегами в отношении описания происходящего на фронте в начале войны. Все двигалось хаотично, любые планы царя и его генералов с позором проваливались. Наполеон действовал самым блестящим образом. Из текста документа видно, что ни о каком «скифском плане» речь идти не может. Зато более всего русского генерала-крепостника пугает не французская армия, а свобода собственного народа. Постыдно читать эти строки: это письмо неудачника и рабовладельца, портреты которого уже много десятилетий украшают Военную галерею Зимнего дворца, многие исторические книги и учебники. О его героических идеях вы теперь знаете. Однако я здесь же замечу, что он был частью системы — причем не худшей частью: не трус, остер на слово, имел некоторые личностные положительные качества, отличающие его от ряда менее приятных коллег. Но для научного понимания крупного исторического процесса, сути явления — это не имеет значения. Вскоре из армии бежал и государь (отец отечества…): причем даже не придумал, кого официально назначить вместо себя командовать. Обескураженный П.И. Багратион в личном письме констатирует: «Государь по отъезде своем не оставил никакого указа на случай соединения, кому командовать обеими армиями, и по сей самой причине он, яко министр… Бог его ведает, что он из нас хочет сделать; миллион перемен в минуту, и мы, назад и в бок шатавшись (грандиозная тактика, достойная героизации в школьных учебниках! — прим. мое, Е.П.), кроме мозоли на ногах и усталости, ничего не приобрели…»203
|
|||
|