Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 20 страница



А он сам, Дмитрий?

Как-то так складывалась жизнь, что он всегда поступал под влиянием чувств, а не разума. Вроде бы и можно было назвать его человеком умным, но разумным – едва ли. Он всегда был игрок, что его и губило. Стоило вспомнить молодость, чтобы ужаснуться, сколько он всего напорол в своей жизни. И как все цеплялось одно за другое! Случайный карточный проигрыш, ставший катастрофой для его кармана (таких денег у Дмитрия отродясь не было и быть не могло, они казались баснословными даже его отцу, петербургскому юристу, и матери, помещице), поставил Аксакова в зависимость от людей, которые его проигрыш заплатили. Людей, принадлежавших к партии большевиков и находившихся на нелегальном положении, и Дмитрий принужден был помогать им. Он сбежал из столицы в Энск, попытался выйти в отставку, лишь бы разорвать все прежние связи, но судьба подставила ему ножку снова, причем именно там, где он уже спотыкался: за карточным столом. Желая во что бы то ни стало поправить свои денежные дела, он начал брать уроки у знаменитого энского шулера. Учитель был хорош, да и Дмитрий оказался способным учеником, да вот беда – снова его махинации стали известны большевикам! И теперь Дмитрию сбежать не удалось: его шантажировали, его заставили жениться на Саше Русановой, потому что ее деньги понадобились «Ильичу и Кº ». Ускользнуть от исполнения своих обязательств «помогла» война. И надо же так случиться, что спустя двадцать лет он снова сделал ставку в некоей игре под названием «жизнь», но поставил на сей раз не деньги (небось только потому их не поставил, что не было, ну не было у него денег! ), а судьбы – свою и своих близких. И проиграл… Проиграл, несмотря на то, что вроде бы спас и Таню, и Риту, и, может быть, каким-нибудь чудом спасется и сам. Пути к возвращению в Россию он себе отрубил. Отныне он будет обречен на одинокое прозябание даже не в Париже, а в глуши, в Бургундии, в деревне. Кто знает, надолго ли хватит его жажды жить? Может быть, старый револьвер Витьки Вельяминова еще пригодится?

Может быть. Во всяком случае, револьвер у него всегда в кармане.

Но сейчас Дмитрием владело одно желание: самому распорядиться своей жизнью, и если голове его предназначено принять пулю, то эту пулю пошлет себе в висок он сам. Он сам, а не какой-то там наемный убийца, который отправит его вслед за Вернером туда, откуда не возвращаются…

– Время, Дмитрий Дмитриевич! – возбужденно выкрикнул Шадькович. – Время! Пора!

Да, теперь и в самом деле время. В самом деле – пора!

* * *

Прошел день, и другой, и третий. И неделя прошла, а Русанова так и не вызывали на допрос. Вообще их всех следователи словно забыли. Человек полсотни перевели в другие камеры, оставшимся стало куда свободней, как в том старом еврейском анекдоте, где ребе сначала дал склочному семейству совет взять к себе козу, а потом убрать ее. Но на допросы никого не уводили. Похоже, такое же стоячее болото воцарилось во всей тюрьме. Телеграф принес две вести: во-первых, многие следователи срочно отозваны на совещание – получать какие-то там новые установки по борьбе с «врагами народа». Давать эти установки приехала целая группа руководящих товарищей из Москвы. Вот накачают следовательские головы новыми знаниями, «молотобойцев» обучат новым приемам избиения – и спокойно уедут восвояси. А накрепко подкованные товарищи вернутся к своей работе.

Оставшиеся следователи не уделяли должного внимания заключенным-мужчинам потому, что все их внимание было сейчас направлено на женщин.

Телеграф не сообщил подробностей, но определенно говорилось, что допросы идут самые интенсивные.

Русанов извелся до того, что спать не мог от ужасной головной боли. Свиданий с близкими он не имел с тех пор, как его посадили. Передачи принимать перестали, да и раньше-то брали только чеснок – от цинги. Никаких записок от Любы, или от отца, или от Олечки Русанов не получал. Узнать о судьбе Саши было неоткуда.

Может быть, ее уже нет в живых?!

Никаких деталей того, что случилось на кладбище, он, конечно, не знал. Да и откуда их узнать? Пытался расспрашивать даже цириков. Вот уж бессмыслица, скорей чурки, приготовленные для растопки печи, заговорят, чем эти морды чугунные!

Русанов чувствовал, что медленно сходит с ума. Если бы вызвал Поляков! Если бы вызвал! Наверное, он сжалился бы и рассказал, что там с сестрой. Наверное, сжалился бы, ведь он… Да и вообще – за помощь следствию полагаются же какие-то льготы. Русанову не нужно ни дополнительного питания, ни передач, ни прогулок. Он готов даже отказаться от досрочного освобождения, только бы разузнать, как там Сашенька.

Александр ощущал небывалую, щемящую тоску по сестре – тем более странную, что раньше-то они не были так уж близки или дружны. Вроде бы незначительная разница в возрасте – ну что такое два года? – пролагала между ними огромную пропасть. Девушки созревают быстрее, причем не только физически, но и умственно, и духовно. Сашенька стала уже взрослой барышней, когда Шурка еще был сущим мальчишкой и вел себя соответственно. Повзрослеть Сашу заставила невероятная ее любовь к Игорю Вознесенскому. А Шурка все играл в какие-то приключения – «сыщики и воры»! – до тех пор, пока не произошло побоище на тюремном дворе, пока его не отправили излечиваться в Доримедонтово и пока он не встретился с Настеной. Пока не нашел ее – и не потерял…

Только любовь – обретенная и утраченная – сделала его по-настоящему взрослым. Так же было и с сестрой. От кого унаследовали они неистовость сердец? Почему не могут быть счастливы тихим счастьем нынешнего дня, а все бередят былые раны, все надеются найти забвение в воспоминаниях о прошлом? Совершенно как в тех стихах Бальмонта, которые любил их отец… Услышат ли еще раз Шурка и Саша, как читает отец Бальмонта?! Например, вот это стихотворение:

Тебя я видел только раз, любимая,
Но только раз мечта с мечтой встречается.
В моей душе любовь непобедимая
Горит и не кончается…

 

Или это:

Он вскрикнет и кинется страстно
Туда, где былая стезя…
Но тени пройдут безучастно,
И с ними обняться – нельзя.

 

Будто нарочно – о том, что переживали, на что были обречены они с сестрой. Как же так вышло, что отец всегда читал стихи именно об их страданиях? Или он сам испытывал что-то подобное? Эта странная история о гибели их матери… Ничего-то они не знали о мучениях отцовского сердца. Узнают ли? Может быть, Шурке придется умереть, так и не увидев близких? Или они не дождутся встречи с ним?

– Русанов, к следователю!

Он поднял голову, не веря.

– Русанов! – нетерпеливо гаркнул цирик.

– Скорей, вас вызывают, Александр Константинович! – засуетился сидевший рядом Кругликов.

Вся камера взволновалась. Лучше хоть какое-то действие, плохое, хорошее, безразлично, но только не стоячее болото неизвестности. Может быть, Русанову удастся узнать от своего следователя хоть что-то о судьбе сестры? О том, что творится в городе? Поляков среди заключенных считался не хуже, не лучше прочих: особым милосердием не отличается, так же орет на допросах, не погнушается сам в морду дать. А все же вдруг да скажет он хоть что-нибудь? Бывают же чудеса на свете!

Больше всех верил в чудо сам Русанов. Мелькнула даже бредовая надежда, что вот войдет он сейчас в кабинет Полякова, а там – Сашенька. И Поляков, воровато озираясь на дверь, откроет им окно, выходящее во двор: бегите!

Ну да, сыщики и воры…

Поляков стоял против света, и лицо его было плохо видно. Впрочем, оно показалось Русанову еще более изможденным, чем раньше, и еще более замкнутым.

«Плохо, – почему-то подумал он, и сердце так и ухнуло куда-то вниз. – Сейчас скажет, что с Сашей что-то…»

Его это все время мучило: и женщин ведь бьют на допросах! И та, в туфельках, которая плакала за стенкой кабинета, бежала на месте, падала, обессилев… Ее тоже били! А Сашу?

Что скажет ему Поляков?

– Садитесь, Александр Константинович, – спокойно проговорил Поляков, обходя стол и запирая входную дверь на ключ. Небрежно швырнул связку на сейф. – Отдохнули от меня? Я был на семинаре. Учились очень плотно, так что… Ну ничего, думаю, и вы, и я – мы оба помним, на чем остановились в прошлый раз. Берите перо, пишите… То, что выручка от продажи на биржах царских дензнаков оседала на счетах Гаврилова, который был советским резидентом в ряде европейских городов, заставляет внимательней присмотреться к его персоне. Под именем Гаврилова работал известный Всеволод Юрский, он же – Андрей Туманский, уже упоминавшийся ранее. Однако Андрей Туманский был известен в Энске также под псевдонимом товарищ Павел – именно под этой кличкой он тесно сотрудничал с эсерами…

Русанов вскинул глаза.

– Ну да, – сказал Поляков насмешливо, – наш пострел везде поспел. Продолжаем, Александр Константинович.

Русанов продолжал смотреть на него. Отложил ручку.

– Ну, в чем дело? – поднял свои картинные брови Поляков.

– Гражданин следователь, вы… вы мне… вы мне ничего не хотите сказать?

Наступила пауза.

– Не понял, о чем вы? – проговорил Поляков высокомерно. – Здесь вопросы задаю я.

Так он не понял?

Русанов смотрел неотрывно в его странные глаза.

Он ошибся? Сходство обманчиво?

Он не мог ошибиться!

– Да нет, никаких вопросов вы не задаете, – сдавленно проговорил Русанов. – Вы диктуете, я пишу. Но все же позвольте мне задать вопрос. Только один. Почему вы не сказали мне, что моя сестра арестована?

Глаза Полякова словно бы вцепились в его глаза и держали их, не отпуская.

– Ваша сестра? – пожал он плечами. – Вы осведомлены гораздо лучше меня. Я впервые слышу об этом. Я же обещал вам, что ваших близких не тронут. И я держу свое слово.

– Тут другое. Ее арестовали как зачинщицу мятежа на Петропавловском кладбище.

Поляков нахмурился:

– Да, я что-то слышал. Но не знал, что…

– Не знали? – настойчиво проговорил Русанов.

– Конечно, нет.

Мелькнула слабая надежда…

– Обещаю вам, что узнаю о судьбе вашей сестры, – мягко проговорил Поляков. – А пока, прошу вас, продолжим нашу работу. Берите перо.

– Нет, я больше не напишу ни слова, пока вы не скажете мне о судьбе Александры, – проговорил Русанов, и в горле у него стеснилось от запоздалого страха: «Что ты делаешь?! » Но то был именно что запоздалый страх, он принадлежал прошлому. Этого человека Русанов бояться не мог. Этого человека ему бояться нельзя. Пусть он боится!

– Ого, условия? – усмехнулся Поляков. – Вы несколько забылись. Ну хорошо, договоримся так: я узнаю о событиях на кладбище, о связанных с ними арестах, и если там дело как-то касается вашей сестры, я вам сообщу. Хотя, повторяю, я впервые слышу…

– Думаю, что не впервые, – перебил Русанов. – Разве не об этом вам сообщили по телефону во время первого допроса? Помните, какое-то известие, которое вас так сильно поразило… Вы еще сказали, что оно очень некстати. Ну да, конечно, после того, как вы обещали, что никого из моей семьи не тронут, вдруг оказывается, что арестована сестра! Как вы могли сказать мне? Я ведь мог не поверить вам, что все произошло не с вашего ведома, мог отказаться писать донос на Верина. А для вас же главное – не справедливость, а месть…

– Вы в своем уме? – высокомерно прервал его Поляков. – За что мне мстить Верину?!

– О да, Егору Егоровичу Полякову, может быть, и не за что мстить Верину, – кивнул Русанов. – Но Георгию Георгиевичу Смольникову есть за что мстить Мурзику.

Черные глаза чуть прищурились, но и все.

Ни мускул на лице не дрогнул. Ни слова не прозвучало.

– Я вас не сразу узнал, – пробормотал Русанов, внезапно ощутив страшную усталость. – Вы не так уж сильно на отца и похожи. Вот только глаза… Ну и руки, несмотря на то, что вы их как-то почеркнуто маскируете. Ваши ногти, грязь… Как-то театрально. Но Евлалия Романовна была ведь актрисой… Однако узнал-то я вас именно по глазам. Когда во время того телефонного разговора вы перестали себя контролировать, глаза стали такие… словом, я сразу узнал его глаза. И все же я сомневался. А потом, когда вы сказали «accent aigu поставьте, пожалуйста», так, мимоходом сказали, я окончательно убедился, что это – вы.

– Не возьму в толк, о чем вы, – холодно проговорил следователь. – И при чем тут accent aigu? Я увидел, что вы забыли его поставить в слове cré dit, ну и напомнил вам. Я хорошо знаю французский, немецкий, английский, у меня способности к языкам, я с удовольствием ими занимаюсь. И что это доказывает?

– Не доказывает, а подтверждает, – сказал Русанов. – Мои догадки подтверждает. Благодаря accent aigu буквы читаются иначе. Открытым звуком. Вы после обмолвки, которую не сделал бы человек, который просто интересуется французским, это знание должно было в кровь и плоть войти, – так вот после той обмолвки вы совершенно иначе читаться для меня стали. Открылись мне. Я как бы получил подтверждение тому, о чем просто догадывался, что подозревал.

Следователь все смотрел на него…

– Вы и в органы пошли, чтобы рано или поздно свести счеты с Вериным, так? И, наверное, не только с ним – со всеми ему подобными, понимаю, – сам себе кивая, говорил Русанов. – Для того и фамилию сменили: ну да, разве можно представить человека по имени Георгий Смольников (второй Георгий Смольников! ) в НКВД? Удалось это не сразу, понимаю: учились долго, работали, выстраивали, так сказать, безупречную биографию. И собирали информацию о Верине… А Охтин и в самом деле жив?

Молчание.

– Я рад, если жив. Привет ему от меня… Именно с его помощью вы все нужные вам сведения насчет Верина собрали, конечно. Но как их обратить против него? Для этого вам нужен был человек, который как бы выдаст Верина следствию. Его сообщник. И выбор пал на меня. Почему? Ведь я работал вместе с вашим отцом, вместе с Охтиным, я на вашего отца молился, а Охтина другом считал. За что было предавать меня на муки?

Молчание.

– А, понимаю… – пробормотал Русанов. Он слишком часто, пожалуй, употреблял сегодня это слово, но что делать, если та же рука, которая призрачно коснулась его лба еще на прошлом допросе, по-прежнему продолжала осенять судьбоносными догадками. Он и в самом деле понимал сейчас многое. Очень многое. Вот только радости его открытия не доставляли, ибо сказано же: во многой мудрости – многая печаль.

– Вы с Охтиным считали меня предателем, да? Ваш отец убит, Охтин вынужден скрываться, тоже, как я полагаю, живет под чужим именем, ваша семья… Ваша матушка жива? Нет? А сестра? Я помню, ее Лизой звали…

Молчание.

– Понятно, – опять кивнул Русанов. – Значит, их тоже нет в живых. Да, их нет, а я жив. Я жив, я женился на подруге Мурзика, он вхож в мой дом. Вы сочли меня предателем и решили, что будет весьма символично и даже где-то провиденциально сделать именно меня средством мести Мурзику. Ну да, такой вот почти шекспировский поворот сюжета. Или даже античный. В стиле античных трагедий, я хочу сказать. Новая Орестея!

Молчание.

– Я пытался спасти свою семью, – хрипло выговорил Русанов. – Понимаете? Все двадцать лет, которые прошли с тех пор, как… Да, прошло двадцать лет. Двадцать лет жизни! Плохой, хорошей, правильной, неправильной… но жизни! Есть такие слова: пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Уж не помню, кому они принадлежат, забыл. Но это правда! Я думаю, он… ваш отец… не велел бы, он не хотел бы этой страшной мести, не пожелал бы, чтобы его погребальный костер разжигали человеческими телами.

– Те слова принадлежат Иисусу Христу, – наконец-то разомкнул губы следователь. – Как и другие: «Мне отмщение, и аз воздам». А как странно, что вы забыли, верно?

– Я никогда не забуду Георгия Владимировича, – сказал Русанов.

– Да нет, я имел в виду другое: как странно, что вы забыли цитату из Евангелия… – покачал головой следователь. – Ну что ж, Александр Константинович, заодно забудьте все, что вы сейчас говорили. Я тоже постараюсь забыть. Я понимаю, в каком вы состоянии. Но знаете, если вы и впрямь обеспокоены судьбой своей сестры, вам нужно помочь мне. Мы закончим записывать ваши показания, а потом я постараюсь разузнать о…

Русанов встал, резко отодвинув от себя исписанные на прошлом допросе листы.

– Я не напишу ни слова до тех пор, пока не узнаю о судьбе Саши. Мне не хочется угрожать сыну человека, который был для меня дорог и близок, которого я любил всей душой, но… вы же понимаете, что будет, если…

Следователь опустил глаза, и Русанов вдруг почувствовал себя страшно одиноким. До сего момента на него истинно смотрел Георгий Владимирович Смольников, а сейчас…

Следователь поднял голову. Но это был уже не Смольников, а Поляков. А глаза… они были лживые, чужие, враждебные.

– А впрочем, вы правы, – проговорил Поляков. – Писать больше ничего не стоит. Все, что касается Верина, получилось очень… – Он усмехнулся: – Достоверно получилось. Хороший каламбур, да? Но то, что касается Гаврилова, не может исходить от вас, потому что вам неоткуда знать детали его жизни. Ну какая у вас связь с эмиграцией? Скажем, если бы был жив ваш зять, Дмитрий Аксаков, и окажись он где-нибудь в Париже или Берлине, тогда можно было бы что-то сделать, а так… очень уж ненадежно. Поэтому мы закончим с показаниями.

– Я… рад, – пробормотал озадаченный Русанов.

– Я думаю, мы простимся сейчас, Александр Константинович. – Следователь задумчиво посмотрел на разбросанные по столу листки бумаги. – Я могу вам сказать точно, что прослежу за судьбой вашей сестры. И если смогу помочь ей, то помогу. А теперь у меня к вам просьба. Я руку повредил, не могу ничего ею делать. – Он потряс правой рукой. – Очень болит. А здесь что-то душно. Пожалуйста, откройте окно.

Русанов со странным ощущением нереальности происходящего выбрался из-за стола и подошел к окну. Со стороны улицы оно было зарешечено, а из кабинета открывалось простыми шпингалетами. На скобке решетки висел маленький замочек.

– Откройте, Александр Константинович, – попросил Поляков и, взяв с сейфа связку ключей, бросил Русанову. – Вон тот, желтый.

Русанов взялся за желтый ключ и повернулся к Полякову:

– Этот?

На него смотрел черный глаз пистолета. И та же рука, которая касалась его лба, помогая верно оценить события прошлого и настоящего, вновь осенила его – на сей раз мгновенным прозрением грядущего.

Но было уже поздно!

– Прощайте, Шурка Русанов, – сказал Георгий Смольников.

Грянул выстрел.

Тело Русанова еще заваливалось на подоконник, а Смольников, схватив со стола тяжелое пресс-папье, краем смазал им себя по лбу, так что брызнула кровь из рассеченной кожи, бросился на пол и привалился к стене.

Русанов лежал напротив, отвернув голову. Голова была вывернута так неловко, что было даже странно, как можно так лежать и не повернуть ее поудобней.

«Ему противно на меня смотреть», – подумал Смольников, словно в полусне слыша, как содрогается под ударами дверь.

Это цирики бились в нее с той стороны. Но они были крепкие ребята, а потому выломали замок довольно скоро.

* * *

Не надо было туда ходить, конечно! Не надо было! Две недели просидела дома – ну и сидела бы себе. Понятно, что исключат из университета. Еще хорошо, что не успела вступить в комсомол – оттуда бы тоже погнали… той самой поганой метлой, которую Оля увидела, едва войдя в вестибюль университета.

Она пошла туда сдать библиотечные книжки. Зачем?! Тетю Любу можно было попросить. Хотя нет… тетя Люба не смогла бы пойти. Сейчас во всем доме одна Оля «ходячая». Тетя Люба и дед слегли, когда пришло известие про дядю Шуру. Мол, умер от сердечного приступа.

Ну да, тетя Люба говорила, у него бывали сердечные приступы с тех пор, как какие-то анархисты чуть не утопили его в Доримедонтове. Но ведь это было еще в семнадцатом году, двадцать лет назад! С тех пор дядя Шура выглядел совершенно здоровым, хотя всегда был не слишком-то весел, а скорее грустен. Ну и что, жил бы да жил еще, как жил эти двадцать лет!

Как нелепо, как страшно…

Как страшно: вся жизнь Оли вдруг развалилась на тысячу кусков. Мама в тюрьме. Суда, конечно, еще не было – рано, но передачи для нее не принимают, а значит, что все плохо. Контрреволюция, подготовка террористического акта, организация массовых акций… враг народа, словом. Дядя – тоже контрреволюционер – умер в тюрьме. Но какие же они враги?! Мама, мамочка, ну что ж ты наделала, зачем ты туда пошла, что для тебя значил этот старый, почерневший от дождей и снегов крест, на котором и надпись-то невозможно было разобрать?!

Мир сошел с ума! Мир ополчился против Оли Аксаковой, выступил против нее сомкнутыми враждебными рядами!

Она пошла в университет, думая, что вид стен, которые она так любила, в которые входила, словно в храм, вернет ей хотя бы подобие бодрости, вселит хоть какие-то силы…

Было тихо – все на лекциях. Она никогда не видела университета тихим. Всегда мельтешенье вокруг, веселые голоса, шум. Сейчас, в тишине, она, как никогда раньше, почувствовала себя чужой здесь. И так стиснуло сердце тоской по всему, что потеряно! Безвозвратно – она чувствовала это – потеряно.

А вот стенгазета внизу, рядом с кабинкой вахтера. Огромная грязная метла нарисована, ее сжимают чьи-то мускулистые ручищи. А в метле запутались две уродливо скрюченные фигурки. Лица фигуркам не нарисовали – вместо них приклеили фотографии. Ее, Олину, фотографию и еще какой-то девушки, Оля и не видела ее никогда. С другого курса, с другого факультета, наверное. Олина фотография взята из ее личного дела. Значит, личное дело уничтожено. Ясно, ее исключили, и фотография больше ни для чего не годна, только вот так приклеить ее к уродливой фигурке, которую поганой метлой гонят из университета. И надпись черными буквами: «Дурную траву с поля вон! Поганой метлой вычистим из наших рядов людей, которые пытаются загородить путь к светлому будущему! »

Оля не помнила, как выбежала из вестибюля. На крыльце поскользнулась и упала бы, если бы кто-то не поймал ее под локоть.

Оглянулась испуганно – решила, что это милиция, что и ее арестуют сейчас! – но рядом оказался Колька Монахин.

– Зачем ты здесь? – спросил тихо и, не выпуская Олиной руки, быстро повел ее куда-то в сторону. Оглянулся воровато.

Ага, все понятно…

– Не надо, – хрипло проговорила Оля, вырываясь. – Куда ты меня тащишь? Боишься, увидят тебя рядом со мной?

Он выпустил ее руку, будто обжегся. И даже в карман ее спрятал – на всякий случай, чтобы больше не своевольничала, видать.

– Глупости какие, – пробормотал сдавленно и покраснел. – Я тебя просто поддержал, чтоб не упала.

– Ну и хватит, ну и спасибо, – пробормотала она похолодевшими губами. – Поддержал, ну и вали отсюда. А то еще запачкаешься!

Монахин сунул в карман и вторую руку, на Олю глянул зло:

– Соображаешь, что говоришь? Я и так уже… запачкался. Если хочешь знать, меня из-за тебя и из-за Александры Константиновны из комитета комсомола погнали, чуть вообще не заставили билет выложить.

– Это почему? – недоверчиво уставилась на него Оля.

– Да Пашка Лахов, сволочь, донес, что я ей говорил: никому, мол, не скажу, что она там была, на кладбище.

– Ну?!

– А я им говорю: главное было заставить ее любой ценой бросить лом, чтоб она дурня Пашку не покалечила, а так бы я, конечно, ее не отпустил… Ну и всякое такое наговорил. Кое-как поверили. Главное, билет оставили, и на том спасибо. А в комитете по мне еще поплачут, кто им еще политработу так поставит…

– На самом деле? – перебила Оля.

– Что? – косо глянул Колька. – Да разве ты сама не знаешь, как я работал?

– Нет, на самом деле ты мою маму не отпустил бы, да? На самом деле выдал бы?

Монахин резко отвернулся, промолчал.

«Скажи «нет», скажи! » – яростно молилась про себя Оля.

– Ну, скажи! – не выдержала наконец.

– Не знаю, – неохотно выговорил он. – Там и без меня народищу пропасть была, ее видели, ее все равно задержали бы. Дело не во мне, а… Оль, да не смотри ты на меня так! Ты ничего не знаешь, не понимаешь! Ты не знаешь обо мне ничего! Думаешь, легко так выживать, как я выживал? Я никогда не говорил… Скажу тебе, только не выдавай! Родителей сослали, как середняков, поняла? Назавтра должны были всех вывозить в Сибирь. Отец бежал ночью, я до сих пор не знаю, где он. А нас у матери пятеро. И зима. Утром погрузили на сани в чем были, никакой еды с собой не дали, кроме краюхи хлеба. Ничего, говорят, быстрей вымрет кулацкое отродье! Мама говорит: беги, Коленька, может, спасешься. Я сиганул поздно вечером через лес: они даже гнаться не стали, думали, меня волки загрызут. Не тронули вот. Я пришел потом к тетке в Энск… сам не знаю, как пришел… Наверное, все мои померли в пути, их и везли на смерть. А я выжил. Ты не можешь знать, что это такое! Я не хочу больше стать никем! И так чуть не турнули из комсомола…

– Я поняла, – кивнула Оля и прижала пальцем жилку, которая болезненно билась на виске. – Если у тебя нет матери, значит, и мою маму можно было отдать им на растерзание?

– Она сама туда пришла! – выкрикнул Колька. – Ее никто не звал! Ты ведь могла ее не пустить, ты же сознательная девчонка, ты же в комсомол хотела!

– Хотела, да расхотела. – Оля отвернулась и бросила к его ногам авоську с книгами. – Отнеси в библиотеку, а я пошла. А то, не дай бог, увидит нас кто-нибудь – так и заставят тебя билет выложить. Все, поговорили!

И побежала прочь как могла быстро, чтобы Колька не успел задержать. Да он, впрочем, и не пытался.

Домой идти не хотелось – с таким-то лицом, с таким настроением… Они там и так едва живые – и тетя Люба, и дед. И опять начнутся слезы, и причитания, и все-все, надрывающее сердце!

Нет, она не могла, не хотела выдерживать это.

«Повезло дяде Шуре, – подумала Оля зло. – Взял да и умер! Сердце… А у меня разве нет сердца? Почему же у меня не разорвется сердце?! »

Оно разрывалось, оно уже почти разорвалось – от запаха безудержной весны, талой земли, первой травы и той особенной, горьковатой, тончайшей свежести, которую испускали набухающие тополевые почки. Казалось, даже звезды, которые начали восходить в вышине, тоже были напоены непередаваемым ароматом.

Оля ходила, ходила по кривым улочкам, окружающим университет, ходила так, чтобы не оказаться на Арзамасском шоссе, чуть вдали от которого, в глубине, темнело здание тюрьмы.

Мама там? Или на Свердловке? Или в старом остроге?

Нет, не думать об этом, а то сойдешь с ума… Лучше умереть, чем сойти с ума!

Оля ходила, не думая ни о чем, набираясь сил от тихого вечера, от спасительной, снисходительной темноты. Ноги уже подкашивались от усталости, когда она повернула к дому наконец.

От университета пешком было далеко, но она еще удлинила себе путь, чтобы не идти людной Свердловкой – не хотелось встретить знакомых, и опять побрела закоулками. Ну наконец-то – полутемная, глухая, грязная Дзержинская, поворот на улицу Фигнер, вон впереди уже видна площадь Минина, а на самом углу – дом в два этажа. Их дом.

«А нас, наверное, теперь выселят, – подумала равнодушно. – После того, как дядю Шуру забрали, – полквартиры отняли. Теперь, после мамы, наверное, все отнимут. Ну и куда я с ними денусь, с больными? Надо работу искать. А что я могу? Кто меня возьмет? Даже на стройку на автозавод, верно, не возьмут. Да и какой из меня строитель? Я, как Соня Мармеладова, никчемная, ни на что не годная, мне небось только и осталось, что на панель! » И Оля хрипло хохотнула. Невесел был этот смех, и от бодрости, с таким трудом за несколько часов по крупицам собранной, ничего не осталось. Слезы навернулись на глаза, и высокая мужская фигура, выступившая Оле навстречу из подворотни, словно бы расплылась…

– Наконец-то, – послышался раздраженный голос. – Где была?

Это Верин, с удивлением узнала Оля. А почему он так груб?

– Вы почему так со мной разговариваете? – спросила заносчиво, не дав себе труда поздороваться.

– Потому что я тебя два часа жду, ясно? – ответил Верин, ничуть не смягчив голоса. – Где шлялась, спрашиваю? Ну?

И, схватив за руку, сильно, больно притянул к себе.

– Пустите! – начала вырываться Оля. – Вы с ума… какое вы имеете…

– Успокойся, – оглянувшись, Верин втолкнул Олю в подворотню, притиснул к стене. – Тихо. Да тихо, говорю! На свидание ходила?

– Какое свидание! – хотела огрызнуться, но голос жалко дрогнул. – Кому я нужна, с такой семьей!

– Кому-то вот нужна, – странно ответил Верин. – Из университета исключили, да?

– Да. А вы откуда знаете?

– Знаю, – вздохнул он, – поинтересовался. Ничего, Оленька, это переживаемо. Надо посидеть тихо, на время затаиться. Ты молодая еще, какие твои годы.

– Мне уже двадцать два, – зло сказала Оля. – Ничего себе! И сколько таиться, как вы думаете? А главное, где?!

– Хочешь знать?

Верин чуть отстранился, вгляделся испытующе в лицо.

– Есть такое место. Спрячешься там – и скоро никто даже не вспомнит о том, кто ты такая. Совсем другая жизнь будет. Все с нуля…

– Ничего не понимаю, – зло дернула она плечом. – Раньше люди, все потерявшие, отщепенцы вроде меня, шли в солдаты, в пираты, в разбойники, ну, не знаю… А женщины…

– А женщины, – перебив, спокойно сказал Верин, – шли замуж за богатых и сильных людей, которые давали им свое имя.

Оля онемела.

– Что? – слабо выдохнула через минуту.

– Что слышала, – резко ответил Верин. – Вот что… Я скажу, только ты меня не перебивай. Тебе сейчас будет не по себе… Я понимаю, я для тебя, девчонки, старик, но я еще очень далеко не старик, и ты скоро поймешь. Узнаешь скоро! Я это не из какой-то жалости делаю, я вообще слова такого не знаю – жалость. Даже если бы все это не случилось у вас в семье, я бы все равно с твоим дядькой договорился насчет тебя. Ну, жениться на тебе, понимаешь?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.