Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГРОМОВЫЙ ГУЛ 8 страница



Окровавленные головы, валявшиеся на траве, принадлежали тому прошлому, от которого, как думалось мне, я навсегда ушел. Сейчас оно возвращалось во всей своей грозной неумолимости, но я вновь не хотел верить приближению лихолетья и отвернулся, чтобы не видеть остекленевших глаз казаков. Салих посмотрел на меня и перевел взгляд на Аджука. Я тоже повернулся к свояку. Он протянул руку, взял за чуб безусую голову и принялся рассматривать чистое юное лицо мертвого, его открытые подернутые белым налетом глаза. Брови над переносицей убитого сошлись, словно от боли. Аджук провел пальцем по складке, но она не разгладилась.

— Молодой, — сказал Аджук, — усы еще не выросли, на девушку похож. Еще что?

— Мы встретили убыхов, они рассказали: аулов по берегу больше не осталось, в верховьях Хакучинки собралось семь сотен воинов — будут сражаться, ачхипсоу тоже решили воевать, некоторые думают напасть у Ардилера...

Аджук бросил голову к остальным, от удара о землю зубы щелкнули. Я уставился на свояка со странным чувством неузнавания. Или, ежели выразиться иначе, я узнавал в нем нечто непонятное и чуждое мне. Равным образом для меня не вязались воедино светлые, детски ясные глаза Салиха с содеянным им — ведь это он, поди, отрезал головы убитым землякам моим.

 

— Все? — помолчав, спросил Аджук.

— Все, — подтвердил Салих.

— Когда они могут подойти к аулу?

— Они катят пушку. Наверное, перед заходом солнца.

- Лес рубят?

— Нет, они спешат.

Аджук посмотрел на солнце и встал.

— Время еще есть. Пойдем, соберем мехкеме. Закопай головы, Салих.

Окровавленные головы казаков – пластунов, валяющиеся на траве, напоминали о низменности земного бытия. Мне уже стало известно, что солдаты — по-видимому, батальон — торопятся к аулу, и все же, идя за Аджуком, я думал не о том, что судьба казаков уготована и мне, а совершенно об ином — не купить ли осенью для Зайдет янтарное ожерелье вместо сая? Таковы мы — люди. Всегда, под покровом ночи и средь бела дня, мы ежечасно твердим: смерть неотвратима, но поразит она его, а не меня. Они уйдут, а я буду. Не в том ли наше спасение, залог нашей живучести?

Вскоре мужчины собрались на мехкеме. Спокойные, бесстрастные, казавшиеся от этого сумрачными, они внимательно выслушали лазутчиков и Аджука. Сведения о действиях русских войск и положении на Западном Кавказе были, разумеется, отрывочны и достоверны лишь в общих чертах. На деле происходило следующее.

В начале 1863 года все земли от моря до реки Адагум и от Кубани до Белой земли были заняты русскими войсками. К весне описываемого мною года горцы были изгнаны со всего северного предгорья Кавказского хребта от реки Лабы до моря и с южного склона, от устьев Кубани до реки Туапсе. Отряд Геймана прошел затем вдоль берега, к югу, тем же путем, каким вел меня Озермес, до устья реки Саше, построил здесь на месте Навагинского форта новое укрепление, названное в честь отряда Даховским. Генерал Гейман принялся за отправку в Турцию хакучинцев, шапсугов, псху и ачхипсоу, непрерывно прося у графа Евдокимова новых и новых перевозочных судов. Непокоренными оставались лишь убыхи, часть хакучинцев и ачхипсоу, жившие в котловине реки Мдзымта. Сюда, по направлению к верховьям

 

Мдзымты, на урочище Кбаада, направились: со стороны Гагр отряд генерал-майора Шатилова, со стороны Сухума — отряд генерал-лейтенанта князя Святополк-Мирского, от Малой Лабы к перевалу — отряд генерал-майора Граббе и от реки Соча — отряд генерала Геймана. В отряде сем находился, как я вскоре узнал, мой бывший полк. Отмечу попутно, что Офрейн столь отличился, что имя его после завершения боевых действий на Кавказе попало даже в учебник для кадетских корпусов. Я вычитал в учебнике такую фразу: «Истребление аулов между Пшехою и Белою было далеко не закончено, и полковник Офрейн с успехом продолжал начатое дело». Как видим, Офрейн стал уже полковником. К концу военных действий чины раздавались, как пасхальные пряники. О последней моей встрече с Офрейном я еще поведаю. Что он делает теперь, мне неизвестно. Надо думать, нажил состояние, вышел в отставку генералом и где в Ревеле или в Тифлисе, поглаживая лысину, рассказывает внукам о своих боевых подвигах.

Причину, по которой великий князь так спешил собрать войска на урочище Кбаада, я так и не узнал. Возможно, хотел сделать приятное своей невестке, жене брата Николая, принцёссе Ольденбургской Александре, к которой, как судачили, был неравнодушен — тезоименитство ее отмечалось 21 мая.

Мехкеме решило защищать аул. Большинство согласилось со словами Едыге:

— Разумнее снова уйти. Но куда? Там, — он показал на сверкающие под солнцем снежные вершины, — ничего не растет. А умереть лучше дома, чем за морем.

Восемь семей вознамерились уйти. Их не отговаривали, не разубеждали. И они не пытались убедить остальных последовать за ними.

К Аджуку подошел Едыге.

— Если всё обойдется, — сказал он, — я попрошу, чтобы мне помогли вспахать и удобрить склон, что за сосняком, хочу яблоки посадить. Я достал чужеземные яблоки — они большие, как голова ребенка, и пахнут медом, но слабы, как женщина. Я соединю чужеземку с нашим яблоком, и она возьмет у него мужское терпение, привычку к холоду.

 

— Умный чело-век своими делами славен, — одобрительно произнес Аджук.

Я не знал, поклониться ли старику — у шапсугов, кстати, не было поклона, — или посмеяться над непостижной верой в лучшее. И здесь наличествовало то, о чем я уже писал. Сам я надеялся, но у других такая надежда казалась мне нелепой, ненадобной.

— Он что, в самом деле думает, что мы уцелеем? — спросил я, когда Едыге отошел.

Аджук не ответил.

В полном молчании наблюдали люди за тем, как собирают свой скарб покидавшие аул. Что может унести на себе человек? Ружье, бурку, котомку с едой, котел для варки пищи, ребенка на плечах... Я с удивлением увидел среди уходивших жену, падчерицу с ребенком и зятя Кнышева. Самого его не было видно.

— Куда они? — спросил я у Салиха.

Он с равнодушием произнес:

— Туда, куда им хочется.

Аджук распорядился сделать завалы на тропах, ведущих из ущелья к аулу. Старую медную пушку Ильи без чугунных ядер — их заменили камнями — он велел установить на холме, напротив брода через речку. Десять джигитов были посланы следить за приближением русского войска и сообщить о нем. Мужчины разошлись, чтобы подготовиться к сражению, их насчитывалось не более семидесяти. Вооружены они были заряжавшимися с дула кремневками и семилинейными капсульными ружьями, лишь у некоторых имелись шестилинейные винтовки. Но шапсуги предпочитали огнестрельному оружию холодное — шашки и кинжалы, и, как правило, действовали не общим фронтом, а отдельными, человек по двадцать — тридцать, группами.

Ко мне неожиданно подошел Озермес. Мы радостно поздоровались, и я упрекнул его за то, что он не появился на моей свадьбе. Он виновато развел руками и спросил, доволен ли я своей жизнью.

— Как тебе странствовалось? — в свою очередь осведомился я.

— Я прошел по всему берегу, кто жив, уезжает за море.

— Ты останешься с нами или снова уйдешь?

 

- Хочу бросить плеть во двор одной девушки, — тихо произнес он, — потом видно будет. Может, зайду к тебе вечером.

Плеть бросали во двор девушки, которая нравилась. Ежели плеть выбрасывали обратно, надеяться было не на что.

Кто же его избранница? Я стал перебирать в памяти наших невест, но догадаться, кто завладел сердцем джегуако, не смог. Ни с кем вроде бы я его не видел. Возле меня остановился Кнышев, почему-то сняв папаху с патлатой, давно не стриженой головы.

— Что, вашбродь, конец жизни нашей приходит? Беда пришла неотсидная.

В глазах Кнышева было безысходное отчаяние, и от взгляда его я сам вдруг впал в смятение и растерянность. Где-то между животом и сердцем сжало, и от тупой боли этой я долго не мог освободиться.

- Авось отобьемся.

— Оно, конечно, бывает, — пробормотал Кнышев, — да только...

В задумчивости он надел папаху, снял ее, повертел в руках, вновь надел и махнул рукой.

— Что же это жена тебя оставила? — спросил я.

— Я ей не указчик, примаком жил. Сказала — о внуке надо думать, его спасать...

- Пошел бы и ты с нами.

— К туркам?! — Озлившись вдруг, он волком глянул на меня, но тут же в испуге сник и отошел.

Мы с Аджуком отправились на поле за мотыгами, присели там. Я задумался. Очнувшись, посмотрел на Аджука. Он счищал палочкой землю с мотыги, что-то вполголоса напевая. У него, как и у других шапсугов, хороший слух, о ритме я уже не говорю. Петь в ауле любили все, от мала до велика. В песне выражали настроение, к песне обращались за помощью. Зимой, вместе с Аджуком и еще пятью охотниками, я пошел за дикими козами. Выпал обильный снег, выше человеческого роста, нас чуть не снесло лавиной и, пробиваясь в снегу, мы выбились из сил, лежали на сугробах, погружаясь в предсмертный сон. Аджук заставил нас встать, мы обнялись, сдвинув вместе головы, и Аджук запел — про то, что наш путь труден, но мы все равно

 

вернемся в аул, где женщины уже разводят огонь в очагах. Охотники подхватили припев, я тоже. И усталость, изнеможение понемногу оставили меня.

Аджук все чистил мотыгу, о чем-то размышляя.

— Послушай, — спросил я, — правда, что в давние времена один из шапсугов был в Египте фараоном?

— Так говорят, — с безразличием ответил он.

— Ваши предки и предки ваших предков — и натухайцев, и шапсугов, и убыхов всегда жили в здешних местах?

— С того света никто еще не приходил, чтобы рассказать, — Аджук отложил мотыгу. — Говорят, давным-давно, задолго до Исы и Мохамеда, народ жил далеко за морем, где-то в Аравии. Он делился на восемь племен. Захотев увидеть мир, племена разошлись кто куда. Так говорится и в Коране: и были люди только единым народом, но разошлись. Племена потеряли друг друга и, встречаясь, не узнавали, думали, — чужие, и воевали, как с чужими. — Он улыбнулся глазами. — Ты ведь тоже не узнал меня, когда мы встретились, и я тебя тоже,

— Но мы все же узнали друг друга, — возразил я.

Аджук одобрительно кивнул.

Я скажу об этом... Наше племя шло через земли, где потом правил крымский хан. Некоторые уставали идти, останавливались и строили себе аулы, где им нравилось. * Остальные пришли в здешние места и здесь навсегда остались... Ты хорошо сказал — мы все же узнали друг друга. Я так думаю: люди забыли, что они единый народ, пока не вспомнят, мира на земле не будет.

Мы долго еще беседовали, а когда встали, чтобы идти по домам, нам крикнули издали:

— Аджук, Якуб! Идут!

 

Озермес вышел навстречу отряду и встретил его на подступах к аулу. Он обратился к офицерам с обычной просьбою: не трогайте аул, не надо зря проливать кровь! Вернувшись, Озермес отрицательно покачал головой.

Отряд подошел к аулу в сумерках и расположился биваком на большом лугу за речкой. В тишине застучали

* В Крыму действительно одна из крепостей называлась Черкес-кермен, а степь между реками Бельбек и Кача — Черкес-дюз  (Черкесская равнина).

 

топоры. Зная, что ночью, в темноте, на аул наступать не станут, Аджук направил несколько воинов в засады, а остальных распустил до рассвета по домам.

Крик «идут» словно бы оглушил меня. Ничего не соображая, я ходил, куда несли ноги, безо всякой надежды, с тупой покорностью ожидал возвращения Озермеса, безучастно прислушивался к распоряжениям Аджука и думал о том, сколь тщетны были мои старания уйти от своего прошлого, все равно оно должно было настигнуть меня, и лучше бы я не пошел с Озермесом, а пустил себе пулю в лоб, ибо тогда я ничего не тёрял, а лишь освобождался от всего, что угнетало меня, а теперь я уже вкусил вольность и познал труд и любовь. Как глупо было успокаивать себя нынче, что все обойдется, работать на поле, разговаривать, смеяться, ведь петля была уже наброшена на шею, и вот уже скоро она затянется, ты испустишь дух и более не увидишь усеянного звездами неба.

Не знаю отчего, но во мне вдруг загорелась отчаянная жажда действия — так собака, в ужасе удирающая от волков и прижатая ими к крутому обрыву, поворачивается к преследователям, оскаливает зубы и, мочась от страха, отбивается, хотя и знает, что ее все равно загрызут. Боль под ложечкой прошла. Мне не сиделось на месте, я силился куда-то идти, что-то предпринимать. Надо быть поэтому сказал, что подкрадусь к биваку и послушаю, о чем говорят солдаты, авось узнаю о намерениях отряда.

— Аферим! — похвалил меня Аджук. — Иди. Слушай внимательно: перейди реку внизу, у скалы, потом иди лесом, заляжешь в кустарнике со стороны опушки против ветра. Если у них собаки, они тебя не учуют. Не задерживайся, а то взойдет луна, и тебя могут заметить. Я подожду тебя у Алии, возле пушки.

Спустившись за водопад, я постоял, прислушиваясь. На склоне неба, переливаясь, светили Семь братьев-звезд или, как мы называем их, Большая Медведица. Где-то в ауле звякнуло ведро, звонко засмеялась девчонка, потом тонко заржала лошадь, Снова кто-то засмеялся. Похоже на смех Бибы. Пригнала ли она с пастбища нашу лошадь-двухлетку? У лошади была проплешина между ушами, и ее прозвали за это Куйжи – Плешивый.

 

Лошадка была озорной, вроде Бибы. Девчонка все пыталась прокатиться на Куйжи, а та сбрасывала наездницу и удирала, приходилось потом искать ее.

— К чарке станови-ись! — зычно закричали в биваке фельдфебели.

— Ись-ись-ись! — отозвалось эхо в ущелье.

Давненько я не слышал этой команды. Перейдя вброд реку, вошел в лес. Пахло смолой. Неслышно ступая по усыпанной хвоей земле, я добрался до опушки. Отсюда на луг мыском выдавался кустарник.

Барабаны пробили на ужин. Барабанная дробь снова прокатилась по ущелью. Почему-то в горле у меня запершило, как от горьковатого майского меду. Я зашел за дерево и стал разглядывать бивак. Он был окружен засеками из валежника. Ближе к кустам стояли повозки, и среди них — снятая с передка пушка. За повозками горели костры. О чем говорили солдаты, отсюда не слышно было, Слева, ближе к лесу, что-то чернело. Я присел, стал всматриваться. Ярко вспыхнул и угас огонек цигарки. Это были солдаты, сидящие в секрете — кто-то из них по небрежности закурил. Чтобы меня не обнаружили, надо ползти правее кустов. Я передвинул кинжал на бок, заткнул за пояс полы черкески и подтянул постолы.

Барабаны пробили зорю.

- На молитву! - скомандовали фельдфебели.

Самое время ползти. Я лег, и медленно, ощупывая впереди землю, чтобы не напороться на сухую ветку, пополз к биваку.

- Отче наш, иже еси на небесех, — слаженно тянули ротные хоры.

У меня снова запершило в горле и глаза защипало от слез. Не потому, что слышал молитву, — слова ее, заученные мною в детстве, сколько раз я повторял их из вечера в вечер, из года в год, — пробуждали во мне тоску по тому, что никогда не вернется, по Протве, по тенистому парку над рекой, по сладкой пенке, которую мать снимала для меня с варящегося в медном тазу вишневого варенья, по дортуару кадетского корпуса, где койка моя стояла у окна, из которого виднелся Троицкий собор в кремле, над куполом его всегда летало воронье. Слова молитвы казались наполненными, звенящими,

 

и опять-таки не в молитве было дело, а в том, что это были свои, исконно русские слова, и мне стало представляться, будто не слова это вовсе, а золотые и серебряные монеты сыплются вперемежку на точеное из дерева блюдо. Я уже приполз к последнему кусту, — от него до засеки было саженей пять, не больше, лежал уткнувшись лицом в сырую землю, и, измаявшись грустью, плакал. Пусть, кто хочет, осудит, но если б в эту минуту меня заметили и окликнули: «Стой, кто идет? » я, наверно, отозвался бы. Но меня никто не обнаружил, и я лежал на холодной траве, думая, что если до сих пор я не скучал явно по всему столь дорогому и близкому мне, то, рано или поздно, тоска все равно пробудилась бы.

Я жадно вслушивался, и, наконец, ветер, задувший со стороны бивака, донес до меня речь солдат, сидевших у ближайшего костра. Они говорили, что войне конец и что отслужившим срок кадрам будут на выбор раздавать здешние земли, вроде бы офицерам по четыреста десятин, а нижним чинам по тридцать. На это чей-то мрачный голос возразил: нижним чинам фигу дадут, казакам разве, а вот генералы, те уж сообразят для себя, в накладе не останутся. Потом кто-то пожалел непутевого Ванятку, ни за грош пропавшего, и я подумал, не о том ли безусом говорят, голову которого принес Салих. Вряд ли безусый был казаком. Кто-то подошел к костру. Послышался сиплый басок, и меня будто вскинули от земли — это был голос нашего фельдфебеля Кожевникова, того самого, который так пестовал меня, учил нехитрой солдатской науке и оберегал от разносов начальства. От неожиданности или от сырости прохватившей меня, я стал дрожать. Послышались еще голоса, и из-за повозки вышли двое, стали справлять малую нужду.

— Клятый аул! — выругался один и сплюнул. — Были бы уже на месте, кабы не он.

Я узнал Гайворонского и обрадовался. Да, голос этого презираемого мною раньше человека тоже показался приятен мне, и, встреться мы тогда с Гайворонским лицом к лицу, я, скорее всего, бросился бы ему на шею. Лазутчик, приползший к биваку за шпионскими сведениями, я слушал, ощущая тяготу к тому, что не было уже

 

моим и все-таки, оказывается, сохранялось во мне, как сохраняется на всю жизнь показавшееся вместе с появлением на свет родимое пятно.

— Граф обещал Офрейну, что про нас не забудут, — произнес другой, незнакомый мне голос. — Ежели мы успеем к церемониалу, наш батальон пойдет во главе колонны, и великий князь...

— Бросьте, поручик, — перебил Гайворонский, — будто вы не знаете — кто смел, тот и съел. Покуда мы дойдем до места, награды будут уже распределены. Мало было нашему полковнику славы, дернул его черт еще и на уничтожение этого аула проситься. Провоевать столько лет, и под занавес попасть под дурацкую пулю...

— Полковник приказал патронов и ядер не жалеть. С рассветом закатим пушку повыше водопада, и сверху лихо все пойдет.

— Вам-то издали лихо, поручик, а мне первым вести свою роту под огнем неприятеля через речку...

Они скрылись за повозкой, Я обрадовался полезным сведениям.

Теперь я не раз думаю, что обманывался, воображая, будто меня потянул к себе дым отечества, нет, меня искушало все вместе взятое — и путь, от которого я отказался, и карьера, которой я пренебрег, иначе говоря, тот рабский строй жизни, при котором одни люди владели моей судьбой, а судьбой других — подчиненных мне нижних чинов распоряжался я. Не мыслю, какие перемены должны произойти и сколько столетий на это уйдет, чтобы мы стали свободными внутри себя и признали бы такую же свободу в других. Но так я думаю нынче, а тогда я лежал на земле и плакал, слушая, как солдаты, сидевшие у костра, поют «В поле чистом». Слушая песню, я думал, что, если крикнуть: «Братцы мои, не стреляйте» и встать, то через минуту-другую я буду в биваке, меня окружат, обнимут, и если я не скажу правды, а, придя в бивак, я действительно не скажу ее, — то завтра удалой поручик, бежавший от черкесов, будет представлен самому великому князю, награжден Георгием, получит очередной чин, денежное содержание за два года и отпуск для поправки здоровья, ему дадут роту, потом

 

батальон, потом полк, он уйдет в отставку генерал-майором, а случись еще одна такая война и вспыхни восстание где-нибудь в Дагестане или на родине Высоцкого, дослужится, вроде князя Барятинского, до генерала фельдмаршала, и от того, поступлю ли я так или вернусь в аул, в мире ровным счетом ничего не изменится, кроме совсем несущественного — одним подлюгой больше станет. Общество, узнай оно правду, безусловно оправдает подлюгу, но оно никогда не узнает. Узнают другие — те, кто ждет в ауле моего возвращения, и, самое главное, буду знать это я...

Над горой стало высветляться — скоро должна была появиться луна. Я пополз к лесу, за деревьями встал и побежал, чтобы согреться. Переходя то по камням, то вброд излуку речки, попал в ямину, промочил ноги и присел под корявым дубком — выжать воду из шерстяных носков.

Кто-то, тихо разговаривая, спускался к реке. Не заметив меня под низкими ветвями, по откосу сошли парень и девушка. Она, шлепая босыми ногами по воде, зашла за скалу, он стал снимать черкеску. Пришли купаться. Плескаясь, они снова заговорили, повысив голос, чтобы слышать друг друга за шумом водопада.

— Ты не очень спешил, — с упреком произнесла она. Голос ее показался знакомым мне.

— У джегуако мало времени для себя, — отозвался он, — но я всегда помнил твою улыбку.

Это был Озермес. Я припомнил его слова том, что он собирается бросить плеть во двор какой-то девушки. Она подняла плеть, иначе они не пришли бы сюда купаться. Кто же его избранница? Я хотел было окликнуть его, но спохватился, сообразив, что не надо им мешать. К разговору Озермеса с девушкой я прислушивался словно бы издали. Так наблюдают и слушают зрители происходящее на театральной сцене. Сколь ни волновали бы твою душу речи актеров, ты все же не среди них, а в зале, и между вами рампа, оркестровая яма. Я никак не мог вернуться к настоящему после пережитого у бивака, продолжал вздрагивать от озноба, потом забылся, как забывался маленьким, во время болезни, от прикосновения ко лбу мягкой прохладной руки матери.

Девушка, улыбаясь, — я не видел ее, но угадывал по

 

голосу, что она посмеивается, — спрашивала у Озермеса, чем он владеет, он, тоже смеясь, отвечал: у него нет ни сакли, ни коня, ни быков, только шичепшин и отцовская бурка.

Где-то вдали, на высоте, закричали, кажется, по-русски. Из бивака выстрелили. Потом еще несколько раз. Эхо отозвалось в горах.

Озермес и девушка приумолкли. Потом снова заговорили, но уже тише, и до меня доносились только отдельные слова. Я, наконец, разгадал, что с Озермесом была Чебахан, и возрадовался, ибо один он, безгрешный человек, не носивший оружия и облегчавший людям страдания, был достоин этой полуземной красавицы,

Она рассмеялась и повысила голос:

— Завтра, когда женщины узнают, что я взяла себе в мужья джегуако, они ахнут, как от голоса Шибле. Весь аул соберется на нашу свадьбу.

— Свадьбы не будет, Чебахан.

— А как же без свадьбы? — растерянно спросила она.

— Я думал, что мы успеем справить свадьбу сегодня, даже Якубу сказал, что зайду, но уже поздно. Ты слышала выстрелы? Кто знает, увидим ли мы с тобой завтра солнце.

Озноб снова прохватил меня.

— Совсем позабыла.

— Завтра я буду петь воинам, — сказал Озермес. — А потом, если останусь в живых, мне уж некому будет петь, кроме тебя. Мы уйдем. Может, туда, где вечный снег, его-то никто не придет отбирать у нас.

— Разве там можно жить?

Озермес помолчал. Или я не расслышал его ответа.

Над горой показался краешек луны. При желтоватом ее свете я увидел, как Озермес, обняв за плечи Чебахан, поднимается с ней по склону, услышал напряженный, как струна, голос девушки:

— Уж эту ночь у нас с тобой не отнимут!..

Я остался сидеть под дубком, подавленный. За все последние часы, сперва оглушенный и растерянный, потом, пробираясь к биваку, плача там, в кустах, от тоски, я ни разу не вспомнил о Зайдет. Тяготея к возврату, не столь важно, к чему именно, я не только не подумал о

 

своей возлюбленной, но и, как само собой разумеющееся, отодвинул ее, словно бы она никогда не существовала, на ту сторону, которую, пусть неосознанно, инстинктивно, как животное, но предполагал оставить, отодвинул не как собаку или лошадь, а как нечто неодушевленное, ничего не значащее. В эгоизме своем я попросту позабыл о той, которую так сильно любил. «Господи, Аллах, Иегова, кто ты там есть, — взмолился я, — дай мне возможность уберечь Зайдет, а потом покарай меня! »

Вернувшись, я рассказал Аджуку, что пушку на рассвете установят выше водопада, а первый удар будет нанесен со стороны брода.

— Я знал, — удовлетворенно произнес он. — Тебя долго не было. Чтобы отвлечь их, Алия стал кричать, ругаться, и они стреляли.

Я сказал, что слышал выстрелы, но в это время был уже на нашем берегу, а задержался, ожидая, пока Озермес и Чебахан выкупаются перед брачной ночью.

— Олень и ласточка, — сказал Аджук. — Хорошо!.. Надо будет послать джигитов в засаду, пусть сбросят их пушку в водопад.

Бог весть с чего, возможно от смятения, терзавшего меня, на ум пришла вдруг кощунственная мысль, и я, не совладав с собой, сказал Аджуку:

— Одни уезжают в Турцию, оставляя родную землю, другие умирают с оружием в руках, но есть ведь и такие, кто соглашается переселиться на отведенные им места. Не дальновиднее ли последние, не окажутся ли они в будущем мудрее нас, ибо хотя бы часть изъявивших покорность сохранит свои жизни и жизни своих потомков?

Я сказал «нас», дабы смягчить свои слова, но Аджук не обратил на это внимания. Подумав, он промолвил:

— Да, многие бжедуги, натухайцы и другие пошли за своими князьями туда, куда приказывали сардары царя. Кто знает, что станет с ними? Даже орел, у которого самые острые глаза, не может разглядеть со своей высоты будущее лета и зимы. Мы, когда долго проживем на том свете, сами решим, кто был прав. Одни из нас могут сказать, что мы ошиблись, другие, возможно, скажут иначе... Твои слова о мудрости поднимающих руки ради жизни правнуков коварны. Кто может решить, когда

 

выгоднее стать покорным, а когда остаться таким, каким были предки. Раз став на колени, легко привыкнуть к ползанию, и тогда глаза у людей переместятся под подбородок, как у крота... Я знаю одно: человек должен защищать свою саклю, а народ - свою землю. Так было, так есть и так будет!

Робость и растерянность мои пред жестоким ликом грядущего еще более усилились.

Я подошел к пушке Ильи, стоявшей на деревянном лафете. Возле нее лежала груда принесенных с реки, кругло обкатанных водой булыжников. А в ложбине между гигантскими дубами, возле небольшого костра, рядом с Салихом, развалился сам Илья.

— Слыхал, Яков, — спросил он, — как я их раззудил? Прямо как осиновое гнездо заворошились. Хошь, еще потеху устрою?

Он встал, подошел к краю обрыва и, приложив руки ко рту, зычно закричал:

— Эй, холуи барские! Пехота, несмазаны сапоги, кто воли хочет, к нам иди! Русских у нас до хрена, землю пашем, девок любим, а на царя Алексашку срем!

То, что он так кричал в сторону бивака, возле которого я совсем недавно изнывал от переживаний, было по сердцу мне, и я, словно мстя себе, проговорил:

— Покрепче, Илья, покрепче всыпь им!

В биваке молчали.

Илья перевел дух и заорал снова. Он перебрал все внутренности Александра II, рожденного от дубины Николашки и стервы Шурки, заявил, что жена Алексашки немка Машка — гулящая и принесла ублюдков от разных отцов...

— Что он кричит? — спросил Салих.

Матерной ругани у шапсугов не было.

Я засмеялся и сказал:

— Алия дурно отзывается о царе и его семье.

В биваке вспыхнуло несколько огоньков, захлопали выстрелы.

— С-с-с, — пропела, уносясь куда-то пуля. - Илья заржал по-лошадиному, в лагере отозвалось несколько коней. Расхохотавшись, он вернулся к костру и проворчал:

— Я им до утра спать не дам. Оставайся со мной,

 

Яков, баба моя бузы принесет, мясца, славно скоротаем ночку.

— Нет, мне домой, — сказал я.

Он загоготал.

— Позабыл, что ты только женился. Ну, давай, беги до своей зазнобушки. Гляди только, утром не проспи. Завтра кровавую жатву жать будем. Ох, и навалю же я на сыру землю солдатушек — бравых ребятушек!

Он широко перекрестился.

Превыше разума моего было понять Илью, последние слова его и то размашистое движение рукой, обозначившее крест... Я заторопился домой.

Спускаясь по склону, приметил мужчин. Они сидели подле Озермеса. Кажется, он Натягивал струну на шичепшине.

Я задержался возле четырех елей, стоящих полукругом, одна высилась чуть ли не до облаков, другие были пониже ростом, но столь же остроглавы. Молодые светлые шишечки на ветвях обрисовывались даже в темноте, и я вспомнил свечи, которые в детстве зажигал на рождественской елке. Разглядывая макушки елей, подумал, что, быть может, церкви наши создавались по подобию еловых деревьев, и в первые времена после крещения люди на Руси бросали языческие капища и молились богу в таких вот лесных храмах и, возможно даже, и шишки на елках зажигали, дабы они курились смолистым благовонием во славу господа.

Послышалось тягучее стенание струн и голос Озермеса, затянувшего песню про Бзиюкскую битву:

 

Что было у шапсуга-крестьянина?

Одно лишь право жить да гоми есть, добытое в труде,

Не отнимал шапсуг охапки даже сена

У шеретлуковских волов...

 

Читатель, коему попадут на глаза мои записки, возможно приметит, что я нигде не говорю о вере, не рассуждаю о боге. Как и многие из людей моего круга и воспитания, я не был истово верующим, хотя и не принадлежал по убеждениям к атеистам. Сызмальства понятие о боге стало для меня почти материальным, таким же как дубрава, пажити, голландская печь с голубыми изразцами, - в нашем флигельке в Троицком были такие, — 524

 

как, наконец, иконы. У матери иконы висели в спальной комнате, перед киотом постоянно теплил и огонек лампадки. «Где боженька? » — спрашивала мать, и я показывал пальцем на икону. Молитва, хождение ко всенощной, вечерние армейские хоры, вся эта обрядность для меня мало чем отличалась от умывания, причесывания, построения на поверку.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.