|
|||
ГРОМОВЫЙ ГУЛ 5 страницаСудьба ворожила мне, послав Озермеса. Даже если я сам надумал бы перейти к черкесам, в пути меня, скорее всего, настигла бы пуля — или горца-абрека, или какого-нибудь турка-контрабандиста, проскользнувшего на своей шхуне мимо наших фрегатов. На рассвете, когда можно было уже разглядеть, что у Озермеса светло-карие, с зеленоватым отливом глаза, я спросил, почему он не уехал с отцом в Турцию. Лицо его стало задумчивым. — Мой отец сказал: жизнь человека — восход и за ход солнца, многие шапсуги ушли догонять солнце, моя жизнь идет к закату, и мое место с ушедшими, а брать с собой молодого — все равно что не давать подняться утреннему солнцу... Еще отец сказал: я много пожил, много видел и, куда бы ни занес меня ветер странствий, родина моя будет со мной, а твои корни еще не проросли глубоко и, уйдя, ты позабудешь свою землю. И еще одно сказал мой отец: если мы уйдем оба, кто будет петь песни и рассказывать о нашем прошлом тем, кто родится? Отец никогда не учил меня словами, передо * Аферим — выражения одобрения у адыгов.
мной всегда был он сам, но, прощаясь, он все же сказал: хороший голос от аллаха, однако певчая птица ничем не лучше оленя или коня, поэтому джегуако не должен считать себя выше других. Его дело чувствовать чужую боль, как свою, и отгонять ее песней. Не пой о подвигах, которых не было, и о красоте, которую ты не видел. Много хороших песен у того джегуако, чьи глаза и уши всегда открыты и чувяки густо присыпаны дорожной пылью. Никогда, если ты не хочешь, чтобы голос твой стал всем шакала, не воспевай месть, палачей и пролитую кровь.
Пришлось нё время отложить тетрадь. Я поехал в Енисейск, разузнать у одного знакомца, имя которого по естественным причинам не называю, насчет нужных мне бумаг. По кое-каким сведениям ему можно было довериться. Он действительно охотно взялся помочь, осведомившись, на кого заготовить бумаги — дворянина, купца или мещанина. Я выбрал последнее по причине того, что дворянство соответствовало действительности, а для купца во мне мало дородности, грубости, да и рыло слишком осмысленное, подозрение вызовет. За мещанина же я вполне сойду — руки мозолистые, живот поджарый и глаза с соображением. Знакомец мой снабдил меня книгами и предложил, с условием вернуть, номер «Отечественных записок» с последним романом Ф. Достоевского. Я не взял, ибо произведения Достоевского доводят меня почти до слез. Спасибо ему за то, что в «Записках из мертвого дома» он сказал добрые слова о черкесах. Побродив немного по Енисейску, — он уже отстроился после пожара 1869 года, спалившего около семисот домов — почти весь город, пошел к своему знакомому ночевать. Енисейска я не люблю — он раб торговли и наживы, что делается особенно выразительным в августовские ярмарки, когда, после продажи золота и заключения сделок, половых в трактирах мажут колесным дегтем, грязные улицы устилаются ситцами, а заезжих див нагими купают в шампанском. Знакомец мой был взволнован, пригласив меня сесть, он заходил по комнате, пощипывая бородку. Потом крикнул своей сожительнице - чалдонке — для удобства
она именовалась невестой, — чтобы та сготовила нам чай. Пока самовар разогревался, он, предупредив - разговор tete-a-tete, сказал: сегодня ему сообщили, что в Петербурге аресты, заключено в крепость более тысячи человек, они члены тайного сообщества, занимавшееся пропагаторством и распространением в народе запрещенной литературы. Понизив голос, он прибавил: — Намеревались и новое покушение произвести... Что вы на это скажете? Я задумался. Известие о выстреле Каракозова бросило меня некогда в лихорадку, я горел, как в огне. Божья кара должна была грянуть — за несправедливость, обман, за невинно убиенных! Одно смущало меня — во имя чего провидение отвело руку стрелявшего, почему Каракозов промахнулся? Или это было лишь предостережением? Но как же тогда с отмщением, с наказанием? Взяв в руки судные весы, я оглядывался на прошлое, озирался по сторонам, вопрошал, метался из крайности в крайность и все более запутывался... Не находя ответа на вопросы в окружающем, придя от сомнений к отчаянию, я оборотился на себя и спросил: а ты, ты сам выстрелишь?.. — Так каково же ваше мнение? — повторил свой вопрос знакомец. Я ответил ему тем, к чему пришел за последние годы: — Выстрелами в других себе не поможешь. держа самовар на вытянутых руках, перед торчащими грудями, вошла подруга хозяина. Мы умолкли. Она поставила самовар на стол, весело покосилась на меня и вышла. Я невольно проводил ее глазами. Он, перехватив мой взгляд, неловко спросил: — Надеюсь, вы не осуждаете? Жизнь, знаете ли, проходит, и ежели ждать чего-то... — Нет, не осуждаю, — сказал я... Вернувшись домой, перечел написанное. Оказывается, нигде мною не объяснено происхождение слова черкес, а вопрос об этом обязательно возникнет. Так вот — одни уверяют, что родоначальниками черкесских племен были два брата — Чер и Кес, другие находят истоки в названии реки Черек, где в кровопролитном бою черкесы разбили полчища татар, третьи производят
слово от аварского сар-кяс, что в переводе значит сорвиголова. Грузины издревле называли адыгов черкесами, возможно, по наименованию одного из древних адыгских племен — керкетов. Где истина — не знаю. Затем нашел, что ожесточение, с которым я начал свои записки, часто уступает место тоске и печали, но это, впрочем, вполне естественно. И еще подумал, что ни один журнал не опубликует моих записок, ибо, помимо всего иного, я самым непочтительным и недозволенным образом отзываюсь о царях и великом князе Михаиле и князе Барятинском. Главное же — повествование мое изрядно затягивается. Конечно, мне и самому было бы горькой усладой вспоминать день за днем, но этак я и в два года не уложусь. А бумаги для побега будут готовы не позже, как через месяц. Volens nolens, скрепя сердце, опускаю многие, столь живо восстановившиеся в памяти, дорогие моему сердцу мелочи.
Главенствующим моим чувством во время продолжения пути с Озермесом была буйная радость от того, что я жив, могу дышать, смотреть на небо, на горные отроги, на отдалившееся от нас море. Я еле сдерживался, чтобы не прыгать, как молодой козел, и ровным счетом ни о чем не мог думать. От долгих переходов стенали ноги, но я тщился не показать утомления своему легконогому вожатому. К закату солнца следующего дня Озермес привел меня в аул, где умирал человек по имени Алицук. Имя это врезалось мне в память, хотя на деле страждущего звали иначе. Издали слышалась приглушенная песня — мы направлялись в ту сторону. Как я узнал вечером, у шапсугов обычествовало помогать больному преодолевать страдания и отгонять смерть. Для цели этой в саклю к нему приходили толпой мужчины и девушки, пели, плясали, рассказывали веселые истории. Тяжело раненному первую ночь не давали засыпать. Возле входа клали лемех от сохи, и каждый, прежде чем войти, делал по железу несколько ударов, призывая на помощь всесильного покровителя кузнецов и воинов Тлепша. Алицук
не поправлялся, несмотря на все старания людей, и тогда они послали за Озермесом, в надежде, что певец сумеет вернуть умирающему силы. Здесь, на Ангаре, дабы больной скорее поправился, запрещается разжигать огонь иначе, как трением дерева о дерево. А чтобы заразная болезнь не перешла из другого села, кто-либо из мужиков пропахивает сохой-рогулькой канавку вокруг деревни. В каждом краю своя магия. О приходе Озермеса невесть как прослышали все. Мужчины и женщины выходили из сакль, с уважением здоровались и с Озермесом, и со мной. То, что так радовались приходу Озермеса, стало мне впоследствии понятно — горцы особо почитали джегуако, которым, единственным, были дарованы права неприкосновенности и осуждения словом любого человека, они хранили, передавая из поколения в поколение, исторические события, добрые дела и подвиги людей, сохраняли адаты, что для народа, не приобретшего или по каким-то причинам утерявшего письменность, имело огромное значение. Я в немирном ауле робел и ощущал себя обманщиком и ловчагой. Вдруг за вражеского лазутчика примут? По моей просьбе Озермес объяснил, кто я. К моему удивлению и облегчению, глаза у горцев обрадованно потеплели. Успокоившись немного, отложил свои вопросы на будущее. Нас проводили к умирающему. Войдя в саклю, я увидел на тахте бледного, седовласого, еще не старого человека, с орлиным носом и запавшими, страдающими глазами. Больной не был черкесом, я это понял сразу. Когда он поднял веки, я спросил: — Кто вы? Что с вами? Он оживился, растрогался, протянул мне горячую руку и попросил сесть рядом. Звали его, как он сказал, Штефаном Высоцким. — Сам бог послал вас ко мне, — сказал он. — Они очень стараются вернуть меня, но... я медик, уже бес полезно. Пока есть время, а его осталось мало, расскажу о себе. Прошу вас, — пути господни неисповедимы, — если вы когда-нибудь попадете в Варшаву, то в доме Василевского в Краковском предместье, это возле памятника Копернику, остались мои жена и сын,
расскажите им... Вам не пришлось побывать в Варшаве? Вы много потеряли, это большой город. В Лазенках — дворец, там в парке статуи из белого мрамора при восходе и заходе солнца они становятся розовыми... В день святого Иоанна девушки гадают, бросают в Вислу цветы... О чем это я? Это не нужно... Мы надеялись на Наполеона III, но пруссаки, Бисмарк, заключив с Россией военную конвенцию, помогли подавить наше восстание... Все началось с демонстрации. Студенты несли польские знамена. Вольность! Нех жие Польска! Виват! В студентов стреляли. Двадцать тысяч человек собрались на похороны убитых. И снова были выстрелы по безброжнему народу, ктуры сбирася для модлитвы... — Высоцкий в бреду заговорил по-польски, и я перестал понимать его. Придя в себя, он снова сжал мне руку: — Простите, я люблю Россию, я ненавижу только вашего царя. Вы достойный человек, раз вы с черкесами... На вас этот мундир, не нужно, снимите его, у меня есть бешмет, черкеска, папаха, возьмите их себе после моей смерти. Нет, нет, не благодарите... Раньше здесь были и другие поляки, мои товарищи. Если б вы только знали, как мне хочется снова увидеть Замковую площадь! — Он вдруг вскинулся: — Вы читали «Дзяды» Мицкевича? Там священник Петр, изгоняющий злого духа из Конрада, убеждает его, восставшего против бога, покорно принимать все посланное господом. Я этого не хочу, это неверно... Высоцкий снова заговорил по-польски, потом умолк и забылся. Озермес заиграл на своем шичепшине*, но больной вряд ли что-нибудь слышал. Умер он на другой день, как я предполагаю, от лихорадки. Я расспросил о нем и услышал в ответ, что в этом ауле он жил недолго, а до этого сражался за рекой Туапсе вместе с шапсугскими воинами. Одно было ясным — Высоцкому удалось бежать с родины после разгрома польского восстания князем Барятинским. Однако и здесь, на Кавказе, он не ушел от грозной десницы русского царя. Теперь, когда я вспоминаю чувство, с которым Высоцкий назвал меня достойным человеком, душа моя скореживается от боли. * Шичепшин - подобие скрипки.
Озермес осведомился у меня, как хоронить Алицука — он был христианином и, наверно, останется доволен, если его предадут земле по обычаю христиан. Поневоле мне пришлось руководить похоронами, хотя несколько смущала мысль, что Высоцкий был католиком, а я православный. Однако, вспомнив фельдъегеря, лежавшего в одной могиле с горцами, я махнул рукой, прочитал над прахом бывшего польского повстанца православную молитву, а потом Озермес помог мне сколотить и водрузить над могилой крест. Выполняя просьбу покойного, я стал переодеваться в его одежду. Когда воротник пахнущего чужим потом бешмета обхватил шею, я словно застыл, пальцы свело, и никак не получалось застегнуть пуговицы. Наконец я надел черкеску, нахлобучил папаху, затянул пояс — все пришлось впору. Выйдя во двор, посмотрел на Озермеса, он одобрительно кивнул. Мундир свой и фуражку оставил в сакле. Но должен, однако, признаться, что когда я снял с себя свою одежду, во мне что-то словно оборвалось. Мундир — тряпка, и все же будто пуповина была перерезана В Варшаву я не попал, и вряд ли провидение когда-нибудь занесет меня туда. Но ежели кто-нибудь из прочитавших мои записки окажется в Польше, пусть не возьмет за труд и зайдет в Варшаве в Краковское предместье, в дом Василевского, что возле памятника Копернику, и расскажет с моих слов о том, как закончилась жизнь Штефана Высоцкого, которого шапсуги называли Алицуком. Мир праху его... Двигаясь дальше, мы с Озермесом уже не спешили. Я глазел по сторонам, наслаждаясь безмятежным покоем окружающего, и вполуха слушал своего спутника, рассказывающего о зверях и птицах, обитающих в здешних лесах. Аулы встречались чаще, мы заходили в сакли отдохнуть, и всюду нас радушно встречали, все восторженно восклицали: «Аферим», когда узнавали, что я хочу жить с горцами, предлагали остаться у них, но Озермес вел меня дальше и дальше. Уходя из аула под добрые пожелания шапсугов, я со злой досадой думал, что мужики родного Троицкого вряд ли так обрадовались бы моему появлению, как эти чужие люди. Да и сам я, прежний, живя в Троицком и объявись
там какой-нибудь горец со словами: «Хочу жить у вас», нисколько этим не был бы осчастливлен, лишь изумление и недоверие охватили бы меня. Написал я сии строки, и отчаянная, звериная почти тоска по родным местам вдруг забрала меня. Глазом бы одним взглянуть на избы Троицкого, сыскать сверстников своих — сотоварищей моих детских игр! Может и впрямь завернуть туда по дороге? Енисейский знакомец мой рассказывал, будто бы нынче некоторые помещики, опасаясь бунтов и неповиновения мужиков, наняли на Кавказе черкесов и те наводят ужас на жителей. Не приведи господь увидеть в Троицком горцев, вытягивающих крестьян поперек спины нагайкой или обнажающих на них кинжал! Чем ближе я узнавал Озермеса, тем более привязывался к нему. Был он немногословен, сдержан, но за этим замечалась приязнь — наверно не ко мне лично, а вообще к людям, распространявшаяся и на меня. Ежели ему хотелось что-нибудь рассказать, он осведомлялся, расположен ли я слушать. Так, однажды, когда мы покинули утром какой-то аул, он спросил, угодно ли мне узнать предание, действие которого произошло в здешних местах. Я с удовольствием согласился. — Во времена не столь давние, — неторопливо начал Озермес, — приехал сюда из Турции наиб* укреплять веру в аллаха. Приехал, был встречен как гость… День прошел, другой, и наиб объявил, что по велению султана, тени аллаха на земле, надлежит сосчитать, сколько шапсугов живет на берегу моря, а чтобы легче было считать, всем аулам следует сселиться в большие, по тысяче домов в каждом. Прерву повествование, дабы пояснить: горцы имели пахотные земли и пастбища возле своих сакль, стоявших по этой причине не в ряд, как избы в русских селениях, а на расстоянии друг от друга. Сселиться — значило потерять пахотные земли и пастбища. Добавлю еще, что речь Озермеса была весьма красочна и много теряет в моем изложении. — На переговоры к наибу отправились старейшина одного аула и с ним вместе уважаемый всеми белобородый * Наиб — заместитель духовного лица.
старик. Наиб повелел отрубить старейшине голову, а спутника его приковать цепями к столбу. Долетела черная эта весть до сакли белобородого, и трое его сыновей оседлали коней. Не успели они выехать из аула, как их догнали двадцать джигитов, стали просить: возьмите нас, пожалуйста, с собой, мы вам пригодимся, на опасное дело собрались вы. Братья ответили, что джигитам лучше остаться, может пролиться кровь, а для чего проливать лишнюю? Подождите семь дней и ночей, если мы не вернемся, тогда ваше дело. Джигиты вернулись, а братья поскакали к наибу. Слуги не хотели их впускать в саклю, однако братья настояли на своем, сказали, что приехали всего лишь задать несколько вопросов. Наиб спросил, кто они такие? Ответ был: шапсуги. Наиб спросил: чего они хотят? Ответ был: получить ответ на вопросы. Наиб разрешил спросить, и старший брат пожелал узнать, где старейшина их аула? Наиб ответил: старейшина отказался выполнить повеление самого султана, тени аллаха на земле, и за то казнен. Старший брат спросил у наиба, кто он? Наиб ответил, что он правая рука султана, да хранит его аллах. Тогда средний брат задал новый вопрос: а где живет султан? — Как, — разгневался наиб, — неужто вы не знаете, что великий султан, тень аллаха на земле, живет в Стамбуле. — Но по какому праву ты распоряжаешься здесь, далеко от Стамбула? — Наиб сердито напомнил, что султану подчиняются все верующие в аллаха. Тут течение беседы перебил младший брат. — Ты, — сказал он, — у нас гость. С каких пор гость начинает вести себя, как хозяин? И еще скажи нам, за что ты приказал приковать к столбу хозяина — нашего отца — Наиб закричал, что не желает больше слушать их. Братья направились к двери, но, выходя, напомнили наибу — до него сюда приезжал Сова... Озермес умолк. — Прости, я обскакал сам себя. Сперва следовало рассказать о Сове. Сова был шапсугом, но родился одноглазым уродом, в ауле испугались, решили, что он от шайтана, и хотели убить его. Родители пожалели сына и продали по дешевой цене туркам. Став взрослым, он поступил на службу к султану, приехал на родину
и принес много зла, убивал во имя аллаха налево и направо. Пока ему самому не помогли отправиться на тот свет… Теперь дозволь мне вернуться к братьям. Направились они к столбу, к которому был прикован отец, а люди наиба схватились за оружие и загородили им дорогу. — Пропустите нас, — сказал старший брат, — дорога от аллаха, ее протоптали люди, по какому праву вы не разрешаете нам ходить по ней? — Так приказал наиб, — ответили стражники. — Но пойми, — стал объяснять средний брат, — это наш отец, какие же мы сыновья, если не поможем ему? Коли вы нас не пропустите, нам придется браться за кинжалы, а нам совсем не хочется проливать кровь. — Но мы тоже обязаны исполнить, приказание наиба, — ответили стражники. — Ладно, обождите, мы еще раз спросим у него... — Кода будете спрашивать, — вмешался младший брат, — объясните наибу, что он ошибся, видя перед собой трех шапсугов, на самом деле перед ним стояли и мы, и наших тридцать родственников, и сто друзей наших родственников. — Пошел посланец к наибу, передал ему слова младшего брата, и задумался наиб. Потом сказал: — Пусть заберут старика. — Сняли сыновья со столба отца, а руки у него от цепей протерты до кости. И когда проносили сыновья своего старика мимо сакли наиба, младший сын крикнул: — Эй, наиб, приготовься к встрече с Совой — он очень спешит поскорее увидеть тебя. — Не успело солнце дважды подняться и опуститься на покой, как наиб уехал и больше не приезжал к гостеприимным шапсугам. Озермес умолк. Я шел, размышляя о прелести своеобычного предания и о том, не с умыслом ли поведал его мне джегуако. Заметив, что он несколько раз искоса поглядел на меня, я догадался сказать: — Славная история. Глаза Озермеса потеплели, он промолвил: — Младший брат не должен был вмешиваться в беседу старших, но его можно простить за хорошие слова. Спустя несколько дней мы поднялись к далекому снежному хребту по глубокому темноватому ущелью, перешли через бурную речку по висячему мосту в небольшую
долину, и тут чутье подсказало мне, что этом ауле странствие наше закончится. В кунацкой, куда мы вошли, нас встретил мужчина — статный, прямой, с высоким лбом, думающими, ушедшими под густые черные брови глазами, с усами и бородкой. Он был годами десятью старше меня. Более всего бросалось в глаза непринужденное достоинство, с которым он держался. Таким он и остался до самой гибели. Выслушав Озермеса, Аджук приветствовал меня по-русски. Выяснилось, что он научился русскому у наших беглых солдат. Знание русского языка некоторыми черкесами следует объяснить, для нас говор адыгов очень сложен — в нем около семидесяти звуков, каковых не имеется в других языках. Но изощренных на слух убыха или шапсуга русское произношение нисколько не затрудняло. И, кроме того, память у них была хваткой. Сынишка Аджука Закир, послушав как-то мой разговор с беглым солдатом Кнышевым, повторил, не понимая смысла, около десяти фраз, сказанных нами, и весело рассмеялся моей озадаченности. Сошлюсь еще на где-то вычитанное высказывание критика В. Белинского, который, познакомившись с повестью Казы-гирея в «Современнике», нашел примечательным, что черкес владеет русским языком лучше многих почетных наших литераторов. Удивительного в том, по-моему, мало, — давняя культура давала, видимо, о себе знать. В древности у шапсугов наличествовали и живопись и ваяние. Почему искусство было потом утеряно, не знаю. В средние века в здешних местах процветала работорговля, особенный спрос в Венеции, Генуе, Египте был на черкесских детей до двенадцати лет, а позднее — на девушек. Юные черкесские красавицы переходили от одного работорговца к другому, становясь, наконец, чьими-то наложницами или женами. Кроме рабов, отсюда вывозили рыбу, икру, меха, серебряную руду, самшитовое дерево, фрукты. Добавлю про бытие знакомое мне, что многие шапсуги жили в бедности — у иных вообще не имелось рубах, и ходили они в износках. Сам я год с лишком носил черкеску, которая досталась мне от Высоцкого, Питание зачастую бывало
скудным, причем ели не в определенный час, а когда желудок потребует своего. Голод и недород, несмотря на неоскудную природу был нередким. Бань, какие у нас есть почти каждой деревне, я не встречал — мылись в речке, женщины промывали волосы золой. Шапсуги были чистоплотны, например, мытье рук перед едой являлось обязательным, равно как и мытье ног после возвращения домой перед сном. Но я отвлекся. Не стану описывать, как Закир, войдя в кунацкую с тазиком, Вымыл мне ноги, как поразила меня обликом своим жена Аджука Зара, накрывавшая на стол, — позже Аджук, смеясь, говорил, что я нарушил все приличия, упорно не сводя с нее глаз, Я тщился рассказать о себе Аджуку, но он останавливал меня движением руки и раз даже сказал: — Твое — это твое. Шапсуги интересовались людьми, но недолюбливали забираться в чужую душу и копаться в ней. По очереди Аджук, Озермес и сосед Аджука рябой Аслан водили меня по лесу, показали пажити, поля, родники. Место для аула выбрали более чем разумно. До полудня, когда людям лучше работается, в долине не было жарко, огороды и сады поливали, не боясь быстрого испарения влаги, солнечные лучи попадали на поля, уже растеряв часть своей жгучей силы, а речка обегала аул стороной, прыгая по порогам, как по лестнице, и от каждого порога отходили оросительные канавы. Ниже аула речка низвергалась в ущелье водопадом. Стоило перерубить висячий мост, и чужаку будет нелегко проникнуть в аул снизу. Вечерами мы беседовали о том, о сем, попивая прохладную родниковую воду. В камине потрескивали поленья, за стенами сакли рокотал водопад, шумел от ветра лес, и от всего этого, от ласковых глаз Аджука, от грезившего о чем-то Озермеса струилось такое участие ко мне, какого я не встречал за свою жизнь. И разговаривали мы особо, непривычно — не спорили, не повышали голос, то, что говорил один, выслушивалось другими со вниманием, на вопросы каждый, и я тоже, отвечал, подумав. Так, наверное, беседуют мудрецы, далекие от всего суетного и малозначащего. Я узнал, что большинство жителей аула, в который
меня привела судьба или, вернее, Озермес, было пришлым — кроме шапсугов, здесь обитали еще семьи местного племени ачхипсоу и убыхи. Сородичи Аджука раньше жили на северной стороне Кавказского хребта, где-то между реками Адагум и Сулса, а когда русские войска стали приближаться, в ауле, прислушавшись к доводам Аджука, снялись с насиженного места, Многие выкопали кости предков и унесли с собой. Аул прошел долгими, трудными дорогами, не сколько раз защищаясь оружием, до реки Туапсе, пересек речки Шепсы и Макопсе, остановился на весну и лето, чтобы вырастить и собрать урожай, у реки Хакучинки, затем снова двинулся в путь и обосновался, наконец, в малодоступном горном ущелье на землях ачхипсоу, с которыми предварительно договорился. Добрались сюда не все, несколько человек отстали в самом начале пути, уйдя в абреки, около десяти семей, живших зажиточнее других, были не согласны с Аджуком и его сторонниками и обосновались под крылышком какого-то убыхского князя. Одним словом, то ли живым распорядком времени, то ли стараниями самого Аджука в ауле, каким я его застал, было больше согласия, чем в других, спесивого дворянина-орка, к примеру, здесь не было ни одного. Я спросил у Аджука, почему они не поселились среди прибрежных шапсугов или убыхов и забрались так высоко. — У твоего царя, — ответил Аджук, — давний аппетит на берег моря. Думаю, что, насытившись, он не пошлет своих солдат сюда. Услышав от меня о больших, трехэтажных домах в Санкт-Петербурге, Аджук сказал: — Когда мало земли — не остается ничего другого. Я принялся втолковывать ему, что земли у нас очень много, но он покачал головой: — Если б у царя хватало земли, он не отнимал бы нашу. До сих пор не знаю, действительно он думал так или горько шутил. Скорее всего, последнее. Я задал новый вопрос, предугадывая ответ Аджука. — А что ты скажешь о султане? Брови у Аджука сошлись.
— Ваш, царь и ваши сардары честнее султана и пашей, они не называют нас братьями и не клянутся в любви к нам... На пятый или шестой день моего пребывания в ауле Аджук спросил: — Ты по-прежнему хочешь жить с нами? — Да. Мог ли я ответить иначе? Сделав первый шаг, оставалось только сделать второй. От прошлого я оторвался, настоящего еще не представлял, а о будущем не загадывал. Единственно возможным было плыть по течению реки, в которую я так бездумно кинулся. Аджук спросил, какое место мне больше нравится для постройки сакли, я замялся, и он посоветовал выбрать землю, граничащую с его усадьбой. — Будем соседями, — сказал он. — С одной стороны Аслан, с другой ты. Хорошо! Саклю твою мы завтра построим. Тебе пока дадут: одну корову, пять овец и десять кур с петухом. А когда родит моя кобыла, ты получишь и жеребенка. Поле для посевов я тебе завтра покажу… Я не понимал, на каких условиях все это получу и от кого, и совершенно не представлял, как буду пасти овец и корову, их и доить, верно, придется. Аджук добавил, что мне на первое время принесут еще сыр, муку и мед. Принимая в аул нового жителя, шапсуги сообща строили ему саклю, и каждый понемногу выделял из своего хозяйства скот и провизию. Сколько и чего дать, сговаривались на сходе — мехкеме, которое, оказывается, собралось на другой день после моего появления. Но я еще не знал об этом, и, наверно, вид у меня был более чем растерянный, потому что, призадумавшись, Аджук вдруг сказал: — Мы можем посоветовать вдовам взять тебя в мужья. Они посмотрят, какой ты, и одна из вдов тебя выберет. У нас пять семей без кормильца, женщинам одним трудно управляться с хозяйством. Я молчал, окончательно смешавшись. Не мог представить себе сей картины: приходят женщины, оглядывают меня, одна из них молвит: «Что же, подходит, беру», и я иду за ней, дабы вступить в обязанности мужа
и хозяина. Не дождавшись ответа, Аджук еле заметно усмехнулся глазами и сказал, что я прав лучше обождать, пока какая-нибудь девушка не намекнет мне, что пришло время свататься к ней. Не представляю, как у меня все сладилось бы, не промелькни в голове спасительное соображение. Я спросил, не нуждается ли Аджук в работнике. Он подпер голову рукой и задумался, внимательно глядя на меня. Потом глаза его потеплели, и он выпрямился. — Рад услышать, что ты желаешь помочь мне. Без работников у нас справляются, но если ты возьмешься помогать мне на поле, доля урожая станет твоей, а мои женщины будут готовить и стирать твою одежду. Женщинами в сакле Аджука были Зара и две ее младшие сестры — шестнадцатилетняя Зайдет и двенадцатилетний сорванец Биба. От царственной красоты Зары, ее пронзительных глаз под соболиными бровями я оробел даже, Зайдет промелькнула несколько раз так быстро, что я отметил лишь ее стройность и лукавый блеск глаз, а длинноногую Бибу вовсе принял за мальчишку. Аджук предложил пристроить к своей сакле комнату для меня. Облегченно вздохнув, я поблагодарил. Потом я узнал, что мое предложение на самом деле обрадовало Аджука, а другими жителями аула было воспринято как полное к ним доверие. Утром выяснилось, что мой договор с Аджуком вовсе не отменял принятого на мехкеме решения — к сакле Аджука пригнали овец, стельную корову, которая вскоре разрешилась теленком, и разные люди нанесли кур, муки, сыру, меду. Дав мне еще немного освоиться, в одно раннее утро Аджук протянул мне топор, и мы пошли рубить на дрова лес — я впервые приобщился к никогда не испытанному труду. В тот день, после того, как мы свалили две усыхающих на корню сосны и присели отдохнуть, я и задал мучавший меня вопрос, почему шапсуги столь радушно приняли к себе меня, которого, были почитать за своего клятого врага. — Мы не испытываем вражды ни к кому — ни к русским, ни к туркам, — добродушно, как говорят с детьми, объяснил Аджук. — дурной человек не придет
разделить нашу жизнь. К нам не раз приходили обиженные. А разве не обязанность человека помогать всем пострадавшим? Если бы не мои сомнения лишенного твердых нравственных устоев человека и не леность моего сознания, я должен был догадаться обо всем сам, но так уж случилось, — понадобились простые слова Аджука, что бы смятение души исчезло.
|
|||
|