Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГРОМОВЫЙ ГУЛ 4 страница



- Говорят, он теперь бороду запустил, — непочтительно произнес Закурдаев.

 

- Что вы царя рассматриваете? - спросил я, подумав, что Закурдаев, пожалуй, не бог весть как схож с лермонтовским Максимом Максимычем, тот наверняка не позволил бы себе столь вольного поведения.

Закурдаев ответил мне не сразу,

- Доложиться хочу. — Он вытянулся перед портретом и гаркнул: — Ваше императорское величество, на вверенном мне кладбище все в должном порядке, как мерли, так и мрут!

Старик, по-видимому, упился. Все же я спросил:

- Что за дичь вы несете?

Закурдаев оглянулся через плечо каким-то безумным взглядом, прихрамывая, вернулся к столу, опустился на табурет, повалился головой на миски и заплакал.

- Полноте, — стал уговаривать я. — Что с вами?

Сквозь всхлипывания он попросил оставить его в покое и лечь спать на тахту.

Я лег, не раздеваясь, только сапоги стянул. Мне приснилось, будто я попал в какую-то расщелину меж скал и никак не могу из нее выбраться. Возле меня задыхался кто-то еще. Затихнув, он произнес голосом Попова-Азотова: «Вот так-то, брат. Что ж, пошли... »

Я проснулся.

В комнате было светло от взошедшего солнца.

 

Когда я поднялся, Закурдаев сидел за столом, в расстегнутом мундире, с красными глазами и ждал, чтобы я снова присоединился к нему. Возле него стоял непочатый штоф.

Денщик полил мне на руки, подал полотенце. Я зажмурился от яркого солнца и его многократного отражения от облаков и ослепительной поверхности моря. За спиной моей поднимались к небу горы, прикрытые лохматыми шкурами лесов. Я вернулся в душную, прокуренную комнату. Закурдаев трясущейся рукой поднес мне стопку с ромом и кивнул на миску, в которой лежали соленые огурцы. Закусив, я немного пришел в себя после ночи и спросил:

- Афанасий Игнатьевич, почудилось мне или в самом деле давеча где-то младенец плакал? У вас есть женщины?

 

Он качнул головой.

— Есть.

Неразговорчив он был сегодня. Я вновь спросил:

— Фельдъегеря когда хоронить будете?

— Уже, — буркнул он, взялся руками за лицо, придавив щеки, и принялся раскачиваться на табуретке, как от зубной боли.

— Утром? — удивился я.

Его передернуло всего, и он неохотно объяснил:

— Мы могилы загодя роем... Послушай, Яшенька, давай пить ром из мисок, а?

Я наотрез отказался, он насупился, налил себе, поднял чашу и глухо проговорил:

— За упокой души убиенного. Я приказал в общей могиле его похоронить. На том свете разберутся, кто из них христианин.

Я спросил, о какой общей могиле он говорит. Выпив, Закурдаев помахал перед открытым ртом рукой, отдышался и не менее загадочно ответил:

— Поскольку по закону божьему все люди братья, фельдъегеря похоронили в братской могиле.

Он задумался, потом, очнувшись, сказал:

— Пойдем, посмотришь.

Выйдя за ворота, мы направились вдоль берега, и мне вновь стало легко от чуть вспененного морского простора, сияния солнца, прохладного соленого ветра, от того, что голова моя после завтрака посвежела, и мне так хорошо, так привольно дышалось. «Какого черта тащит он меня к могиле» — с легкой досадой подумал я и залюбовался стоящими на якорях парусниками.

За нами увязался фельдфебель. Высокий, худой, сутулый, с длинной тонкой шеей, на которой, словно ромашка на стебельке, торчала лопоухая большая голова, он шел чуть позади меня. Я обратил внимание, что вопреки теплой погоде на фельдфебеле надета короткая, до колен, шинель, перепоясанная ремнем с кобурой, и спросил:

— Ты чего не по форме?

Он ответил совершенно не фельдфебельским фальцетом, часто моргая голубенькими глазками:

— Его благородие разрешили. Лихорадка у меня.

 

«И впрямь, инвалид на инвалиде, — подумал я, оглядывая нескладную фигуру фельдфебеля. — Как только его солдаты слушаются? » Заметив, что я снова рассматриваю парусники, фельдфебель пояснил:

— Турецкие кочермы, ваше благородие, за товаром пришли, за черкесами то бишь.

Мне стало смешно.

— Продаете им черкесов, что ли?

— Дак, не то чтобы, одначе вроде так...

Я рассмеялся, представив Афанасия Игнатьевича в роли работорговца. Экий бестолковый фельдфебель, и объяснить толком не умеет.

Закурдаев не оглядывался. Он свернул к лесу, перепрыгнул через ручей и замедлил шаг, поджидая нас. За ручьем грядой тянулись кустарники. Догнав Закурдаева, я хотел было заговорить, но он показал мне рукой, чтобы я молчал, и кивнул на широкую поляну у опушки леса. Образовалась она, наверное, после того, как срубили деревья для постройки укрепления.

— Погляди, — промолвил Закурдаев. — Они из одного аула...

Фельдфебель остановился возле нас, снял фуражку и перекрестился.

Я разглядывал поляну. На ней были люди, по одежде горцы — мужчины и женщины. Они лежали вповалку, то по одному, то по двое, то рядом, ничком, на боку, скорчившись или раскинувшись, чаще на спине, вытянув вдоль тела руки. Мне не приходилось видеть вместе столько умерших. От чего они погибли? Если взрыв порохового погреба, то трупы оказались бы поврежденными — я представлял, что остается от человека, застигнутого взрывом пороха. Ружейным огнем они тоже не могли быть сражены. Что же за болезнь, — чума, холера, — свалила их здесь? Вот откуда вчера принесло к морю трупный запах, Но, находясь возле них, я его не чувствовал. Вопросительно посмотрел на Закурдаева, — тот глядел куда-то вдаль, поверх поляны. Повернулся к фельдфебелю. Он перегнулся ко мне со своей высоты и, ровно бы остерегаясь, чтобы его не услышали мертвецы, прошептал с истовой убежденностью...

— Все в раю будут...

 

Было тихо. Вдали вздыхало море, а над поляной гудели пчелы и жужжали мухи.

Я решил, что, боясь заразы, гарнизон поста постепенно хоронит погибших горцев и в одну могилу с ними Закурдаев распорядился опустить тело фельдъегеря. Почему он так поступил, я не мог взять в толк. Если правда о похоронах фельдъегеря дойдет до начальства, огорчений Закурдаеву не миновать. Да и самому ему надлежало чтить и верования живых людей, и таинство смерти. К чему кощунствовать?

— Как же вы это, — спросил я фельдфебеля, — православного вместе с мусульманами предали земле?

— Их благородие приказали, — вполголоса ответил он, — выпимши с утра были изрядно, мы заспорили, а они как гаркнут...

— Афанасий Игнатьевич, — я толкнул задумавшегося капитана, — негоже получилось... Про фельдъегеря говорю.

Он уставился на меня с мрачным видом, словно не уразумев, о чем я. Потом криво усмехнулся и пробормотал совсем дикое:

— Там они в мире лежать будут. Меня тоже бы туда, когда помру... Только в могиле все мы можем сговориться.

Я лишь плечами пожал. С какой целью Закурдаев привел меня сюда, да еще в такой светлый, отрадный день? Собираясь повернуть обратно, нечаянно обратил внимание на одну странность — все горцы лежали лицом к солнцу, к востоку, следовательно, не болезнь свалила их, а они сами легли так еще живыми.

Закурдаев пошел на поляну, перешагивая через трупы, как через бревна, и поманил меня рукой. Одолевая себя, я направился к нему, стараясь не переступать через умерших, а обходить их. Фельдфебель двинулся за мной, я слышал позади его неровное дыхание.

Возле одного из умерших, возраста его я не мог определить, потому что лицо было закрыто папахой, стояла чалая лошадь без седла. Стояла она как-то стран но, расставив ноги и опустив морду. Присмотревшись, приметил, что лошадь измождена до крайности, ребра выпирали из-под серой, с белыми волосками шкуры,

 

живот втянулся. Я догадался, что она расставила ноги, дабы не упасть от слабости, стоя, умирала возле своего хозяина. Обойдя лежавшего на спине человека, я подошел к лошади, протянул руку, коснулся лба, на который свисал клок белых волос. По шкуре лошади пробежала дрожь, и несколько слезинок выкатились из глаз и упали на папаху, прикрывавшую лицо хозяина.

В смятении я поспешно отошел и догнал Закурдаева.

— Афанасий Игнатьевич, — тем же шепотом, что и фельдфебель, начал я, но Закурдаев снова остерегающе поднял руку и кивнул на землю. В один ряд у наших ног лежали четверо: белобородый старик в папахе, старуха, лицо ее было закрыто шерстяным вязаным платком, под которым виднелись поседевшие длинные волосы, мальчик-подросток, скорчившийся так, что колени касались подбородка, и молодая женщина с расстегнутыми бешметом и рубахой — виднелась белая грудь, покрытая росой. Крепко сжатые губы женщины чуть разошлись по уголкам, и она могла показаться улыбающейся, не будь неподвижности всего ее облика. Одна рука женщины откинулась в сторону — в пальцах была зажата детская рубашка. Я поискал взглядом ребенка, но его не было. Уж не он ли плакал ночью?

— Все, все в раю будут, — прошептал над моим ухом фельдфебель.

Я опять посмотрел на мальчика — он лежал спиной ко мне, на старика, и чуть не закричал, как в детстве от страха. Старик был похож и на бывшего хозяина Джубги, и на троицкого мужика. Такой же морщинистый лоб, такая же загорелая до черноты шея, и белая борода, и руки в мозолях. Правая рука его была разжата, и я видел, что мозоли на ладонях отслаивались. Даже зубов впереди не хватало. Не могли три разных человека быть столь похожими друг на друга, мне это мерещилось, не иначе.

Я принялся разглядывать женщину. Как красива была она! От длинных густых ресниц на веки и щек ложилась синева, небольшой рот, тонкий прямой нос, маленькие уши — одно было прикрыто густыми каштановыми локонами, лицо словно из слоновой кости выточено. Если мертвой женщина такая, то как же красива

 

была она в жизни! Рассматривая, обратил внимание на одежду — розовый бешмет с металлическими застежками, рубашка со стоячим воротником, суженные книзу шаровары и красные чувяки на маленьких ногах. Всегда ли она была одета так или оделась во все новое перед смертью, чтобы нарядной предстать перед аллахом?

— Афанасий Игнатьевич! — снова позвал я.

Он резко повернулся, и, одновременно, вдруг зашевелился труп старухи. Испугался я от неожиданности так, что у меня даже не стало сил попятиться. Старуха задвигалась, стащила с лица платок и безразлично, с равнодушием, так, словно мы были тенями, посмотрела на нас, пробормотала что-то и снова прикрыла лицо платком.

— Не мешайте нам умирать, — медленно, с расстановкой произнес Закурдаев, и я догадался, что он перевел на русский слова старухи. Спазма сжала мне горло. На лице старой горянки было то же вы усталости и отрешенности от всего, какое я наблюдал на лице матери после кончины отца.

Я отвернулся, дабы не видеть более сухого, старушечьего тела, столь легкого, что оно, как показалось мне, не приминало даже травы. Что-то заставило меня оглянуться. Я увидел живые глаза человека, лежавшего поблизости с вытянутыми вдоль тела руками. Солнце освещало его отвердевшие лоб, нос и скулы и искрилось в темно-карих глазах, не выражавших, как и у старухи, ни страдания, ни ненависти. Лишь в том было различие — для него я существовал, он не сквозь меня глядел, как старуха, а именно на меня, глядел пристально, не мигая. Я отвернул голову, но оказалось, что не только один этот горец открыл глаза, но и другие, казавшиеся мне до того умершими. Как я теперь пони маю, глядели на меня немногие, но тогда мне почудилось, что стали смотреть все, совершенно все, и от множества взглядов этих некуда было уйти, всюду, куда я ни поворачивался, виднелись глаза, они словно охлынули меня...

Дальше в голове моей все смешалось, и я ничего не могу вспомнить и по сей день не знаю, что со мной было. Возможно, я пытался унести с поляны старуху,

 

чтобы спасти ее, но скорее всего только кричал об этом. Иногда кажется, будто я поднял на руки мертвую молодую женщину и куда-то с ней побежал, а Закурдаев и фельдфебель меня задержали. Думаю, что не было и этого.

Очнулся я возле моря, неподалеку от укрепления. Закурдаев держал меня за плечи, а фельдфебель лил из медного кувшина воду мне на лицо. Чуть не захлебнувшись, я стал вырываться.

— Успокойся, успокойся, — сказал Закурдаев, — оботрись и сядь.

Плохо соображая, совсем изнемогшись, я прислонился спиной к стволу кряжистого Дерева. Закурдаев примостился рядом, извлек из-за пазухи фляжку и протянул мне.

— Хлебни, полегчает.

Я выпил рому.

Фельдфебель ушел, разок оглянувшись. Закурдаев после меня приложился несколько раз к фляжке. Расспрашивать его не было нужды — я уже все понял. Вполуха слушал, как он бубнил:

— Этих вот, что лежат там, отъезжать в Турцию ихний старейшина все сманивал. Долго они согласия ему не давали, но... время-то лихое. Собрались они, спустились с гор, а тут вдруг узнали, что в Турции их не сыр-масло ждет. Одиночные, — из ранее выехавших, — пробились от турок обратно и рассказали: их паши черкесов — за изгородь, кругом янычар ставят и морят голодом. Куда же после этого ехать? Легли так вот, скопом, и помирают. Команда моя трупы таскает, хоронит... А старейшина скрылся, то ли в Турцию лыжи навострил, то ли где-нибудь на Кубани схоронился. Сына своего он ведь к нам служить послал, да-а, видел я его. Прапорщик Ахметуков, наездник и ухарь, что надо! Вот, Яшенька, как оно бывает.

— Чего же турки их голодом морят? — вяло спросил я. — Сами же к себе звали...

— Переизбыток вышел, дружок... Тысяч сто, или уж не знаю, сколько там черкесов для армии им за глаза хватило, больше было не прокормить, а горцы, уже непрошенные, едут и едут. Вот они их и перестали привечать. А у меня своя забота. Мой-то изувер...

 

— Кто? — снова спросил я.

— Генерал Евдокимов, кто еще! Внушения делает: плохо стараетесь! Я ведь в соответствии с его требованиями содействовать должен в переселении. И еще бухгалтерию вести, то бишь учитывать, сколько вчера померло или отбыло в Турцию, сколько сегодня, — обо всем еженедельные донесения посылаю. А Евдокимов опять, ясно дело, требует: уменьшайте, скорее уменьшайте списочный состав горцев. Иные офицеры, дабы выслужиться, генералу очки втирают: отбыло сто черкесов, а они отписывают, будто двести...

Я хотел было прервать его, но не стал. К чему? Какое это имело теперь значение? Надо думать, ему не с кем более разделить свое сострадание к погибающим. С той же целью, наверно, он меня и на поляну повел.

— Знаешь, Яшенька, до чего додумался один турок? — бормотал Закурдаев. — Он, получив от нас плату за провоз горцев, отошел подале, дно у барки продырявил и отправил вместе с черкесами в пучину морскую. Так ему прибыльнее показалось, чем кормить и до места везти...

Не хотелось более слушать его.

От рождения я знал: умирают от старости, от болезни, от пули или кинжала, от отравы, огня или кораблекрушения. Здесь же умирали от полной безысходности, от крайнего отчаяния, и умирали не одиночки, тихо угасали целые семьи. Необычен был и сам облик смерти, более всяких описаний и рассказов раскрыл он мне глубочайшую веру черкесов в то, что они не исчезнут, а перейдут в другой мир, продолжат в нем свою жизнь. «Все, все в раю будут», - шептал мне фельдфебель, по-своему, но, тем не менее, справедливо воспринявший исход из земного бытия чуждого ему народа.

— Афанасий Игнатьевич, — спросил я, — а куда делся ребенок? Помните, у той молодой черкешенки? Он что, умер раньше матери?

— Дети раньше матерей не умирают, мать уже похолодеет, а ребенок грудь сосет и сосет. Турки, поди, забрали.

- А на что им младенец?

 

— Продадут бездетным.

«Людоубийца! - мысленно сказал я себе. — Ты преступник и людоубийца! » Я повторял это себе снова и снова, сидя под кряжистым деревом, рядом с пьяным Закурдаевым, я говорил это себе, ни за кого не прячась, не браня высокопоставленных и ниже рангом стоящих, не прикрываясь щитом служения отечеству, исполнения воинского долга и данной мною присяги, не пытаясь сослаться на неумолимость истории, под колесницу которой попадают то одни народы, та другие.

Закурдаев пробормотал:

— Я ведь ее еще живой застал, какая красота, поистине ни в сказке сказать, ни пером описать...

Пока мы сидели под каштановым деревом, на берегу появилось несколько черкесов, один из них держал под уздцы лошадь. К горцам подошли солдаты, посмотрели на них и ушли. От ближайшей кочермы отвалила шлюпа.

- Уезжают, — сказал Закурдаев. — Пойдем к ним?

— Идите, мне не хочется, — с равнодушием сказал я.

Закурдаев, кряхтя, встал, направился к горцам, что-то спросил у них. Шлюпка остановилась у сколоченного из бревен причала. На берег сошел толстый турок, в чалме, с серьгой в ухе — она блестела на солнце и была видна издали, заговорил с черкесами. Они оживленно толковали с тем, кто держал под уздцы коня, насколько я распознал издали, кабардинца, похожего на Джубгу. Горец отрицательно качал головой, с чем-то не соглашаясь, Закурдаев тоже обратился к нему, и горец, улыбнувшись, снова замотал головой. Лошадь он отпустил, она стояла позади, положив морду ему на плечо. Черкесы сошли в шлюпку и отплыли. Когда шлюпка подошла к кочерме и люди поднялись на палубу, горец, оставшийся на берегу, снял с плеча винтовку, разрядил ее в воздух, размахнулся и бросил в воду. Потом снял с себя пояс с кинжалом, тоже зашвырнул в море и сбежал по откосу. Послышался свист. Лошадь, приподняв передние ноги, спрыгнула к хозяину. Он обхватил ее за шею, направил в волны и поплыл рядом.

Я ожидал, что они подплывут к корчме и турки

 

поднимут коня с всадником на борт, но горец, держась за гриву лошади, проплыл мимо судна. Они медленно удалялись, то пропадая, то появляясь за волнами, пока совсем не скрылись из виду.

После того, что я увидел на поляне, горделивая смерть эта уже не поразила меня, я лишь подумал:

«Вот пример тебе. Пора научиться так же просто подводить свои счеты с жизнью, Для чего, уходя, хлопать дверью? Все равно этим ничего не изменишь. Какая

разница, что потом скажут о тебе? » Понимая, что у меня не хватит воли утопиться, я надумал пустить пулю в лоб и сделать это не здесь, чтобы не огорчить Закурдаева, а в полку или, если не достанет терпения, в дороге. Странная тварь человек! Решившись, я не только успокоился, но и ощутил некое удовлетворение, да же удовольствие, словно бы задуманное было разумным и полезным.

Вернулся Закурдаев, постоял молча возле меня, потом вытянулся и, прикидываясь шутом, доложил:

— Обед готов, господин поручик. Прошу-с.

Я с безразличием посмотрел на него. Между мной и им уже поднялась стена, решительно разделившая нас. И Закурдаев, и тощий фельдфебель, и денщик, и укрепление, мыс, море, поляна даже, находились здесь, на земле, а я одной ногой уже ступил туда. Есть, как я теперь думаю, огромная разница между самоубийством в состоянии аффекта, которое всегда случайно, и самоубийством, являющимся единственно возможным выходом из того тупика, куда тебя против твоих желаний и воли загнали.

Откуда-то появился молодой стройный горец. Он подошел к Закурдаеву. Я приметил, что лицо у старика прояснилось. Они о чем-то поговорили по-русски, озираясь на поляну, и горец ушел.

- Знакомец мой, — объяснил капитан, — помнишь, я говорил о певце Озермесе? Пришел к умирающим...

Разговаривать мне не хотелось.

После обеда я собрался восвояси или, как с некоторым самолюбованием подумал, на тот свет, но Закурдаев воспротивился, сказал, что одного он меня не отпустит, а завтра все равно отправлять нарочного в округ. Возражать не было смысла — днем раньше, днем

 

позже... Закурдаев вышел по своим делам, а я повалился на тахту, обнаружил на полке, прибитой к стене, книгу — потрепанную, без начала и без конца, какое-то историческое пособие, то ли для гимназии, то ли для военных училищ. Издавна было замечено, что на больную мозоль наступают все. И я действительно тотчас наткнулся на жизнеописание любвеобильного, семижды женатого Иоанна Грозного. Когда русская женщина государю приелась, ему доставили юную красавицу, черкешенку Гощанай, известную более под именем Марии Темрюковны. Разумеется, не одно любострастие руководило Иоанном. Целуя Гощанай, он словно бы лобызал и тех адыгских вождей, которые до того прибыли с посольством — бить челом о заступничестве и помощи против турок и крымского хана. Послав против хана два отряда, царь прибавил к своему титулу наименование государя кабардинской земли, черкесских и горских князей и обещание послов поставлять по тысяче аргамаков ежегодно да еще двадцать тысяч воинов для несения государственной службы и войны… И без того омраченный, я не стал читать далее и положил книжку на место — у Закурдаева она была вроде бы единственной. Неужто кто-либо способен проникнуть разумом в коловерть истории?! Ведь, сколь мне помнилось, адыгские вожди и к Павлу I обращались с просьбою принять их в подданство, на что последовал решительный отказ — осложнений с Оттоманской Портою побоялся наш курносый самодержец.

Тогда я еще не знал всей сложности отношений между черкесами, нами и Турцией, но уже несколько месяцев спустя мне стало ведомо, что шапсуги в большинстве своем не доверяли и туркам, распознавая за сладкоречивыми посулами мулл и пашей — посланцев Оттоманской Порты все то же алчное стремление за владеть их землей. Мне рассказывали с горечью впоследствии, что многие горцы поддавались на обман, шли в мюриды — последние являлись чем-то вроде послушников, избравших путь самоотреченного служения аллаху, — проповедовали войну против всех неверных — газават и с ятаганом в руке нападали не только на русских, но и на своих же свободолюбцев.

За окошком клонилось к закату багровое солнце.

 

Напиться допьяна захотелось мне без удержу, что и было исполнено за ужином.

Ночью не спалось, я проклинал себя за то, что остался, храп Закурдаева, спавшего на расстеленной по глинобитному полу бурке, раздражал мою отлетавшую душу, и я встал, вышел на волю. Часовой открыл мне ворота.

— Далеко не ходите, ваше благородие, кабы чего не вышло.

Знал бы он, что со мной уже ничего не может «выйти».

— У вас тут тишь да благодать, — сказал я, — как в раю.

Светила полная луна. Море плюхалось о берег, перекатывая гальку. Одна из кочерм ушла, на оставшихся светились огоньки. Я невольно поискал взглядом горца с конем и задумался о том, сколько может проплыть лошадь и кто из них ушел под воду первым. Они уже давно в другом мире... Лунная дорожка, искрящаяся на воде, предлагала ступить на нее и пойти в даль, к горизонту.

Я свернул к мысу. Не потому, что поляна притягивала меня к себе, как убивца манит место преступления, просто надо было куда-то идти, я и пошел знакомой дорогой. Показались темные кустарники. За ними кто-то пел грустную песню. Раздвинув кусты, я увидел стоящего возле деревьев горца. Он тоже заметил меня, Я повернулся, чтобы уйти, и споткнулся о лежащего в кустах человека. Притронулся к лицу его — он был мертв. Меня в дрожь бросило. Наверно, уже в бессознательности, руководимый инстинктом жизни, он попытался уползти с поляны. Солдаты вряд ли сыщут мертвого в густом кустарнике. Превозмогая себя, я нагнулся, поднял покойника — он не был тяжелым, и, перенося на поляну, опустил возле других горцев. Все, что скопилось во мне и комом стояло в горле, вырвалось вдруг рыданиями. Я пошел прочь. Послышался шорох. Высокий горец стоял вблизи, пристально глядя на меня. Кажется, днем я видел его с Закурдаевым.

— Озермес?

Он медленно подошел. Все было как во сне: неживой яркий свет луны, люди, лежащие на поляне, — их

 

стало заметно меньше, - приглушеннее ворчание боя, большая черная бабочка, беззвучно пролетевшая мимо меня, и человек в черкеске, в папахе, тень которой прикрывала лоб и глаза, с каким-то музыкальным инструментом в руке. Я не знал, поймет ли меня горец. Припомнив, что певец знает русский, я сказал, что довожусь Закурдаеву кунаком, и спросил горца, не он ли пел. Озермес ответил, правильно и четко выговаривая русские слова, что пел он. Сперва просил: встань те, пойдем туда, где нет войны, а они не верили, отвечали: жизни больше нет, смерть сожрала ее. Тогда он стал петь...

Странным, опять-таки, как во сне, был наш раз говор. Услышав ответ, я надолго смолкал, потом интересовался еще чем-нибудь. Спросил, что за песню он пел, когда я подошел, и услышал: про то, как мать прощается с сыном. Он торопится и сейчас уйдет.

— Туда, где нет войны? — бездумно спросил я.

Озермес кивнул.

— А где нет войны?

— Там. — Он показал на юг,

— А почему они не верят тебе?

— Они ничему не верят, — Озермес задумался, словно бы подыскивая слова, — у них больше нет дыхания.

Ответ поразил меня.

— Разреши задать тебе вопрос, — сказал Озермес. Почему ты отнес туда мертвого и почему стал плакать? Разве ты знал умершего?

Я отрицательно покачал головой, но ответить затруднился — как объяснить?..

— У тебя горе? — продолжал допытываться он.

— Мне жаль их. — Я показал на поляну.

— А-а, — протянул он, — понимаю. У нас тоже иногда оплакивают врагов, храбро погибших в бою.

Он понял мой ответ по-своему.

— Нет, — сказал я, — не потому... У меня тоже нет дыхания.

Обдумав мои слова, Озермес спросил:

— Ты хочешь умереть?

— Да. — Я показал рукой на висок и прищелкнул языком.

Он явно удивился и уставился на меня. Я не знал

 

тогда, что горцы никогда не стреляются. Они осуждают самоубийство, подобно нашей церкви. Убивать себя — грех. Дозволяется лишь способствовать приближению смерти, а взять тебя должна она сама.

— У меня есть друг — русский, — сказал Озермес, — зовут его Алия, по-вашему Илья. Он не хотел воевать с нами, живет теперь в ауле. Я могу взять тебя с собой.

Кровь частыми толчками забилась в висках. Как же раньше мне не приходило в голову?..

— Хорошо, Озермес, я пойду с тобой.

Он попросил подождать его возле моря, у камня, пока он сходит на поляну попрощаться.

Я побрел к морю, встал у проросшей мхом скалы и подумал, что сон сейчас кончится и я очнусь на тахте от храпа Закурдаева. Море рокотало, по воде бегали лунные блики. Мне стало холодно. Куда меня не сет? Не все ли равно? В конце концов, безразлично — стреляться или идти навстречу неизвестности — в тот выход из тупика, о существовании которого я не догадывался. Разумеется, судорожное хватание за жизнь — свидетельство моего безволия, духовного несовершенства. Ничто ведь не могло оправдать моего существования, моего появления на свет божий, муравей был куда полезнее меня. Но что поделаешь, человек есть человек, он слаб... Я вспомнил о Закурдаеве, утром старик забьет тревогу, но оставлять для него записку не стоит, пусть никто не знает, куда я исчез, да и матери моей легче будет надеяться и ждать, чем получить извещение о смерти сына. Мать, как потом написала мне сюда, в ссылку, действительно не поверила слухам о моей гибели. Узнав о случившемся, она оправдала меня, как оправдывают своих сыновей все матери.

Шагов Озермеса я не расслышал. Он вырос как из-под земли.

Я шагнул навстречу ему, и в ту же секунду фуражка моя слетела на землю, неподалеку грохнул выстрел. Я оцепенел. Озермес толкнул меня за скалу и что-то крикнул по-черкесски. Ему не ответили. Закричали протяжно часовые, где-то за укреплением снова выстрелили. Озермес поднял и протянул мне фуражку.

— Ты стоял так, что луна хорошо освещала тебя, — объяснил он.

 

- А кто в меня выстрелил?

— Абрек один, там умирает его дядя. Я забыл спросить - тебе не нужно брать коня, сказать до свидания Закурдаю?

— Нет.

— Тогда в дорогу.

Мы пошли куда-то — сперва через мыс, потом изморьем, дальше и дальше, поднимаясь на горные от роги, спускаясь в расщелины, переходя вброд речки, море все оставалось справа, а луна опускалась ниже и ниже, пока не погрузилась в воду. Но мы не замедляли шаг, и в темноте все снова казалось сном, медленным и нескончаемым.

То, о чем мы говорили, вспоминается теперь смутно. Часа два, наверное, спустя, после того, как мы покинули поляну, Озермес, словно спохватившись, спросил:

— Как ты поживаешь?

— Спасибо, — удивленно ответил я,

— Надеюсь, семья твоя в добром здравии?

Я снова поблагодарил, догадываясь, что вопросы Озермеса — ритуал черкесской вежливости, и добавил: — Мать у меня одна, она далеко. — На это услышал:

— Пусть аллах дарует ей здоровье. Скажи мне твое имя.

Я назвал себя. После непродолжительного раздумья Озермес задал новый вопрос:

— Ты будешь нашим гостем, Якуб? Или поселишься в ауле?

Якуб — вот каким станет мое имя. Мысль о переходе к горцам и совместной с ними жизни никогда не приходила мне на ум. Я уже упоминал, приведя наш с Закурдаевым разговор: те, чьи имена войдут в историю — декабристы, — к черкесам не перебегали. Да простится мне, что я называю себя в одном ряду с ними, прощением мне одно — и именитые, и безвестные схожи в своих предрассудках и прегрешениях. Когда я пошел с Озермесом, я не к шапсугам направлялся, а уходил от всего опостылевшего, от смерти, от самого себя, Я подумал о том, что на заданный им вопрос все равно рано или поздно придется ответить.

— Буду жить с вами, — неуверенно произнес я.

 

— Ай, аферим! * — изменив своей сдержанности, воскликнул Озермес.

— Почему мы идем ночью? Куда ты торопишься? — спросил я.

— В ауле человек умирает, меня ждут там.

У читателя может возникнуть вопрос — не слишком ли легко Озермес доверился чужому человеку? Доверчивость к людям отличает горцев, как и всех людей, близких к природе. Возможно, я не прав, но мне представляется, что подозрительность и отчужденность в известной степени плоды цивилизации. Бывают, разумеется, и другие причины. На Вологодчине, например, двери не запираются, замков там не увидишь. Мать рас сказывала, что путник может войти ночью в любую избу и хозяин, проснувшись, ни о чем не спросит и тотчас примется ставить самовар. А в Приангарье на дверях запоры, на окнах дубовые ставни — избы, как крепости. В ночную пору незнакомцу, хоть он примется бревном в дверь колотить, ни за что не отворят, ибо пришелец может оказаться беглым каторжником и убийцей.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.