Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГРОМОВЫЙ ГУЛ 7 страница



— Шибле не рассердится, — сказал я, одобрительно поглядывая на опечаленное лицо Аджука.

Он часто удивлял меня. Как и многие другие шапсуги, Аджук не был строгим ревнителем веры. С первого века, после появления на побережье евреев, черкесы стали перенимать от них христианство, и в седьмом веке Вселенский собор подчинил шапсугских священников — шогенов грузинскому мцхетскому патриарху. Кресты тех времен, называемые джиор или джур* похожие на русскую букву «твердо», до сих пор стояли в лесах. Но христианскую религию шапсуги восприняли частично, приспособив ее к своим языческим представлениям о людях и мире. Им, воспевавшим женщину, очень пришелся культ богоматери, как они называли ее, Мерем. Не могу не отвлечься, чтобы не сказать о сибирских чалдонах. Многие уверяют, якобы русский народ особо религиозен, крепок в своей вере православной и ретив в исполнении обрядов. Но тут, — сужу по селам, в которых мне случалось побывать, — единственные признаки веры — наличие икон в избах да привычка креститься перед едой и после.

С конца ХV века христианство у черкесов стало исчезать. Под натиском ислама шапсуги кое-что взяли от него, но в основном продолжали почитать более близких им богов — главного хлебопашца Созериса, божество пахотных волов и своего ближайшего покровителя Хакусташа, могучего кузнеца Тлепша. Аджук, не нарушая явно тех или иных верований, всегда руководствовался собственным здравым смыслом. Я видел, что ему совсем не хочется притворяться, будто он радуется гибели Аслана, и смеяться в лицо его несчастным, ничего еще не знавшим матери и жене.

Найдя неподалеку от сакли Аслана пригорок, мы поднялись на него и принялись звать жену Аслана Хацац. Она появилась во дворе и вопросительно на нас посмотрела.

— Вернулся ли домой Аслан? — протяжно спросил Аджук.

* Джиор — от грузинского джвари (крест).

 

Хацац не ответила. Я увидел, как лицо ее напряглось, а глаза остановились. Она ничего не понимала — ведь муж не уходил на войну.

— Пришел ли Аслан с поля? — снова спросил Аджук. — Он там, его взял к себе Шибле. Ты, наверно, слышала гром...

Хацац вскрикнула и бросилась, закрыв лицо руками, в саклю.

— Обрадовал, — мрачно произнес Аджук. — Пойдем возьмем лопаты.

Умерших хоронили в день смерти, ибо тем сокращался переход покойного на тот свет, да и близким не так долго доставалось плакать. Женщин на кладбище не всегда брали, мне это объясняли тем, что у них нежное сердце, им труднее видеть, как родного человека засыпают землей. Думаю, что женщин не брали на кладбище по иным причинам — с телом покойного всегда бежали, кладбище находилось выше аула, на горе, и женщины, особенно старые, поневоле задерживали бы бегущих. Возможно, тут сказывалось и влияние ислама, от многого отчуждавшего женщин. Похороны затягивались, если надо было дожидаться прихода родственников и друзей покойного из других аулов. Аслана же следовало похоронить как можно скорее, чтобы Шибле не разгневался, ожидая своего избранника.

Только мы вырыли под дубом могилу, как со стороны аула показались люди, поспешавшие на похороны Аслана. Впереди всех торопились Гошнах и Хацац.

К нам подошел один из джигитов — Салих. В отличие от других горцев он был грузен, но ступал мягко, и движения его были по-медвежьи проворны. Самым примечательным выглядело лицо — все в шрамах, из которых смотрели большие, всегда добро улыбающиеся глаза. Шрамы были следами схваток с несколькими противниками. Очнувшись, Салих дополз до дома и сам, глядя в блестящий медный таз, зашил себе раны

— Шибле? — спросил Салих, кивнув на тело Аслана,

— Он взял его к себе на наших глазах, — ответил Аджук.

Салих посмотрел на дуб — отруб дымился, но огонь уже угасал.

- Валлах! — Салих одобрительно покачал головой. — Повезло человеку, он и не заметил, как вознесся.

Начался похоронный обряд.

— Хвала Шибле, могучему, ослепительному! — весело причитала старуха Гошнах. — Какое счастье выпало моему сыну...

Хацац вторила ей:

— Блажен Аслан, счастливец Аслан!..

На грудь покойному положили прядь волос, срезанных с головы Хацац, и, опустив его в могилу, стали засыпать землей,

Кто-то запел веселую песню, которую поют на празднествах и свадьбах. Все подхватили припев:

— О-ри-да-да!

Танцы и песни закончились.

У поля остались только мы с Аджуком. Он посмотрел на брошенные среди зеленых стеблей кукурузы мотыги и спросил:

— Закончим прополку?

Я кивнул и снова снял черкеску. Мы обвязали от солнца головы платками, засучили рукава бешметов и взяли мотыги. Вскоре я ощутил голод. Дойдя до края поля, присели отдохнуть. Я достал из-за куста торбу с едой и кувшин.

Подул ветерок. Я подставил прохладе разгоряченное лицо. Еще пахло гарью от подожженного молнией дуба. Неподалеку от него чернела свежая земля могильного холма.

Было все это словно вчера...

 

Крайне тосковал я в ауле по книгам. Однажды приснилось, будто сижу за столом, на столе толстый фолиант, и страницы сами переворачиваются одна за другой. От няньки своей я наслушался в детстве сказок и былин. Те, что сумел вспомнить, пересказывал Закиру, он слушал их с жадностью. Иногда к нему присоединялись Зайдет и Биба. Аджук пошутил, что в сакле у них завелся свой джегуако.

Отсутствие письменности, разумеется, мешало горцам подняться на более высокую ступень развития, и они это понимали. Как-то я сидел у плетня, читая одну из немногих своих книг, читанных-перечитанных, и на

 

книжку упала тень. Я поднял голову — Салих, наморщив лоб, старательно вглядывался своими ясными глазами в открытую страницу. Лицо его, иссеченное шрамами, болезненно передергивалось от стремления хоть что-нибудь понять.

— Прости, — пробормотал он. — Я не взял позволения подойти...

— Ты хотел спросить?

— Это по-арабски?

— Нет, по-русски.

Глаза его словно потухли, вздохнув, он отошел.

Так, чередою, шли дни, и в один из них я узнал, что полюбил, или, коли уж быть преданным истине, открыл, что давно люблю. Преинтересно случилось мое открытие, будто бы порох взорвался после долгого шипения фитиля — на джегу я встретил Зайдет, которую видел немногим более часа назад дома, но, встретившись с ней взорами здесь, уже не смог отвести глаз от ее тонкого лица. Она, подобно мне, тоже не отводила взгляда, и мы, безмолвно сговорясь, вышли из сакли и куда-то пошли перебираясь через ручьи, продираясь сквозь заросли, в исступленном стремлении к единой, общей для нас обоих цели. На светлом от звездного мерцания лугу Зайдет посмотрела пристально на меня и пустилась бежать к лесу. Когда я настиг ее, она, оглядевшись, кинулась к огромному дубу, в мгновенье ока вскарабкалась на нижнюю ветвь и исчезла в листве. Почему-то обрадовавшись, я полез на дерево тоже. Думаю, что будь поблизости снеговая вершина Дзитаку, мы полезли бы на нее. Улыбаясь Зайдет заговорила, стала упрекать меня в медлительности — состариться можно было, дожидаясь, пока я соизволю обратить на нее внимание. Я возразил, что в этом ее вина — мне приходилось ждать, пока ей исполнится восемнадцать, а она так медленно подрастала...

Мы раскачивали на ветвях, как птицы, разговаривали и смеялись так, что нас наверняка слышал весь аул. Мы не касались друг друга, не целовались. При высокой любви не торопятся, ибо настоящая любовь — частица вечности. Спешит, с жадностью хватая подаренное судьбой, лишь тот, кто не умеет любить прочно. Вспоминая, однако, то время, я казнюсь и тем, что глаза мои

 

не открылись раньше, и тем, что мы с Зайдет не соединились в ту звездную ночь.

Наутро аул узнал, что Зайдет берет Якуба в мужья. Договорились о дне свадьбы, и мы с Аджуком принялись строить новую саклю.

До нашей долины доносились вести о приближении войск русского царя: они прошли реку Шепсы, они перешли через Хакучинку, они опустошили долину Шахе, они достигли реки Саше. Это были вести из того, навсегда оставленного мною прошлого, возврата к которому, как я думал, не было. И меня, заполненного любовью, слухи эти не затрагивали вовсе.

В день нашей свадьбы, когда я помогал Аджуку свежевать оленя, прибежал, запыхавшись, Закир и сообщил, что из леса вышел и появился в ауле кровник — просить усыновления.

Перепоручив оленя женщинам, мы пошли к дому старухи Сурет, сына которой год с лишком назад убил парень, явившийся сегодня в аул. Звали убийцу, как сказал Аджук, Шумафом, мать его была шапсугского племени, отец — ачхипсоу. Возле двора Сурет толпился народ. Я вошел в саклю. Аджук задержался возле старика Едыге и Салиха, стал о чем-то толковать с ними,

Сурет сидела в углу кунацкой на тахте прикрыв голову черным платком, и, всхлипывая, причитала:

— Сыночек мой, где ты? Не осталось мужчин в нашем роду, некому отомстить твоем убийце. Видишь ли ты черного врага своего? Как посмел он войти сюда? Перевелись в ауле отважные…

Возле Сурет стояли, тоже плача, женщины.

Шумаф высокий парень в ободранной грязной черкеске и порванных чувяках, с папахой, шерсть которой свалялась в комки, обросший, с запавшими щеками, стоял, сложив на груди руки, с опущенной головой. Оружия при нем не было. Мужчины расположились в ряд у другой стены, положив руки на рукояти кинжалов и мрачно поглядывали на кровника. Вошел Едыге, которого поддерживали с двух сторон Аджук и Салих. Старику подали треногую табуретку. И без того согнутый усевшись, он казался совсем маленьким. Но глаза его были не по-стариковски ясными. Посмотрев на Шумафа и Сурет, Едыге сказал:

 

 

- Нет горя больше твоего, дочь моя, ты лишилась сына, и некому позаботиться о тебе.

Старуха подняла платок, впилась очами в Шумафа и закричала:

— Вот он! Убейте его!

Шумаф не дрогнул, лишь еще ниже опустил голову. Но я знал от Аджука, что зашедшего в саклю не убивают. Добавлю, что не только под кровом не могло свершиться убийство, но и вообще в присутствии женщины. А ежели мужчины где-либо в лесу или в поле вступили бы в схватку, достаточно было завидевшей это женщине приблизиться и бросить меж ними платок, как даже самые заклятые враги тотчас засовывали кинжалы в ножны.

— Говори, Шумаф, — велел Едыге. — Мы слушаем тебя. Шумаф поднял голову, обвел всех нас взглядом, отошел от стены и глухо заговорил. Он очень волновался и, как многие горцы в минуты особых переживаний, заговорил возвышенно, словно декламируя:

— Вам ведомо, что я убил. О, горе мне! Принес я смерть сюда и мести заслужил. Вот грудь моя, не буду защищаться. Кто смел, беритесь за кинжал...

Слова его прозвучали вызывающе, и мужчины переглянулись.

— Слышите? — возопила Сурет. — Он сказал, что вы трусы. Убейте его, убейте!

— Продолжай, Шумаф, — с хладнокровием произнес Аджук, строго поглядев не Сурет. Я не мог понять, действительно ли старуха так жаждет мщения или требовать смерти убийце полагалось по обычаю. Не знал я и причины ссоры Шумафа с сыном Сурет. Кто из них больше был виновен? Искренне раскаивался Шумаф или измытарился и его выгнал из лесу голод и одиночество?

— В той сакле, где родился я, — звонко сказал Шумаф, — два воина — отец и брат мой. Враг уже точит шашки и забивает пули в ружья. Кто защитит Сурет, где муж ее, где сын?

Мужчины молчали. По-видимому, Шумаф не раскаивался и явился лишь потому, что к горам подходили русские солдаты. Как это будет оценено мужчинами? Все пришли в состояние напряженности.

 

 

- Ты убил моего сына, ты! — снова закричала Сурет, и женщины принялись громко плакать. Едыге покачал головой и показал, чтобы они умолкли.

— Мать, — сказал Шумаф, обращаясь уже прямо к Сурет, — возьми меня, и стану на пороге я, как сын твой и как воин. Я кончил. — Он снова отступил к стене и опустил голову на грудь.

Мужчины одобрительно загудели.

— Хорошо сказано, — громко произнес Едыге.

Сурет упорно молчала.

Едыге оглянулся на Аджука.

— Я, — медленно заговорил тот, — был другом отца погибшего. Он был мне, как брат. Кто откажет мне в праве мстить? Может, я ошибаюсь?

— Твоя правда, — важно промолвил Едыге. — Ты имеешь право мстить прежде других.

— Я отказываюсь от мести, — сказал Аджук. — Я думаю, что Сурет не должна оставаться бездетной.

Едыге покосился на Салиха.

— Я, — степенно произнес Салих, — сосед Сурет, но я тоже отказываюсь от мести.

— Кто хочет мстить за кровь? — спросил Едыге.

Мужчины молчали. Едыге пригладил свою длинную седую бороду и уставился на Сурет.

— Согласна ли ты, мать, взять Шумафа в сыновья? Старуха не отвечала. Искривленные пальцы ее теребили платок. Женщины склонились к ней, что-то зашептали.

— Пусть подойдет, — тихо, но внятно проговорила она.

Шумаф подошел к Сурет, встал на колени и опустил голову в ее подол. Стянув платок, она накрыла Шумафа. Оба заплакали. Потом она расстегнула дрожащими пальцами бешмет, рубаху и выпростала высохшую грудь. Шумаф прикоснулся губами к соску. По лицу его текли слезы.

— Благослови вас аллах, — сказал Едыге. — Ты мать из матерей, Сурет, ибо ты милосердна и мудра. Ты, Шумаф, доказал нам свое мужество, будь же верным сыном для своей новой матери. Пойдемте, люди, пусть они останутся одни.

Салих помог старцу встать и повел его к двери.

 

Мы с Аджуком вышли тоже. Толпа расходилась. Только Едыге стоял еще возле изгороди.

— Аджук, — спросил я, — а если кто-нибудь взялся бы мстить?

— Никто на это не имел права, мы не члены семьи Сурет. Ты, верно, догадался, что Шумаф не считает себя виновным, мне он сказал, что убил, защищаясь. Из-за чего они схватились, мужчины не знают, спрашивать об этом теперь уже поздно было, да и не принято — о покойном, даже если он был виноват, плохо не скажешь. Все шло к примирению, но всяко бывает — или кровник неудачно выразится, или кто-нибудь вспылит, оскорбит его, разжалобившись от криков и плача матери... Я поэтому заранее договорился с дедушкой Едыге и с Салихом. Я и Салих нарочно объявили, будто имеем право на мщение. Кто стал бы соваться после нашего отказа, оскорблять этим нас?

— Заглядывать вперед никогда не вредно, — сказал Едыге. — Сказано: говори, подумав, садись, осмотревшись, а если споткнешься утром — будешь спотыкаться до вечера.

— Еще говорится, — подхватил Аджук, — отшвырнешь носком, потом поднимешь зубами.

— А пропустив голову коня, не хватайся за хвост, — прибавил, ухмыляясь в бороду, Едыге.

В ауле любили потягаться в знании пословиц. Стоило только кому-нибудь начать.

— Но старуха-то как упряма, — проговорил Аджук. — Воистину, хлестнешь коня — прибавит ход, хлестнешь осла — не сделает ни шагу. У нее нрав, как у муфтия, она тоже считает, что адат — это камень, он должен давить. Но адат не камень, а кровля сакли, прикрывающая от непогоды. Если столбы прогнивают, их надо менять, чтобы кровля не упала и не придавила взрослых и детей.

— Ты прав насчет обычаев, — сказал Едыге, — но не прав, когда так судишь о Сурет.

- Кто не хулим, тот подобен покойнику, — не согласился Аджук.

— Да, но женщине прежде мужчины отдают почет. Сурет — мать, ей надо было переступить через свою боль. Не знаю почему, но все в жизни рождается и обновляется через боль.

 

Рассказанное мною, дозволю себе предположить, вызовет у читателя вопросы. Дабы предупредить их, следует кое-что разъяснить. Причем, догадываюсь, иные отнесутся к моим словам недоверчиво. А сказать я хочу следующее: кровная месть у черкесов наблюдалась не столь уж часто, как представляется нам, они понимали, что поощрив оную означает способствовать истреблению людей, но, невзирая на это, в числе узаконенных адатом прав, помимо права на частную собственность, сохранялось право ношения оружия с использованием его в случае оскорбления, особенно матери и вообще женщины. Признавая справедливость действия убийцы, адат одновременно признавал и возможность личного отмщения за убийство отца или брата, за пролитую кровь, за то, что семья убитого лишилась кормильца. Убийца сразу же уходил из своей сакли, скитался по лесу, а в это время родственники и друзья его налаживали примирение. Чаще всего, учитывая вину оскорбителя, договаривались о передаче его семье определенного количества скота, чтобы она не нуждалась, лишившись кормильца. Не менее часты были случаи, когда убийца, как и Шумаф, просил у матери покойного усыновить его, брал на себя бремя забот о семье убитого и нес его, как сын, в течение всей дальнейшей жизни. Нам сие представляется странным и непонятным. Напоминаю в связи с этим об убийствах в нашей деревне. Примеров предостаточно, сосед убивает соседа во хмелю, из-за клочка земли, во время ограбления, конокрадства — Сибирь полна каторжниками, осужденными за убийства. При этом обе семьи — и убитого, и убийцы остаются без кормильца. Да и какая мать у нас согласилась бы усыновить убийцу ее родного сына?

Вечером к нам собрался весь аул. При полыхании костров и факелов плясали во дворах моей сакли и сакли Аджука, плясали на лужайке, на дороге. Мужчины и женщины неслись во всеобщем бурном загатляте, а потом Зайдет и я прошлись вдвоем в плавном зафаке, и любимая шептала мне:

— Я счастлива, я так счастлива, Якуб мой....

Появиться на свет божий стоило одной лишь ради этой радости — слушать только мной различимый, трепещущий от любви голос женщины.

 

Поздно ночью мы ушли в свою саклю и притворили дверь. Зайдет направилась на свою половину. Ласкать жену полагалось только в темноте, на ее постели. Я выждал, чтобы Зайдет разделась, разделся сам и перешагнул через порог.

И в эту ночь у нас ничего не произошло, мы пролежали, обнявшись, до рассвета, привыкая друг к другу, а когда привыкли, уже поднялось солнце.

Зайдет начала одеваться.

— Зачем только пришел день? — пробормотал я.

Она рассмеялась, поцеловала меня и выбежала за дверь. Я тоже улыбнулся и задремал.

 

Все вокруг словно сговорились мешать мне вести записки. Соседский мужик пристал, как репей, чтобы я пристрелял ему ружье — турку, а оно заржавлено было донельзя, и я провозился до вечера, а на другой день лил пули. В селе меня почитают докой по ружейной части. Потом помог хозяину сена нанести. И тут еще меня затребовали в Енисейск. Я встревожился, не раскрылись ли случайным образом мои планы насчет побега. Знакомец донести не мог, но... Тревога оказалась ложной — мне предложили переехать в Енисейск, пойти в межевую канцелярию письмоводителем. К удивлению чиновников, я отказался и, откланявшись, ушел с облегченным сердцем.

Ожидая карбаза, приметил издали у болотистой речушки Мельничной седобородого старика. Согнувшись, опираясь на посох, он сидел на чурбаке и глядел, как мужчины стягивают в воду долбленку. Я подошел ближе. Босые, распухшие ноги старика были усеяны мухами, подле лежала на земле сума. Он повернулся ко мне... Та же загорелая до черноты шея, тот же запавший рот и морщинистый лоб, и ворот рубахи под седой бородой расстегнут, можно не смотреть — на груди его наверняка растут седые волосы. В который раз уже!.. То он поднимал меня, сжимая бока мозолистыми ладонями, то стоял, печальный, держа на поводу коня, то лежал, откинув руку, недвижим, и теперь снова сидит передо мной, опираясь на посох и поглядывая с добродушием.

— Чё, паря? — спросил он.

 

Оторопь понемногу оставляла меня.

— Из каких краев, дедушка?

— Во де-ка живу, за рекой.

— А родом откуда?

— Дедко издалека пришел. А ты, барин, небось, ссыльный поселенец?

— Как ты угадал?

Он ухмыльнулся.

— Зимусь забегал в избу погреться поселенец один, обличием в тебя, но тот не ты был, у того, окаянного, глаз тяжелющий, глянул на телка, телок бряк, и сдох. Во глаз, господи спаси и помилуй!

Посмотрев друг на друга, мы оба засмеялись, и наваждение мое вконец растаяло. На земле тьма-тьмущая похожих стариков. Да разве только стариков? Наверняка и на Кавказе, и в Малороссии, и еще где-то горюют и мучаются такие же неприкаянные, как я, похожие на меня Кайсаровы.

Показался карбаз. Попрощавшись, я поспешил к пристани...

 

Бывают ночи и дни, которые собираются вместе, как одинаковые камешки, разбросаешь их, и не угадать, какой был подобран первым. Порой же провидение насыщает одни сутки событиями так, что они растягиваются в длину всей человеческой жизни. Майский, двадцатого числа день, и следующий за ним, равно как разделившая их ночь, не только часто вспоминались мне, но и снились во всех трепещущих подробностях, ибо за те сутки с небольшим я и вознесся до самой высокой любви и скатился до самого дна человеческого ничтожества.

Проснулся я стремглав. Вроде бы толкнул кулаком кто-то.

Зайдет, пританцовывая, подметала двор. При взгляде на нее меня охватило блаженное одурение. Все, что нужно делать в доме, буду делать сам, решил я. Хотя  мужчины не занимаются женскими делами, моему поведению в ауле не удивятся — здесь принято первые два года не разрешать молодой невестке никаких работ, разве что прибрать постель и подмести комнаты и двор. Но у Зайдет — ни свекрови, ни золовок. Почувствовав

 

 

мой взгляд, она проворно обернулась, пушистые волосы переметнулись с плеч на спину и светло карие глаза загорелись лаской. От этого свободного, открытого проявления ее нежности меня снова взяла оторопь, как от ничем не заслуженной похвалы. Наверное так же бесхитростно любят своих самцов оленьи самки. Лукаво улыбнувшись, Зайдет опустила голову, и я снял с сука грушевого дерева кувшин для подмывания и с каменным лицом прошел мимо нее в сад к отхожему месту.

Когда я умылся и надел черкеску, завтрак — хлеб, сыр, мед и кислое молоко, — уже ждал меня на маленьком столике. Мы принялись за еду, и я потребовал, чтобы она не отворачивалась от меня. Зайдет все-таки привычно прикрывалась рукой, стараясь не показать мужчине, как жует. После завтрака, сполоснув из поданной мне миски с водой рот, я встал, протянул руки и прижал Зайдет к себе, — она тоже прильнула ко мне. Я поцеловал ее липкие от меда губы. Она, вздрогнув, закрыла глаза. Заре она, конечно, об этом не расскажет, та пристыдит ее за такую вольность.

Талия у Зайдет была столь тонкой и гибкой, что, перегнувшись назад, она легко достала бы руками чувяк. Каждое, еще не осуществленное движение мое — душевное или телесное — тотчас ею воспринималось. Только я хотел заставить себя оторваться от ее рта, как она медленно отвела назад голову и открыла глаза. Я впервые заметил над ее верхней губой легкий, почти неприметный пушок.

— Скорее бы ночь! — шепнул я а розовое, прозрачное ухо Зайдет.

Она опустила ресницы, потерлась об меня грудью и отозвалась, как эхо:

— Скорее бы...

С сожалением отпустив ее, я пошел за мотыгой. Во дворе Зайдет догнала меня и протянула торбу с едой.

Иной раз, особенно когда за окнами избы завывает пурга, или же при мертвенном ледяном свете звезд в лесу трещат от мороза кедры, мне кажется, что того утра никогда не было и я выдумал его, дабы хоть надолго забыться от нищей пустоты своей нынешней жизни.

 

Мы с Аджуком молча проработали на поле почти до полудня. Стало жарко. Я опустил мотыгу и утер с лица пот. Аджук повернулся ко мне:

— Якуб, подходят русские.

Я кивнул, предположив, что речь идет о беглых солдатах, и снова взялся за мотыгу.

Когда мы присели отдохнуть в тени кизилового куста, Аджук пояснил:

— Они поднимаются от Ардилера, их много, с ними пушки.

Все еще не понимая, я отпил воды из кувшина, заткнул его кукурузным початком, поставил в тень и тогда только всполохнулся.

— Он сюда идут?

— Они торопятся почему-то. — Аджук устроился по удобнее и вытянул ноги. — Я послал на рассвете Салиха и еще троих разузнать...

Я задумался. Потом спросил, почему десятилетие на зад черкесы не воспользовались войной Турции с Россией, осадой союзниками Севастополя и не напали на нас, объединившись с англичанами и турками? Аджук не усмехнулся, чтобы не ставить меня в неловкое положение: горцы никогда не подчеркивают своего превосходства над глупым собеседником, лишь в карих глазах его промелькнули искорки, и он мягко объяснил:

— Я не раз уже говорил тебе, что не хотим ни с кем воевать, что ни русского царя нам не надо иметь на своей шее, ни турецкого султана, ни английской королевы, хотя она и женщина. За дружбу с турками и англичанами пришлось бы платить свободой...

Наши военные историки и даже сам Р. Фадеев отдавали в этом смысле должное черкесам. Горцы не допускали на побережье турок, англичан и французов, и в те годы наше кавказское командование смогло перебросить свои войска с береговой линии в Грузию, на турецкие рубежи и не беспокоиться за тылы. За одну лишь эту, неважно в силу каких побуждений, пусть даже невольно оказанную России услугу я, будь царем, отблагодарил бы черкесские племена, посчитав их союзниками, и навсегда оставил бы в покое...

— Я был еще мальчишкой, - сказал Аджук, — когда к нам приехал посланец от королевы Виктории. Я мыл

 

ему ноги, как гостю, подавал еду и слышал, о чем он говорил с нашими старейшинами. — У глаз Аджука собрались морщинки, и я угадал, что ему смешно вспоминать. — Гость был толст, как бурдюк, но старался сидеть прямо, словно его посадили на кол, он не притронулся к еде и только курил трубку. А говорил одно, воюйте с русскими, мы вам привезем оружие, а потом вы станете счастливыми от того, что править вами будет королева. Его спросили: а она красивая? Он разозлился, даже глаза покраснели. С ним был слуга — худой, смуглый, — хозяин не разрешил ему находиться вместе с собой в кунацкой, — мы накормили слугу во дворе, он много ел, пил много бузы, а потом плакал. И говорил: не верьте моему господину, если вы подчинитесь королеве, вас всех привяжут к жерлам пушек и разорвут ядрами...

Аджук задумался, потом сказал:

— Плохо.

— О чем ты? — спросил я.

— Разрозненно живут племена каждое само по себе, каждый аул для себя. Одна рука, а пальцы друг друга не чувствуют, вот их по одному и отрубают. И князья черного тумана в глаза убыхам напускают — кто перед царем выслужиться хочет, уговаривает на колени встать, кто в Турции для себя выгоды ищет, говорит: уезжать надо, там вы, как в раю, будете жить, гурии вас ласкать станут и прохладный шербет подавать...

Он умолк и насупился.

Мы снова принялись за работу. Поглядывая временами на Аджука, я заглушал разгоравшуюся во мне тревогу надеждой на то, что отряд, поднимавшийся от моря, пройдет мимо аула, не заметив его. Как странно, я, столько раз принимавший участие в сожжении аулов, всего лишь два года спустя, стоя на поле с мотыгой в руках, не мог вообразить всей полноты надвигающейся опасности. «Обойдется, пронесет», - решил я.

Мотыга Аджука звякнула. Он с досадой покачал головой, наклонился, поднял камень и зашвырнул за кусты кизила. Ощутив мой взгляд, он улыбнулся мне, как улыбаются близкому, родному человеку. Братьев ни у него, ни у меня не было, и в случае смерти одного из нас оставшемуся в живых полагалось взять на себя заботу

 

о семье свояка. Обязанность эта, мною не исполненная, хотя на то были свои причины, — вечный укор мне.

Аджук вдруг отрывисто произнес:

— Я бы хотел иметь еще двоих сыновей. Даже троих. Даже пятерых, если родятся...

— Пусть исполнится твое желание, — пробормотал я, не придавая значения его словам.

Могила Аслана заросла травой и алыми маками. Гошнах приходила сюда часто, и я слышал, как она, улыбаясь сквозь слезы, прославляла могучего Шибле, забравшего к себе ее сына.

Я вспомнил свою мать, денно и нощно убивающуюся по мне в далекой Калужской губернии, но не казнясь, как-то мимоходом. Голова моя была занята иным — я прикидывал, сумею ли осенью приобрести у заезжего торговца бешмет или, как его называли шапсуги, сай для Зайдет. Прочитавший эти строки упрекнет меня в черствости и будет прав. Однако такова человеческая натура — мы забываем о матерях, когда живем привольно, словно бы подразумевая, что от этого лучше живется и нашим матерям. Единственно, чем я выразил в те годы свое отношение к матери, было письмо, отправленное с торговцем, — он обещался сдать его на почту в каком-нибудь цивилизованном местечке.

Вскоре вернулись лазутчики. К полудню подошел с мешком за плечом Салих.

— Новости есть? — спросил Аджук.

— Есть.

— Сядем, поговорим.

Мы отошли за поле, к ельнику, и сели. Салих пристроился рядом, бросив возле себя мешок.

Сидя на корточках, он поглядывал своими светлыми, улыбающимися глазами то на меня, то на Аджука, степенно дожидаясь вопросов.

— Все вернулись? — спросил Аджук, покосившись на мешок — нижняя часть его была в высохшей крови.

— Все. Русские войска идут вверх, к урочищу. После ночного привала они разделились. Около двухсот воинов направляются к нам.

— К нам? — переспросил Аджук.

— Да, так подслушал Алия. Он еще услышал, что на

 

Кбааде ожидает свое войско брат русского царя. Они послали вперед свои глаза — казаков, те увидели издали наш аул. Когда казаки возвращались, мы их перехватили. Трое ушли, а четверо вот... — Салих поднял, взяв снизу мешок и вытряхнул из него на траву отрезанные головы три усатые, с бородами, одну, как мне сперва показалось, с бритым лицом.

У меня от неожиданности и от ужаса дыхание сперло. Никогда дотоле мне не приходилось, и, молю господа бога, дабы никогда более не пришлось увидеть голову, отрезанную от человеческого тела. Лица тех, что были с бородами, напоминали и отставного унтера Тимофея, когда-то впервые поведавшего мне о черкесах, и фельдфебеля Кожевникова, и многих других старых солдат из моей роты, а безбородый чем-то был схож со мной самим.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.