Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Хуан Рульфо 6 страница



— Какого кота? Он же был в моей комнате. Разлегся у меня на ногах, разнежился, я и пожалела его, не стала прогонять. Но он лежал смирно, не шумел.

— А я и не говорю, что он шумел. Только вот цирк он тут у меня ночью устроил. Сядет в ногах — и прыг мне на голову, мяучит, будто есть просит, тихонько так.

— Я его с вечера досыта накормила, и он всю ночь пролежал возле меня. Тебе, Сусана, опять какая-то несвязица привиделась.

— А я тебе говорю, он мне своим прыганьем целую ночь покоя не давал. Так что уж пожалуйста: когда я сплю, чтоб его и духу тут не было, какой бы он там у тебя ни был смирный.

— Тебе просто померещилось, Сусана. Ладно. Придет Педро Парамо, скажу, пусть что хочет делает, я с тобой не могу больше. Так и объявлю: ищите другую, а мне лучше уйти. Свет не без добрых людей, найду себе место. Тебе ведь только нужно, чтобы было кого помучить. Но не все же на этом помешаны, как ты. С завтрашнего же дня уйду и кота с собой заберу, и не будет тебе больше никакого беспокойства.

— Ну и бука же ты у меня, ну и злюка же ты, Хустина! Никуда, никуда ты от меня не уйдешь, потому что никто не будет тебя так любить, как я.

— Не уйду, Сусана, не уйду. Сама знаешь, ты — вся моя жизнь. А что, бывает, рассержусь да забранюсь, так ты не смотри. Я тебя никогда не оставлю.

Она нянчила Сусану со дня ее рождения, качала на руках, учила ходить, помогла пройти первый шаг, и ей казалось, что вся жизнь Сусаны — это все еще тот первый младенческий шаг, ставший бесконечным. Хустина помнит, как детский ротик Сусаны превратился в красивый девичий рот — «уста вы мои сахарные! ». Как сделались большими и нежными ее глаза. «Глазоньки вы мои сладкие, сладкие, как конфетки мятные лазоревые, лазоревые да золотистые, лазоревые да с прозеленью! Мята ты моя садовая, мята моя полевая! » Она хватала ее ртом за ножки и, покусывая, целовала их. Давала грудь, не сосать — в ее груди не было молока, — а для забавы. «На, на, поиграй, — приговаривала она. — Поиграй своей игральницей». Если бы можно, она бы целыми днями мяла и тискала это маленькое тельце.

А дождь барабанил по широким листьям бананов, и было слышно, как от воды, падающей с неба, кипит стоячая вода луж.

Простыни пропитались сыростью и холодом. Из устало булькающих водостоков, трудившихся без отдыха вторые сутки, бежали вспененные ручьи. А сверху все лило и лило, и земля захлебывалась в этом клокочущем потопе.

 

Пришла полночь; шум дождя по-прежнему заглушал все звуки за стенами комнаты.

Сусана Сан-Хуан медленно поднялась, спустила ноги на пол, встала и двинулась прочь от кровати. Минуту назад к ней вернулось вчерашнее ощущение тяжести, придавившей ноги. Сусане почудилось, будто чьи-то руки шарят по ней, пытаясь нащупать лицо.

— Это ты, Бартоломе? — спросила она.

Ей показалось, будто скрипнула дверь: кто-то не то вошел, не то вышел. И опять знобкий, попеременно то нарастающий, то слабеющий шум дождя, гулкий переплеск воды по листьям бананов, кипение и клекот, низвергающиеся в свое же клокочущее кипение.

Потом она уснула и пробудилась на ранней заре, когда пасмурный свет нового дня нащупал сквозь седую росу красные кирпичи стен.

— Хустина! — позвала она.

Хустина вошла сразу же, будто стояла за дверью в наброшенном на плечи покрывале и только ждала, чтобы ее кликнули.

— Что, Сусана?

— Кот. Он опять пробрался сюда.

— Бедная ты моя!

Хустина упала к ней на грудь, обхватила руками.

— Отчего ты плачешь? — удивилась Сусана, когда ей удалось наконец приподнять голову Хустины и заглянуть ей в глаза. — Оттого, что меня напугал твой кот? Педро Парамо про это не узнает. Я скажу ему, что очень довольна тобой. Не надо плакать. Не расстраивайся.

— Умер твой отец, Сусана. Он скончался позавчера ночью, и сегодня оттуда приехали люди, они говорят, что его уже похоронили, так что нам с тобой все равно бы не поспеть на похороны. А сюда везти было далеко. Ты осталась на свете одна, Сусана.

— Так это был он. — И она усмехнулась. — Ты пришел проститься, — проговорила она и усмехнулась снова.

 

Много лет назад, когда Сусана еще была девочкой, отец сказал ей:

— Спустишься туда и скажешь мне, что ты увидела.

Она висела, обвязанная по поясу канатом, который больно врезался ей в тело и до крови обдирал руки, но она продолжала судорожно цепляться за него, ведь сейчас он был для нее единственной связью с живым миром, оставшимся там, наверху; отпустить канат было слишком страшно.

— Я ничего не вижу, папа.

— Смотри внимательно, Сусана. Ты непременно там кое-что найдешь.

Он направил на нее луч своей лампы.

— Я ничего не вижу, папа.

— Я спущу тебя ниже. Когда почувствуешь под ногами землю — скажи мне.

Она пролезла в узкую щель между досками, прошла по гнилым, полуобвалившимся, осклизлым от сырой глины мосткам.

— Спустись еще ниже, Сусана, ты непременно найдешь то, о чем я тебе говорил.

И она все спускалась и спускалась, словно в петле гигантских шагов раскачивалась над бездной, и болтала ногами, ища опору.

— Здесь некуда поставить ноги!

— Ниже, ниже, Сусана! Ну как, видишь что-нибудь?

Она наконец почувствовала подошвами землю — и застыла, не в силах произнести ни звука, немея от ужаса. Свет лампы двигался по кругу, теперь он скользил рядом с ней. Сверху донесся голос отца:

— Передай мне то, что там лежит, Сусана.

Она вздрогнула и, повинуясь приказанию, схватила череп обеими руками; в ту же минуту на него упал луч света. Сусана отдернула руки.

— Это мертвая голова! — вырвалось у нее.

— Там рядом должно быть еще кое-что. Давай сюда все, что найдешь.

Едва она дотронулась до скелета, кости рассыпались; нижняя челюсть отвалилась, будто череп был са-харный, поминальный. Она стала передавать наверх одну кость за другой, пока не дошла до фаланг стопы. Череп, этот круглый костяной шар, который распался у нее под руками, она отправила наверх прежде всего.

— Попробуй-ка поискать еще, Сусана. Там должны быть деньги. Такие золотые кружочки. Ищи, ищи, Сусана.

Что было потом, она не помнила. Она пришла в себя много дней спустя, и первое, что увидела, был лед устремленного на нее в упор отцовского взгляда.

 

Вот почему теперь она смеялась.

— Я догадалась, что это ты, Бартоломе.

Хустина, плакавшая у нее на груди, отпрянула, услыхав этот смех; смех, который тут же перешел в судорожный хохот.

А за стенами дома по-прежнему лил дождь. Но индейцы сегодня уже не торговали на рынке, они ушли домой еще вчера. Был понедельник. Долина Комалы захлебывалась дождевыми водами.

 

Все эти дни бушевал ветер. Тот самый, что принес с собою дожди. Но дожди кончились, а ветер не утихал. Зеленые всходы маиса уже давно просушили свои листочки и теперь, хоронясь от губительных вихрей, полегли в бороздах. Днем временами наступало затишье, потом снова начинали скрежетать на кровле черепицы и плети вьюнков бились в стекла. А по ночам за стенами дома стоял ни на миг не смолкающий стон и вой. Подгоняемые ветром, неслышно бежали по небу стада облаков, чуть не по земле волоча обвисшее брюхо.

Сусана лежит, закинув руки за голову, и слушает, как стучит запертое окно; она силится вникнуть в язык ночи и думает. А ночь, истерзанная беспокойными порывами ветра, то мечется и тоскует, то замирает, цепенея в изнеможении.

Внезапно отворяется дверь. Ворвавшийся ветер гасит лампу. Темнота лишает Сусану способности думать. Ее слух улавливает какие-то осторожные шорохи. Гулко и неровно стучит сердце. Сквозь полусмеженные веки она чувствует взблеск огня.

Она не открывает глаз. Все равно сквозь рассыпавшиеся по лицу волосы ничего не увидишь. Над верхней губой у нее блестят капельки пота.

— Это ты, отец? — спрашивает она.

— Да, дочь моя, я твой отец. Отец во Христе. Она приподымает веки, и взгляд ее сквозь сетку волос упирается то ли в тень на потолке, то ли в склонившееся над нею чье-то лицо. За ливнем ресниц, как из тумана, возникает перед ней темная человеческая фигура. Но тьма эта излучает свет. Неясный, пульсирующий свет. Он струится из груди, оттуда, где сердце. И сам он, этот луч света, сходен очертаниями с сердцем, с трепетным пламенем гаснущей свечи. «Твое сердце умирает от муки, — думает она. — Я ведь знаю, ты пришел сказать, что Флоренсио больше нет в живых. Но мне это уже известно. Не надо огорчаться из-за чужой беды; не горюй обо мне. Я заперла свою боль на крепкий замок. Замкни и ты свое сердце, чтобы оно не угасло».

Она поднялась с кровати и кое-как дотащилась до падре Рентериа.

— Позволь мне, безутешной, утешить тебя, — проговорила она, прикрывая руками пламя свечи.

Падре Рентериа не мешал ей; он смотрел, как она бережно загораживает свечу ладонями, как приближает лицо к ее огненному язычку. Запахло горелым мясом, он резким движением оттолкнул Сусану. Свеча погасла.

Испуганная неожиданной темнотой, Сусана бросилась назад к кровати, под простыни.

— Я пришел укрепить тебя духом, дочь моя, — заговорил падре Рентериа.

— Вот как? Тогда уходи, — произнесла она. — И больше не возвращайся. Я не нуждаюсь в тебе.

Она услышала удаляющиеся шаги; шаги, от звука которых ее всю жизнь пронимало холодной дрожью и страхом.

— Зачем ты приходишь ко мне, раз ты мертвец?

Падре Рентериа прикрыл за собою дверь и вдохнул холод ночи.

Над долиной все еще бушевал ветер.

 

* * *

 

В Медиа-Луну прискакал верховой, батрак по прозвищу Заика. Он потребовал, чтобы его провели к Педро Парамо.

— Зачем он тебе?

— Де-дело есть.

— Хозяина нет дома.

— Передай ему, ко-когда вернется, что я приехал от до-дона Фульгора.

— Хорошо, постараюсь его разыскать. Придется тебе, видно, подождать часок-другой.

— Скажи ему, что де-дело не терпит.

— Ладно, скажу.

Заика не спешился, так в седле и дождался появления Педро Парамо, которого ни разу в жизни не видел.

— Что там у тебя за дело?

— Мне нужно са-самого хозяина.

— Я хозяин. Чего тебе?

— Ни-ничего. То-только до-дона Фульгора Се-седано убили. Он меня с собой взял смотреть водостоки, а то во-вода, считай, вовсе поступать перестала. По-поехали мы с ним на пару. Вдруг, откуда ни возьмись, верховые на-навстречу, и много их. По-подъехали ближе, кто-то и за-закричи: «Я этого зна-наю. Это управляющий из Ме-медиа-Луны».

Ме-меня не тронули, не посмотрели даже. А до-дону Фульгору велели с коня слезть. Го-говорят: «Мы за революцию», и что, мол, едут землю у вас отбирать. «Беги, — го-говорят ему. — Передай хозяину, мы к нему ско-скоро в гости будем! » А он с пе-перепугу воду пустил. И по-побежал, не шибко, потому со-солидный из себя, но ничего, бежит. Тут они его и застрелили, на бегу. Лежит мертвый, одна но-нога вверх задрана, другая к земле прижата.

Я уж там не-не дышал. Дождался, пока стемнело, и вот приехал до-доложить, как оно вышло.

— Что же ты стоишь? Живо! Скачи назад, передай: хозяин, мол, вас ждет, готов служить всем, чем может. Пожалуйте, мол, гостями будете, он с вами поладит. Только сперва заедешь на ранчо Консаграсьон, крюк невелик. Ты Тилькуате знаешь? Сейчас он, наверно, там. Скажешь, мне с ним спешно надо переговорить. А этих в гости приглашай, пусть приезжают при первой возможности, я их жду. А какая же это у них такая революция?

— Бог их ве-ведает. «Революция, — кричат, — революция! » По-поди разберись.

— Скажи Тилькуате, пусть скачет сюда не мешкая, он мне нужен.

— Все пе-передам, как велели, хозяин.

 

Педро Парамо снова заперся у себя в кабинете, он вдруг почувствовал себя старым, бессильным. Но не гибель управляющего угнетала его. В конце концов, старик уже и так одним глазом в могилу глядел. Все, что можно было выжать из Фульгора, давно было выжато. Правда, надо отдать ему должное: служил не за страх, а за совесть. «Ничего, — подвел Педро Парамо итог своим размышлениям. — Этим дуракам и от Тилькуате не поздоровится. Он им пропишет».

Куда тревожнее были его мысли о Сусане. Она по-прежнему не выходила из своей комнаты и все спала, а если не спала, лежала, словно в забытьи. Всю прошлую ночь он простоял, прислонясь к стене, глядя на озаренную ночником постель, где металась во сне Сусана; лицо ее было в поту, руки шарили по простыням, мяли подушку, и только под утро, выбившись из сил, она затихла.

С тех пор как он привез ее в свой дом, он не знал с нею иных ночей, кроме этих: больных, беспокойных, истерзанных бесконечной мукой. И он спрашивал себя, когда же это кончится.

И надеялся, что все-таки придет такой день. Вечно это длиться не будет. Какими бы жгучими ни были воспоминания, рано или поздно они угасают.

Если бы он хоть мог догадаться, в чем причина ее душевной смуты! Почему она целыми ночами ворочается на постели в бессонной изморе? Какая черная мысль томит ее, какая злая тоска отгородила ее от мира?

Все в ней казалось ему бесконечно знакомым, родным. Но если даже Сусана стала чужой, разве ему не достаточно уверенности, что она самое для него дорогое на земле существо? Не говоря уже о том, что она просто-напросто нужна ему — и это главное, — нужна, чтобы облегчить расставание с жизнью, чтобы на пути в небытие отогнать своим сияющим светом тени прошлого.

Однако в мир, где обреталась душа Сусаны, Педро Парамо так никогда и не было дано проникнуть.

«Теплый песок пляжа приятно согревал тело. Я лежала, закрыв глаза, раскинув руки и ноги, и соленый ветер овевал мою кожу. А передо мной, бескрайнее, шумело море, и пенистые языки прибоя норовили лизнуть мне пятки…»

— А вот теперь снова говорит она. Смотри же, Хуан Пресиадо, не забудь пересказать мне то, что услышишь.

«Это было перед рассветом. Море неутомимо накатывалось на берег, вздымалось шумной волной, сбрасывало пенную накипь и опадало, уводя назад присмиревшую, чистую, освежающую воду.

„Я купаюсь, раздевшись донага“, — сказала я ему. И в ту, первую ночь он последовал моему примеру. Он сбросил одежду и после купанья вышел на берег, весь сверкая от фосфоресцирующей воды. Чайки еще спали. Над нами проносились птицы с большим уродливым клювом. И крик у них был тоже неприятный, похожий на человеческий хрип. Когда встало солнце, они улетели.

В первую ночь он пошел вместе со мной, но у моря почему-то почувствовал себя одиноким, хотя я была с ним рядом.

„У меня такое ощущение, — сказал он мне, — будто ты одна из этих ночных птиц, одна из их стаи.

А мне больше нравится быть с тобой ночью в постели, когда мы лежим в темноте на одной подушке, под одной простыней“. И он ушел.

А я пришла и на следующую ночь. Одна. Если бы можно было, я бы купалась там каждую ночь на протяжении всей моей жизни. Бот море омочило мне ступни, вот обхватило щиколотки, коснулось бедер, сомкнуло мягкие объятия вокруг пояса, приникло к груди, щекочет влажными поцелуями шею, ласково сжимает плечи. И я погружаюсь в него. Вся. Отдаюсь безраздельно нежному и властному ритму овладевающей мною силы. „Я счастлива, когда купаюсь в море“, — говорила я ему.

Но он этого не понимал.

И на следующую ночь я опять уходила к морю, я отдавалась его волнам, и оно очищало меня».

 

* * *

 

Всадники показались на исходе дня. Они были вооружены карабинами и опоясаны ремнями с патронными сумками. Приехало их человек двадцать.

Педро Парамо пригласил гостей поужинать, и они, не снимая шляп, расселись за столы и молча стали ждать, когда принесут еду. Ели тоже молча, только шумно прихлебывали шоколад, когда появились чашки с шоколадом, и громко зачавкали, когда им подали фасоль и лепешки.

Педро Парамо смотрел на них. Ни одного знакомого лица. А за спиной у него, в темноте угла, неприметный для гостей, дожидался Тилькуате.

— Итак, друзья мои, — обратился он к гостям, когда они покончили с едой. — Чем еще могу быть вам полезен?

— Стало быть, это вы хозяин? Тут вот, — обвел рукой вокруг себя один из повстанцев.

— Придержи язык! — оборвал его другой гость. — Здесь вопросы задаю я.

— Хорошо. Чего же вы хотите?

— Видите, мы взялись за оружие.

— Так что же?

— А то, что вот оно и все. Мало разве?

— Что же, собственно, вас заставило?

— А чем мы хуже других? Они поднялись, ну и мы. Вы, гляжу, ничего про нас не слыхали? Погодите маленько, нам вот-вот бумагу пришлют, мы вам тогда все честь честью по писаному растолкуем, что, как да почему. А для начала завернули к вам поглядеть…

— Я и без бумаги вам растолкую, что, как и почему, — вмешался другой гость. — Мы восстали против правительства и еще против таких вот, вроде вас. Хватит — посидели на нашей шее! С правительства мы спросим за все его подлости, а с вас, захребетников, за все ваше кровопийство, потому как вы есть кровососы, разжиревшие на нашей крови, грабители и бандиты. А насчет правительства особо распространяться не буду, мы ему наше мнение свинцом пропишем.

— Сколько же вам нужно денег на вашу революцию? — осведомился Педро Парамо. — Может, смогу вас выручить?

— Приятные речи приятно и слушать. Верно, Персеверансио? Зря ты тут раскукарекался. А нам все равно какого-нибудь богатея нужно, чтобы одел нас, обул, все снаряжение справил. Лучше здешнего хозяина мы не сыщем. А ну-ка, Касильдо, сколько нам денег требуется?

— Сколько хозяин по своему изволению пожалует, столько и ладно будет.

— Пожалует! Да он но собственному изволению воды в дождь напиться не даст. Раз уж мы тут, надо вытрясти из этого паразита все, все до последнего маисового зернышка из жирного его брюха.

— Полегче, Персеверансио, полегче. Тише едешь — дальше будешь. Лучше мы это дело решим полюбовно. Говори, Касильдо.

— Значит, так, я посчитал. Надо бы нам, как для начала, худо-бедно тысчонок двадцать. Верно я говорю? А если хозяину нашему покажется, что, дескать, мало просим, а показаться ему очень даже может, потому как он нам от щедрого сердца сам предлагает, что ж, не откажемся и от пятидесяти. Стало быть, пятьдесят тысяч. Идет?

— Да я вам хоть все сто предоставлю, — заверил Педро Парамо. — Сколько вас всего?

— Триста человек.

— Прекрасно. А я вам еще трехсот дам, на подкрепление. С такой армией не пропадешь. Через неделю пришлю вам и людей и деньги. Деньги дарю, а людей ссужаю на время. Когда нужда в людях минет, отправите их назад. Согласны?

— Еще бы нет.

— Значит, через неделю, сеньоры. Рад был с вами познакомиться.

— Ладно, — обернулся к нему в дверях тот, что выходил последним. — Зарубите себе на носу: надуете нас — еще услышите про Персеверансио. Так меня зовут.

Педро Парамо попрощался с ним, крепко пожав ему руку.

 

* * *

 

— Как ты думаешь, — обратился он к Тилькуате, когда они ушли. — Кто у них за командира?

— Сдается мне, тот толстопузый, что посередине сидел, потупя голову, не глядел ни на кого. Поручиться могу — он… У меня, дон Педро, глаз наметанный.

— Нет, Дамасио, за командира у них ты. Что, не желаешь иметь дело с мятежниками?

— Да нет, хоть сейчас, со всем моим удовольствием. Когда и погулять, как не в такой заварушке.

— Тогда слушай. Что к чему — это ты и сам видел, так что советы мои тебе не нужны. Соберешь триста человек верных ребят и отправляйся на соединение. Скажешь, вот, мол, привел обещанных людей. Дальше смекалка подскажет.

— А что насчет денег передать? Деньги тоже со мной пошлете?

— Я тебе дам по десяти песо на душу. На самые срочные расходы. Остальное, скажешь, Педро Парамо оставил у себя на сохранение, а понадобятся — вручит в любую минуту. Не с руки таскать с собой этакие деньги по военным дорогам. Кстати, ранчо Пуэрта-де-Пьедра, как оно тебе, по вкусу? Хорошо, с сегодняшнего дня оно твое. Вот возьми, съездишь с этой запиской в Комалу к нотариусу Херардо Трухильо, он тут же перепишет имение на твое имя. Ну как, Дамасио?

— Что за вопрос, хозяин. Да я и без ранчо обстряпал бы это дельце, одного удовольствия ради. Будто вы меня не знаете. А так-то, конечно, премного благодарен. По крайности, будет старухе моей занятие, пока я с бандитами шатаюсь.

— Ты вот что, слушай-ка, задаром с ними не таскайся, присмотришь себе где коров — угони. Скучно на ранчо без живности — движения не хватает.

— Зебу сойдут?

— Выбирай по своему вкусу. Твое дело угнать, а на ранчо жена за ними присмотрит. И вот еще какой тебе наказ, очень-то далеко от моих земель не уходи. На случай, сунутся сюда другие, так чтоб наперед знали: в этих местах вы хозяева. Да ко мне наведывайся почаще, не забывай. Новость ли какая, или так просто.

— Будет исполнено, хозяин.

 

— Что она говорит, Хуан Пресиадо?

— Она говорит, что прятала ноги между его ног. Закоченелые свои ноги, холодные, как обледеневшие камни, и тогда они согревались, словно она сунула их в жаркую печь, где золотится поспевающий хлеб. А он любил ее ноги, любил их кусать и уверял: они вкусней золотистого хлеба, только что вынутого из печи. И она засыпала, вся вжавшись в него, поглощенная им, чувствуя, что растворяется в небытии, ибо плоть ее отверзлась, рассеченная пылающим железом, но вот уже не жгучий огонь, а сладостное тепло упругими сильными толчками бьет в ее расслабленное тело, проникает в нее все глубже, глубже, пронизывает до крика. Однако смерть его, говорит она, причинила ей муку еще более глубокую.

— А кто это — «он»?

— Не знаю. Надо думать, кто-то умерший раньше ее.

— Кто бы это мог быть?

— Она не сказала. Она говорит, что в один из вечеров долго поджидала его, но его все не было. Далеко за полночь она вдруг почувствовала, что он пришел. Она догадалась о его приходе по тому, что ногам ее, стосковавшимся от холода и одиночества, сделалось вдруг тепло, словно их закутали, укрыли согретым покрывалом. Проснувшись утром, она увидела, что ноги ее обернуты газетой, которую она читала, ожидая его накануне вечером, и, сморенная сном, уронила на пол. Не успела она удивиться, что ноги ее спеленаты этой газетой, как в комнату к ней вошли и сообщили, что он погиб.

— Похоже, развалился гроб, в каком она была похоронена. Доски затрещали, слыхал?

— Да, и мне почудилось.

 

* * *

 

И вновь нескончаемые сны. Зачем он, этот поток нестерпимо живых воспоминаний? Разве прошлое не знает утешных напевов? Уж лучше бы сразу смерть!

— Сеньора, Флоренсио погиб.

Какой высокий, какой долговязый человек! И какой у него суровый голос, жесткий, как каменная земля. А лицо — будто в тумане. Или туман — это уже после? Его лицо вдруг расплылось, словно их разделила пелена дождя. Что такое он говорит? Флоренсио? Что за Флоренсио? Мой? Почему я тогда не разрыдалась! Почему я не могла тогда плакать! Я бы тоску утопила в слезах. Нет, Бога нету! Как я молила тебя, Господи: оборони его, сохрани. Только об этом одном тебя и просила. Но промысел твой лишь об наших душах. А мне была нужна не душа его, мне тело его было нужно, нагое, распаленное любовью, кипящее желаниями, — эта тяжесть его, теснящая мои плечи, мои трепещущие груди. Висеть в пространстве мне нужно было невесомой иголочкой, притянутой магнитом; лодочкой, качающей его тело, прозрачной, покорной его силе и власти. Что делать мне теперь со своими губами, если нет больше рта, который наполнил бы их собой? Что делать мне со своими истомившимися губами?!

Сусана металась на постели, а Педро Парамо стоял, прислонясь к дверной притолоке, и ждал, когда же наконец кончится осаждающий ее кошмар. Он уже потерял счет минутам. Керосин в лампе выгорел, мигающее пламя тускнело, фитиль потрескивал, угасая.

Если бы она страдала от физической боли, он нашел бы, чем ее отвлечь, утешить. Но кошмары… он был бессилен против этих нескончаемых, страшных снов, снедавших ее последние силы. Не отводя глаз, Педро Парамо следил за каждым движением Сусаны. Что, если и она угаснет вместе с этим тускло мерцающим огоньком, при свете которого он на нее глядит?

Потом он вышел, бесшумно прикрыв за собою дверь, и чистый ночной воздух отогнал от него образ Сусаны Сан-Хуан.

А она перед рассветом проснулась вся в поту.

Она сбросила на пол тяжелые одеяла, скинула жаркие простыни и разметалась на постели нагая: предутренняя свежесть приятно холодила тело. Она вздохнула и опять погрузилась в сон.

Так, обнаженной и спящей, нашел ее несколько часов спустя падре Рентериа.

 

— Вы слышали, дон Педро, что отряд Тилькуате разгромлен?

— Нет, Херардо, я слыхал только, что вчера вечером произошла какая-то стычка. Шум боя долетал даже сюда, но никаких подробностей я не знаю. Кто тебе про это рассказал?

— В Комалу привезли раненых. Жена дала им ветоши для перевязок. Они говорили, что сражались в отряде Дамасио и что у них много убитых. Судя по всему, они дрались с какими-то пришлыми, с вильистами, [7] так, что ли, они себя величают.

— Дрянь дело, Херардо. Худые настают времена, как я посмотрю. Ты-то сам как дальше думаешь жить?

— Уехать хочу, дон Педро. В Сайулу. Снова там обоснуюсь.

— Хорошо вам, нотариусам, адвокатам. Чуть что — собрали пожитки и снялись с места, не то что наш брат, сиди дожидайся, пока тебе шею свернут.

— Не совсем так, дон Педро, не совсем так. Очень уж работа у нас деликатная, того и гляди, впросак попадешь. А расставаться с такими клиентами, как, например, вы, просто жаль; к тому же сразу лишаешься всех преимуществ, даваемых тебе репутацией. Переезжать, спасая живот свой, — это, если угодно, все равно что рубить сук, на котором сидишь. Каковы будут ваши распоряжения относительно бумаг? Где их оставить?

— Нигде не оставляй. Забери с собой. Разве в Сайуле ты уже не сможешь быть моим поверенным?

— Благодарю вас, дон Педро. От всей души благодарю за доверие. Но вынужден признаться: продолжать вести ваши дела не смогу. Несоблюдение существующих установлений в некоторых, так сказать, случаях… К ряду документов, свидетельствующих о кое-каких обстоятельствах, не должен иметь доступа никто, кроме вас. Попади такая бумага в чужие руки, она может стать орудием шантажа. Самое безопасное для вас было бы хранить подобные документы при себе.

— Ты прав, Херардо. Оставь их здесь. Я их сожгу. Есть бумаги, нет бумаг, кто посмеет оспаривать у меня право на мою собственность?

— Безусловно, никто, дон Педро. Никто. Что ж, позвольте откланяться.

— Поезжай с Богом, Херардо.

— Как вы сказали?

— Я говорю, да хранит тебя Господь.

Нотариус медленно пошел к дверям. Он был уже стар, но не настолько, чтобы волочить ноги, словно передвигает их через силу. По правде сказать, неохота, с какой он уходил, объяснялась другим: нотариус рассчитывал получить вознаграждение. Ведь он служил еще отцу дона Педро, покойному дону Лукасу, а потом в течение долгих лет, вплоть до сегодняшнего дня, и самому дону Педро; кроме того, напоследок занимался делами сына дона Педро, Мигеля. По правде сказать, старик рассчитывал, что ему за это заплатят. Одарят щедрой рукой. Не скупясь.

— Еду прощаться с доном Педро, — сообщил он сегодня жене. — Я знаю, он хорошо отблагодарит меня за труды. Я даже думаю, этих денег нам хватит и на устройство в Сайуле, и на то, чтобы безбедно прожить остаток наших дней.

Непонятно, откуда у женщин такое чутье? Они вдруг начинают сомневаться. Можно подумать, небо посылает им тайные знаки. Нет, жена совсем не была уверена, что он получит вознаграждение, на которое рассчитывал.

— Не надейся. В Сайуле опять придется зарабатывать на жизнь горбом, прежде чем снова станешь на ноги. Ни гроша ты с него не получишь.

— Откуда ты это взяла?

— Да уж взяла.

Нотариус шел к дверям, ожидая, что сейчас его окликнут: «Постой, Херардо! У меня от всех этих дел голова кругом идет, вот я сразу о тебе и не подумал. Но я все помню, ведь ты мне оказывал услуги, которых не оплатишь никакими деньгами. Прими от меня этот скромный подарок».

Однако его не окликнули. Он перешагнул порог, отвязал лошадь от коновязи, сел в седло и тронул шагом, чтобы расслышать, если все-таки позовут. Старик направил коня на дорогу в Комалу и ехал, никуда не сворачивая. Когда Медиа-Луны уже не стало видно, он подумал: «Я мог бы попросить у него в долг, но это было бы слишком большим унижением».

— Я, кажется, не совсем правильно поступил, дон Педро, и поэтому решил вернуться. Я с удовольствием буду и дальше вести ваши дела.

Нотариус говорил это, сидя в кабинете Педро Парамо. Не прошло еще и получаса с той минуты, как он отсюда вышел.

— Хорошо, Херардо. Бумаги там, где ты их положил.

— Я хотел бы также… Нельзя ли мне в связи с переездом… Расходы… Небольшой аванс в счет моего гонорара… Ввиду, так сказать, чрезвычайных обстоятельств, если, конечно, вы считаете возможным.

— Пятьсот?

— А немного больше, ну хотя бы… не знаю…

— Тысячи хватит?

— Я бы хотел пять тысяч.

— Что? Пять тысяч песо? Где мне их взять? Ты же знаешь, все мои деньги вложены в имение. Земля, скот — вот мое состояние. Ты же прекрасно знаешь. Тысячу, пожалуйста, дам. На что тебе больше?

Старик ничего не ответил; он сидел, уронив голову на грудь, и думал. На письменном столе звенели отсчитываемые доном Педро монеты. Он думал о том, что дон Лукас так и не выплатил ему гонорара, о том, как молодой дон Педро заявил, что начинает новый счет. А сколько неприятных хлопот было у него из-за Мигеля! Раз пятнадцать, если не больше, спасал он мальчишку от тюрьмы. Одно только убийство это чего стоило! Как его звали, убитого-то? Ага, вспомнил, Рентериа. Некий Рентериа был найден мертвым со вложенным в руку револьвером. Потом все обошлось, и Мигель куражился, смеялся, а тогда здорово перетрусил. Одно это дельце, во сколько бы оно вскочило дону Педро, дойди до следствия, не говоря уж до суда? А изнасилования? Не раз и не два выкладывал он денежки из собственного кармана, чтобы умаслить потерпевшую, заткнуть ей рот. «Да ты, глупая, радоваться должна, что беленького родишь», — уговаривал он очередную жертву.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.