|
|||
Хуан Рульфо 3 страница— У меня тут вопрос насчет Альдрете. — Что еще за Альдрете? Ты мне говорил про сестер Пресиадо, про Фрегосо и про Гусманов. Значит, это не все? Есть еще какой-то Альдрете? — Тут дело с размежеванием. Он свою землю огородил и требует, чтобы на меже с нами ограду ставили мы. Хочет, чтобы раздел был произведен полностью. — Это потерпит. Об оградах не беспокойся. Не будет оград. Земля цельная, она разделов не признает. Распространяться об этом, Фульгор, не стоит, только про себя помнить. Сейчас Лолой займись, надо это поскорей провернуть. Так и не присядешь? — Присяду, дон Педро, присяду. Клянусь честью, очень уж мне по душе ваши речи. — Будешь с Лолой говорить — слов не жалей, главное, про мою любовь расписывай, они на это падки. А я и верно, Седано, в нее влюбился. Видел, глаза у нее какие? Так что пораньше завтра, прямо с утра. От хозяйства тебя освобождаю. Про Медиа-Луну пока что забудь.
«Экая хватка у мальчишки. Дьявол! — размышлял Фульгор Седано, возвращаясь в поместье. — Вот уж от кого не ожидал. „Недотепа, — дон Лукас, покойник, иначе и не называл его. — Пустельга“. Да и как было с ним не согласиться. „После моей смерти, Фульгор, придется вам другое место себе подыскивать“. — „Да уж, видно, так, дон Лукас“. — „Поверите ли, Фульгор, хотел даже в семинарию его определить, как-никак, верный кусок хлеба и для него и для матери, когда уж меня на свете не будет. Не пошел. С духом собраться не может“. — „Да, дон Лукас, вы лучшего сына заслуживали“. — „Ни в чем на него положиться нельзя, тем паче надеяться, что он мне в старости будет опорой. Ничего не попишешь, Фульгор, неудачный у меня сын“. — „Обидно это, дон Лукас, очень обидно“». И вот пожалуйста. Не будь Фульгор так привязан к Медиа-Луне, он бы и ехать-то к нему не подумал. Бросил бы хозяйство, и до свидания, даже не поставил бы его в известность. Но Фульгору была земля дорога, безлесные эти, паханые-перепаханые, покорные плугу и щедрые, с каждым разом все более щедрые холмы… Милая Медиа-Луна. Да и соседние земли. «Поди-ка, поди-ка сюда, землица Энмедио! » Вот она, бежит ему навстречу. Похоже, и впрямь льнет к полям Медиа-Луны. Да, в конце концов и женщина может на что-нибудь пригодиться. «Еще и как! » — проговорил он и, похлопывая себя хлыстом по ногам, въехал в широкие ворота поместья. Поймать Долорес в расставленную сеть оказалось делом несложным. Глаза у нее блестели, растерянное лицо пылало. — Вы меня в краску вогнали, дон Фульгор, простите уж. Мне и в голову не приходило, что дон Педро может обратить на меня внимание. — Он лишь о вас и думает, сон потерял. — Но он и получше невесту может выбрать. В Комале столько хорошеньких девушек. Они на него обидятся, когда узнают. — Он думает только о вас, Долорес. И ни о ком больше. — Ну что вы такое говорите, дон Фульгор, даже в жар бросает. Я и вообразить ничего подобного не могла. — Да, он не любит выказывать своих чувств. Дон Лукас, царство ему небесное, пытался даже убедить дона Педро, будто вы его не стоите. Педро из послушания не стал ему перечить. Но теперь, после смерти дона Лукаса, никаких препятствий больше нет. И он первым делом поручил мне съездить к вам. А мне все никак было не выбраться, знаете, хозяйство, то да се. Что, если нам назначить свадьбу на послезавтра, не возражаете? — А это не чересчур как-то быстро? У меня и не приготовлено ничего. Надо платье венчальное заказать, ну и все, что положено. Написать сестре. Или нет, к ней я нарочного пошлю. Как ни торопись, до восьмого апреля мне не управиться. Сегодня у нас первое. Да, раньше восьмого — никак. Передайте дону Педро, пусть подождет недельку. — Что вы, недельку! Если бы можно, он бы сегодня с вами обвенчался. За свадебным нарядом дело не станет, мы вам пришлем все, что нужно. Покойница мать дона Педро завещала будущей невестке весь свой подвенечный туалет. Такой уж у них в роду обычай. — Все равно, на этой неделе я не смогу. Видите ли… дело в том, что… женское нездоровье. Ах, дон Фульгор, до какого стыда вы меня довели, про такое говорить! Сердце обмирает… Дни у меня подходят. Ох, сраму-то, сраму! — Ну и что с того? Люди, когда в брак вступают, не смотрят, подходят дни или нет. Для них важно что? Взаимная любовь. С любовью ничего не страшно. — Вы меня не поняли, дон Фульгор. — Прекрасно понял. Свадьба — послезавтра. И он вышел, а она все стояла с простертыми в мольбе руками, выпрашивая неделю отсрочки. Всего неделю! А главное, не забыть сказать дону Педро, — ай да Педро! — восхищался Фульгор, — ловок мальчишка, ловок! — непременно сказать ему, чтобы и он не забыл напомнить нотариусу: в брачном контракте должно быть указано, что супруги будут владеть всем своим имуществом сообща. Смотри, Фульгор, не забудь, скажи ему это завтра же утром.
Мысли Долорес были заняты другим. Схватив таз, она кинулась на кухню. «Горячая вода поможет. Хоть бы сегодня к вечеру началось. Ох, нет, все равно три дня уйдет полных. Видно, уж никуда не денешься. Счастливая! Ой, какая же я счастливая! Господи, благодарю Тебя, что Ты послал мне дона Педро! » «Пусть даже потом я ему опостылю», — добавила она. — Я выполнил ваше поручение, дон Педро. Она согласна. Только вот священник. За венчание без предварительного оглашения он требует шестьдесят песо. Я ему сказал, что со временем мы все заплатим, как положено. Но он заныл, что, мол, и алтарь в церкви уж больно убогий, и дома у него обеденный стол, того и гляди, развалится. Я пообещал, что пришлю ему новый стол. Тогда он на вас начал жаловаться, дескать, в церковь никогда не заглядываете. Я пообещал, что теперь будете ходить к мессе исправно. А он опять: почему с тех пор, как бабушка ваша умерла, десятина не плачена. Я ему: не беспокойтесь, все выплатим сполна. Уломал-таки. — Ты у Долорес денег вперед не попросил? — Нет, не попросил. Смелости не хватило. Очень уж она счастлива была, я и побоялся, не окатить бы ее холодной водой. — Ты младенец, Фульгор. «Ну и ну! Это я-то — младенец! В мои пятьдесят пять лет! У него еще молоко на губах не обсохло, а я одной ногой в могиле стою». — Всю радость, думаю, ей испорчу. — Вот я и говорю, младенец ты. — Приму к сведению, хозяин. — На той неделе съездишь к Альдрете, скажешь, пусть снимает ограду, он кусок нашей земли отхватил. — Нет, хозяин, он правильно провел межу, это я вам ручаюсь. — Так вот, скажешь ему, что он ошибся. Промер у него вышел. Станет возражать — вели разломать ограду. — А закон? — Какой закон, Фульгор? Отныне и впредь закон здесь будем устанавливать мы с тобой. Найдется у тебя в Медиа-Луне среди батраков пара-другая головорезов? — Не без того. — Поедешь к Альдрете, возьмешь их на подмогу. Приедешь, составишь акт, что Альдрете посягал на чужую собственность, или еще что-нибудь придумаешь. И напомни ему, что Лукаса Парамо больше нет в живых, а со мной пойдут другие счеты. Небо все еще было ясное, лишь изредка набегали белые облачка. Но ветер, выметавший их с поднебесья, у земли загустевал в знойную духоту.
Он опять постучал в дверь рукоятью хлыста, постучал уже просто так, для порядка, — он знал: без приказания Педро Парамо не откроют. «Что ни говори, — пробормотал он, подняв глаза, — все-таки черные банты — это неплохо придумано, красиво». Дверь отворилась, и он переступил порог. — Проходи, Фульгор. Как с Торибио Альдрете, улажено? — Покончено, хозяин. — Теперь на очереди Фрегосо. Пока что ничего предпринимать не надо. Сейчас мне не до того — по уши увяз в медовом месяце.
— У нас тут куда ни повернись — эхо. Так по всей Комале и перекликается. В стенах пустых, что ли, оно так долго держится? А может, оно под камнями сидит. Идешь по улице, и вроде кто-то сзади тебя нагоняет. То скрип какой-то слышится, треск. А то чей-то смех. Только давнишний, будто смеются уже давно-давно, из последних сил. И голоса тоже ровно бы годами траченные. А все-таки слышно, каждый звук, каждый шорох. Но я думаю, придет день, и все стихнет. Так говорила Дамиана Сиснерос, идя со мною по улицам Комалы. — Как-то, много ночей подряд, мне все чудился праздничный шум. Дай, думаю, схожу посмотрю, что там за веселье такое, что за дым столбом, раз у меня в Медиа-Луне слышно. Поближе подошла — на улицах ни души, пусто, вот как сейчас. А потом перестал он мне слышаться, этот праздник. И не диво. Человек устает от веселья. Бот оно и кончилось. — Да, — заговорила снова Дамиана Сиснерос — Эхо у нас по всему селению гуляет, так и перекликается. Я-то уж теперь не пугаюсь. Завоют собаки — ну и пускай себе воют. Пускай, я-то ведь знаю, тут на всю округу ни одного пса не осталось. Или, смотришь, ветер поднимется и пошел палую листву носить с места на место. А откуда ей, палой листве-то, взяться, когда деревьев, сам видишь, ни одного нету? В прежнее время, верно, были деревья. Были. Кабы не было, на чем бы та листва выросла? Только хуже всего — когда разговор послышится. Голоса ровно бы сквозь щелочку цедятся, а внятно, сразу угадаешь, кто говорит. Да вот сейчас хоть бы, шла к тебе, смотрю, похороны мне навстречу. Я и остановилась, прочитала тихонько «Отче наш». И тут женщина какая-то — она там вместе с другими была — ко мне подходит и говорит: «Дамиана! Моли за меня Господа Бога, Дамиана! » И шаль откинула. Батюшки! Да ведь это Сикстина, сестра моя. «Как ты сюда попала? » — спрашиваю. И только я это вымолвила, она от меня — прочь и спряталась среди женщин. А ведь сестра-то моя, Сикстина, — ты, может, и не знаешь, — умерла, когда мне тринадцатый год шел. Старшая она у нас была, и всего росло нас братьев и сестер шестнадцать душ, вот и посчитай, сколько минуло лет с ее смерти. Выходит, она все еще по белу свету скитается? Вот я и говорю, не пугайся, Хуан Пресиадо, если тебе что-то рядом послышится. — А вас о моем приезде тоже мама предупредила? — спросил я. — Нет, меня никто не предупреждал. Да, кстати, как твоя мать поживает? — Мама умерла, — ответил я. — Умерла? Такая молодая? Отчего? — Не знаю. Скорей всего с тоски. Она все о чем-то вздыхала. — Это плохо. Каждый вздох отрывает кусок жизни. Так-так. Стало быть, умерла она? — Да. Я думал, вы знаете. — Откуда мне знать? Уж сколько лет я ничего не знаю. — А как же вам стало известно, что я здесь? — … — Вы живая, Дамиана? Дамиана, отвечайте! Я вдруг увидел, что стою один посреди пустых улиц. Из зияющих оконных проемов тянулись к свету толстые стебли диких трав. Из-под обвалившейся обмазки глинобитных оград выглядывали искрошившиеся, размытые дождями необожженные кирпичи. — Дамиана! — закричал я. — Дамиана Сиснерос! «…Ана… нерос… — отозвалось эхо. — …Ана… нерос! » И, словно разбуженные моим криком, залаяли собаки. Я увидел бредущего по улице человека. — Эй, ты! — окликнул я его. — Эй, ты! — ответил он мне моим же голосом. До моего слуха донесся женский говор. Мне почудилось, шепчутся где-то рядом, за углом. — Гляди-ка, кто это там идет? Уж не Филотео ли Аречига? — Он самый. Сделай вид, будто ты его не узнала. — Пошли быстрей. Раз он за нами увязался, стало быть, понравились ему. Ишь как припустил. Интересно, за кем это он так гонится, за мной или за тобой? — За тобой, конечно. — А мне так сдается, что за тобой. — Погоди, будет бежать-то, отстал он. Вон на углу остановился. — Выходит, ни за кем он и не гнался, ни за мной, ни за тобой. — А если бы погнался, тогда что? Что тогда? — Очень мы ему нужны! — А я тебе скажу, что так-то оно и лучше. Про него, знаешь, нехорошо говорят. Мне рассказывали, будто он для дона Педро девчонок заманивает. Так что считай, мы с тобой дешево отделались. — Твоя правда. На этакого старикашку и взглянуть-то противно. — Идем отсюда. — Идем. От греха подальше. Ночь. Глухая ночь. И опять голоса. — …Но я же сказал, уродится нынче маис — выплачу тебе все сполна. А не уродится — будь другом, подожди, ты же не разоришься. — Я с тебя не требую. Ты знаешь, я своему слову хозяин. Да земля-то не твоя. Ты чужой клин запахал. Где же тебе будет взять, чтобы со мной рассчитаться? — Кто это выдумал, что земля не моя? — Ходят разговоры, будто ты ее Педро Парамо продал. — Да я его и в глаза не видал, твоего Педро Парамо. Земля эта моя испокон веку. — Это ты так говоришь. А люди говорят, что весь этот участок его. — Пусть они это мне скажут. — Послушай, Галилео, я к тебе со всем моим уважением, ты же знаешь. Как-никак ты моей сестре муж. И ей за тобой как у Христа за пазухой, это всякий скажет. Но уж мне бы ты мог не врать. Продал землю, а теперь юлишь. — Да говорю же тебе, никому я ее не продавал. — Продавал не продавал, а это земля Педро Парамо. Стало быть, он так распорядился. Дон Фульгор к тебе не заезжал? — Нет. — Значит, завтра приедет. А не завтра, так в другой день. — Ничего он тут не добьется. Скорей уж порешим друг друга: либо он меня, либо я его. — Ну что ж, зятек, когда так, — мир праху и да почиет в бозе, аминь! Раз ты сомневаешься. — Ничего, шурин, еще увидимся. Ты обо мне не беспокойся. Зря, что ли, мать меня малого драла? У меня шкура дубленая, выдержит. — Тогда до завтра. Передай сестре, что нынче я у вас ужинать не буду. Неохота мне потом говорить: «Мы с ним последний вечер вместе провели, у него дома». — Ладно, передумаешь — возвращайся, оставим на твою долю. Удаляющийся стук сапог, затихающее звяканье.
— Я приеду за тобой завтра чуть свет, слышишь, Чона! У меня уже и мулы приготовлены. — А что, как отец с горя помрет? Старый ведь он совсем… Никогда себе не прощу, если с ним по моей вине что случится. Одна я у него на свете. Кто без меня за ним присмотрит? Ни подать, ни убрать некому. И что тебе неймется? Увезу да увезу. Потерпи, недолго осталось. Папа не жилец. — Прошлый год ты мне то же самое говорила. А после еще меня же и стала корить, что, мол, на рисковое дело у меня пороху не хватает, но самой-то тебе, дескать, все опостылело, хоть сейчас в дорогу. Так вот, мулов я достал, дожидаются наготове. Едешь? — Погоди, дай подумать. — Знала бы ты, Чона, как ты мне нравишься! Нет больше моих сил терпеть! Едешь — хорошо, не едешь… все равно поедешь! — Погоди, дай подумать. Могу я его бросить? Сам рассуди. Подождем уж, пока умрет. Ему недолго осталось. Тогда открыто с тобой уеду, не надо будет тайком увозить. — Это ты еще прошлый год говорила. — Ну и что? — А то, что теперь я мулов нанял. Мулы дожидаются, ясно тебе! За тобой одной дело стало. А старик твой и без тебя обойдется, не пропадет. Ты красивая, молодая. Мало, что ли, сердобольных бабок кругом? Сыщется для него сиделка. — Не могу я. — Можешь. — Не могу. Жалею я его, понимаешь? Отец ведь он мне, не кто-нибудь. — Коли так, нечего и говорить. Поеду к Хулиане, сохнет по мне девка. — Поезжай. Я тебя не держу. — Так что? Приезжать завтра? — Нет. Больше ко мне не приезжай. Шорохи. Чей-то говор. Неясные шумы. Песня вдали.
Она платочек мне подарила, кайму слезами вышила…
Высоко, на фальцете, выводят мелодию мужские голоса. Не знать — скажешь, поют женщины. Показались повозки. Неторопливо шагают в упряжке волы. Скрежещут по камням колеса. Возчики плетутся, словно спят на ходу. «…Каждую ночь, перед рассветом, дома содрогаются от грохота повозок, въезжающих со всех сторон в селение. Повозки верхом нагружены селитрой, початками маиса, скошенной травой. От скрипа колес звенят оконные стекла, будят заспавшихся. Обычно в этот час хозяйки уже успели развести в очагах огонь, и в воздухе пахнет свежеиспеченным хлебом. А иной раз бывает, что вдруг налетит гроза, зашумит дождь. Гляди-ка, да ведь это весна пришла. В тех краях, сынок, многое случается „вдруг“, ты скоро к этому привыкнешь». Сонную тишину селения вдребезги разбивает грохот порожних повозок. А минуту спустя их заглатывает темная ночная дорога. И снова мрак. Голоса мрака. Я решил, что пора возвращаться. Чутье помогло мне отыскать уводившую вверх тропу, по которой я пришел сюда; она зияла, как рана, в кромешной черноте холмов. Внезапно чья-то рука легла мне на плечо. — Что вам здесь надо? — Я хотел повидать… — Я чуть было не назвал имя, но запнулся. — Повидать отца, — выдавил я. — Что же вы не входите? Я вошел. Крыши над передней половиной дома не было — она обвалилась. Рухнувшие стропила. Битая черепица. На уцелевшей половине я увидел мужчину и женщину. — Вы умершие или живые? — спросил я. Женщина улыбнулась. Мужчина строго взглянул на меня. — Он пьян, — сказал мужчина. — Нет, просто ему стало страшно, — заметила женщина. На столе горела керосиновая лампа. Она освещала кровать из отате[2] и плетеный стул, на котором лежала женская одежда. Сама женщина стояла передо мной нагая, в чем мать родила. И мужчина тоже. — Слышим, стонет кто-то, а потом головой о дверь колотить начали. Смотрим — это вы. Случилось с вами что? — Со мной столько всего случилось, что сейчас мне лучше будет соснуть. — Да и мы уже спали. — Вот и давайте ляжем. Ночь погасила мои воспоминания. Изредка до меня долетали обрывки слов. Странно, как это не похоже было на то, что я слышал прежде. Потому что прежде человеческие голоса доходили до меня беззвучно, они были немые; я воспринимал речь, но звучать она не звучала, — так бывает во сне. — Кто он такой? — спрашивала женщина. — Кто же его знает, — отвечал мужчина. — Как он сюда попал? — Кто его знает. — Он вроде бы говорил что-то насчет своего отца. — Это верно, насчет отца он что-то такое говорил. — А может, он заблудился? Помнишь, как забрели к нам те? «Заблудились мы, — говорят, — где тут у вас дорога на „Край света? “» — а ты им сказал, что ни разу про такое место не слышал. — Помню, помню. Дай поспать, ночь еще не кончилась. — Ну да, светать скоро начнет. Я ведь с тобой нарочно разговариваю, хочу разбудить. Сам просил: подыми затемно. Вот я и подымаю! Вставай! — А на кой ляд мне вставать? — Я-то почем знаю? Ты мне с вечера наказывал: «Разбуди пораньше». А для чего, не сказал. — Когда так, не мешай спать. Слышала, этот о чем просил? «Дайте, говорит, соснуть», ничего больше и сказать не смог. Пускай спит. Голоса исчезают. Они гаснут внезапно, будто канули в воду. Пришел сон. Но вот опять: — Пошевелился. Не иначе, проснется сейчас. Увидит, как мы с тобой тут лежим, в расспросы пустится. — А об чем ему нас расспрашивать? — Об чем! Говорить-то ему нужно? — Отвяжись. Не видишь, усталый он. — С чего ты это взял? — Да замолчи ты наконец! Вот баба! — Гляди, опять повернулся. Смотри-ка ты, как ворочается. Будто на горячих угольях лежит. И со мной так же было, я это помню. — Что еще с тобой было? — А вот то самое. — Что ты мелешь? — Не пришло бы на память, так и не молола бы. А посмотрела, как он вертится с боку на бок, и вспомнилось. Я-то после первого раза с тобой тоже, вроде него, места себе не находила, и больно, и ругаю себя, все вместе. — За что же ты себя ругала? — А что поддалась. Я сразу тогда поняла, что худо мы с тобой сделали, хотя, может, ты это и не нарочно. — Эва! Нашла про что вспоминать. Сама не спишь и мне спать не даешь! — Ты же сам сказал, чтобы я тебя разбудила, вот я и бужу. Бог свидетель, как ты велел, так я и делаю. Вставай, лежебока, подымайся, пора уже! — Сказано, дай поспать! Мужчина, должно быть, уснул, а женщина долго еще ворчала себе под нос: — Вроде бы светает. Совсем развиднелось. Раз мне с кровати приблудного этого видать, стало быть, утро занимается, в темноте-то не разглядишь. Скоро солнце встанет. Да тут и думать нечего. Душегуб он, не иначе как душегуб. А мы его в дом пустили. Ну и что, что на одну ночь. Спрятали, скажут. Потянут к ответу, не оберешься хлопот… Ишь крутится-то как. Не лежится ему. Стало быть, есть из-за чего. Не иначе, совесть замучила. Известно, нету злодейской душе покоя. Рассветало… Рассвет. Он прогоняет тени, рассеивает их… От разгоряченных сном трех человеческих тел в комнате было душно и жарко. Сквозь смеженные веки я чувствовал разгорающуюся белизну утра. — Вон как с боку на бок ворочается, — услышал я снова. — Скажи, черти его на адском огне поджаривают. А рожа-то, разбойник разбойником. Вставай, Донис! Ты погляди-ка, как его корежит, так по полу и катается, и слюна изо рта течет. Не одну душу, видать, загубил. Ты-то, растяпа, пустил ночевать, а кто он, небось и сам не знаешь. — Кто, кто! Бедняк горемычный. Нет на тебя угомону! Спи и нам спать не мешай! — Спи! А как не спится! — Ну так вставай и проваливай, чтобы я тебя больше не слышал! — Встаю, встаю. Пойду огонь разведу. А этому скажу, пусть к тебе на мое место ложится. — Скажи. — Нет, не скажу. Боюсь я его. — Иди занимайся своим делом и оставь нас в покое. — Сейчас, погоди. — Ну, долго ты еще? — Иду, иду. Я услышал, как женщина встала с кровати. Ее босые ноги прошлепали по полу, перешагнули через мою голову. Я открыл глаза — и опять закрыл их. Когда я проснулся, комнату заливало полуденное солнце. Подле меня стояла кружка кофе. Я сделал попытку выпить его, но отхлебнул только глотка два. — Вы уж простите, и рады бы вас угостить, да больше нечем. В доме хоть шаром покати, самим есть нечего… Голос был женский. — Не беспокойтесь, — отозвался я. — Обо мне не беспокойтесь. Я привычный. А вот как мне отсюда выбраться? — Это смотря куда. — Мне все равно. — От нас тут дороги во все концы. Есть на Контлу, а есть и в ту сторону. Эта вот — она вас прямехонько в горы выведет. А эта — сама не знаю, куда проложена. — И женщина показала пальцем вверх, в зияющий пролом кровли. — А сюда пойдете — дойдете до Медиа-Луны. И еще тут есть одна, наперерез остальных пролегает, самая дальняя. — По ней-то, наверно, я сюда и пришел. — Куда же она ведет? — В Сайулу. — Надо же! Я-то думала, Сайула вон где. Всю жизнь так считала. А правду говорят, будто в Сайуле народу — тьма-тьмущая? — Как везде. — Подумайте-ка. А мы-то тут одни-одинешеньки! Иной раз тоска возьмет, хоть бы весточку получить, как люди-то на свете живут. — А куда муж ваш пошел? — Не муж он мне. Брат. Только не хочет, чтоб знали про это. Пошел куда? А тут где-то бычок одичалый бродит, вот он, верно, и пошел его искать. Так, по крайности, сказал. — Давно вы тут поселились? — Мы тут искони. Здесь и родились. — Тогда вы, вероятно, знали Долорес Пресиадо. — Донис, может, и знал. А я редко когда людей вижу. Из дому не выхожу. В этих вот четырех стенах весь век свой провековала… Ну, может, и не весь век, а с тех пор, как он меня за жену себе взял. С той поры и сижу взаперти, боюсь людям на глаза показаться. Он мне не верит, а вот посмотрите на меня, страшная, да? — Она шагнула из темного угла на свет. — На лицо мое посмотрите. Лицо было обыкновенное, как у всех. — Ничего такого я у вас на лице не замечаю. — А грех? Неужто греха не видите? Пятен трупных? Все тело у меня пятнами этими взялось, с головы до ног! Это только снаружи. А нутро у меня грязью налито, мерзостью. — Каких же вы людей боитесь, раз тут никого нет? Я всю Комалу обошел — ни души не встретил. — Это вам так показалось. Там еще по сю пору живут. Филомено живет? Живет. И Доротеа. И Мелькиадес, и старик Пруденсио, и Состенес, да и все остальные. Разве не живут они там? Живут. А не видать их оттого, что все у себя в домах позапирались. Как они день проводят, я вам не скажу, а что по ночам сидят взаперти, это мне доподлинно известно. У нас тут в ночное время таких страхов натерпишься! Как солнце закатится, привидения на улицы высыпают. Толпами целыми. Кому же охота с привидением встречаться. Тем более их тут — рать, а нас раз-два, и обчелся. Молиться бы за них надо, чтобы кончилась для них эта мука, но мы бросили: на всех так и так молитв наших не хватит, ну, придется на каждого по два словечка из «Отче наш» — разве этим спасешь? Да и дойдет ли наша молитва? Нету здесь между нами, живыми, ни одного, чтобы было ему даровано Господне прощение. Глаз от земли не подымаем, а подымешь — стыдом свет застит. Да только стыдом-то не спасешься. Это мне епископ растолковал. Приезжал он сюда как-то на конфирмацию. Стала я перед ним, во всем исповедалась, а он мне: «Нет твоему греху прощения», — говорит. «Стыд меня заел», — отвечаю. «Несть спасения во стыде». «Обвенчайте нас, ваше преосвященство». «Подите прочь». Я ему хотела сказать, что не мы — сама жизнь нас связала: заперла вдвоем в одном углу, вот и слепила неволей вместе. Одни мы тут были, ни живой души вокруг. А от нас, глядишь, опять здесь народ пошел бы. «Приедете, говорю, в другой раз, и, может, будет уже кого конфирмовать». А он свое: «Разлучитесь. Ничего не могу вам больше посоветовать». «А как же мы жить-то будем? » «Как другие живут». Тронул своего мула и поехал; лицо каменное, безжалостное; не оглянулся даже, словно не люди мы, а сам во плоти грех смертный. С тех пор и не приезжал. Оттого и бродят здесь по ночам непрощенные души. И ведь их тут несчетно, горемык этих, что без отпущения преставились. Маются, несчастные, а получить прощение от Господа возможности им нет никакой, мы же и подавно их грехов не отмолим. Вон он назад идет, слышите? — Слышу. — Его шаги. Дверь отворилась. — Ну что, поймал? — спросила женщина. — Нет, что-то не видать нынче. На след только напал. Зато теперь знаю наверное, где он хоронится. Ночью беспременно поймаю. — Ночью? А меня, что же, одну оставишь? — Может, и оставлю. — Как же я одна-то буду? Я без тебя не могу. Целый день душеньке моей нет покоя, ночью лишь и отойдет, когда ты рядом. — Мне за бычком нужно идти. — А я сейчас только и узнал, — вступил я в разговор, — что вы брат и сестра. — Сейчас только? — переспросил он. — Я узнал гораздо раньше, да помалкиваю. Так что лучше вам в это дело не соваться. Мы не любим, когда про нас зря языками треплют. — Я ведь это к тому, что понимаю, а не для чего другого. — А что вы понимаете? Она встала с ним рядом, обхватила его за плечи. — Что вы такое понимаете? — повторила она вслед за ним. — Ничего, — ответил я. — Теперь я уже почти ничего не понимаю. Мне хотелось бы, — добавил я, — вернуться в город, откуда я пришел. Я хотел бы уйти, пока еще не свечерело. — Куда вам торопиться, — остановил он меня. — Дождитесь утра. Скоро стемнеет, а дороги тут все кустарником заросли, долго ли в чащобе между скал заблудиться. Поутру я вас провожу. — Спасибо.
Над отверстою кровлей проносились стаи дроздов — по вечерам эти птицы летают поздно: пока сгустившаяся темнота не перекроет небесные дороги. Потом в вышине проплыли измельченные ветром легкие облака, предвестники наступающей ночи. Засветилась вечерняя звезда, а вслед за ней показался месяц. Ни мужчины, ни женщины в комнате не было. Они вышли в ту дверь, что вела в патио, а когда вернулись, стало уже совсем темно. Они, конечно, не могли знать о том, что произошло в их отсутствие. А произошло вот что. Дверь с улицы отворилась, и на пороге появилась женщина: древняя, высохшая, как скелет, старуха. Войдя, она остановилась и обвела круглыми глазами комнату. Она, вероятно, меня заметила. И, вероятно, решила, что я сплю. Прямо от двери она направилась в угол, где стояла кровать, и вытащила из-под нее обтянутую кожей укладку. Порывшись в ней, она сунула под мышку две-три простыни и вышла на цыпочках, словно боялась меня разбудить. Я лежал, затаив дыхание, и старался смотреть в сторону. Потом я осторожно повернул голову и глянул вверх. Вечерняя звезда теперь сияла рядом с луной. — Нате-ка, выпейте, — услышал я женский голос. Я не осмелился взглянуть на говорившую. — Да пейте же! Сразу легче станет. Я вам отвару приготовила из апельсинового цвета. Это от страха у вас. Вон как вас колотит. Выпейте, страх и пройдет. Я узнал ее руки, а подняв глаза, узнал и лицо. Мужчина стоял сзади. — Заболели? — обратился он ко мне. — Сам не знаю. Люди мне являются. И всякое другое. Вы, наверно, этого не видите. Сейчас только была тут какая-то старуха. Не повстречалась она вам, когда вы входили? — Оставь его, — сказал мужчина. — Идем. У него, надо быть, божественное на уме. — Давай положим его на кровать. Смотри, как его трясет, жар, поди, сделался. — А ты поменьше на него гляди. Такие любят прикидываться, чтобы все внимание только на них. В Медиа-Луне тоже один был, хвастался, судьбу, мол, умею отгадывать. А того не отгадал, что хозяин получше его отгадчик и как дознается про его проделки, в расход пустит. Вот и этот, видать, такой же — божественный. Знаю я этих «птиц небесных», кочуют весь век из деревни в деревню, не сеют, не жнут, а сыты бывают. Только ведь у нас тут не то что сытому быть, коркой хлеба и той не разживется. Ты погляди, перестал дрожать-то: к разговору прислушивается.
|
|||
|