Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





«СЕРДИТЫЙ МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК».



В конце января примерно в одно и то же время мне предложили два места сразу. Одно — репортёром в «Майами Геральд» во Флориде. Другое — освещать новости Конгресса для «Ассошиейтид Пресс» в Бисмарке, штат Северная Дакота, что для меня звучало так же далеко, как Марс.

Я остановился на «Ассошиейтид Пресс», потому что мне не приходилось до этого работать на телеграфное агентство и потому что это был шанс получить хороший опыт.

О таком решении впоследствии можно было пожалеть и кусать локти, что выбрал холод и снег Бисмарка вместо солнышка и песка Майами.

Тем не менее, я сделал свой выбор и собирался его придерживаться. Неделю я стажировался в региональном бюро АП в Миннеаполисе, потом поехал в Северную Дакоту, нашёл там квартиру и стал выдавать статьи на-гора.

Через месяц мы с Мэрилу снова решили склеить нашу семью в новой стране. Поэтому я съехал с квартиры, арендовал целый дом, полетел в Чикаго, загрузился во взятый напрокат 16-футовый трейлер и повёз в Бисмарк жену, детей и Лору, суку-лабрадора. Свой старый дом мы выставили на торги и наняли фирму «Эллайд Мувинг» для перевозки мебели, одежды и прочего имущества на север. Неделю спустя после обоснования на новом месте нас ограбили. Кто-то подъехал на грузовике к задворкам, взломал дверь и вывез всё, что у нас было, включая горские браслеты, с которыми мы шли под венец.

Месяц спустя позвонил риэлтор из Кристалл-Лейк и сообщил, что не может продать наш дом. Час от часу не легче. Землевладелец, у которого я снимал дом, сказал, что не терпит собак. И мне пришлось подыскивать Лоре новых хозяев. Потом мы с Мэрилу жутко поругались по поводу пальто за 15 долларов, которое я купил для работы: я послал всё к чёрту и вернулся в служебную квартиру.

Мне не нравилось работать на АП. Эта работа сильно напоминала службу в армии. Поэтому я стал подыскивать другое место. В июне, после собеседования, меня приняли репортёром в «Калгари Геральд» в Альберте. Я думал, что переезд в Канаду будет полезен нам всем. В новой стране мы могли бы начать жизнь с чистого листа.

Когда я вернулся в Бисмарк, Мэрилу с детьми оказались в моей служебной квартире. Я пробыл в Канаде восемь дней, а плата за квартиру опоздала на три дня, и бессердечный домовладелец Билл Дэниелс выгнал беременную женщину и троих её детишек на улицу.

Я уговаривал Мэрилу ехать со мной в Калгари, но она отказалась. Она хотела переехать в дом на двух хозяев на другом конце Бисмарка. Тогда я дал ей денег на оплату жилья и на еду. Она с детьми съехала и снова подала на развод.

В один из последних дней работы в АП меня вызвали в суд. Пытаясь определить возможность примирения, с каждым из нас в отдельности провела беседу работница суда. Сначала она разговаривала со мной, а затем в беседе с Мэрилу заявила, что я «ходячая бомба», готовая взорваться в любой момент, и посоветовала держаться от меня подальше.

Когда я возвращался в редакцию АП, позвонил риэлтор из Кристалл-Лейк: дом наш выставили на торги. В тот же день я получил и бумаги по дому, и бумаги из суда, и повестку явиться в суд на следующей неделе на слушания по алиментам.

К тому времени у меня на руках уже были документы суда о разделе имущества с Мэрилу. Я перепугался не на шутку. Я опасался, что следующим её шагом будет просьба к суду о запрете выезжать мне за пределы Северной Дакоты. Поэтому я помчался домой, собрал вещи и уехал в Калгари на два дня раньше, чем собирался. На работе мне надо было появиться 27-го июня, в день моего рождения.

Первые три года посещений «Анонимных алкоголиков» были самыми тяжёлыми в моей жизни. Я ходил на собрания и не пил, но был глубоко несчастлив. Я жил в постоянной тревоге, плохо спал и страдал от депрессии. Детские сказки и выдумки лопались, как мыльные пузыри.

Я больше не верил в доброго Бога. Я больше не верил в Американскую мечту. Мне не было никакого дела до флага, родины и яблочного пирога. Я ненавидел армию и правительство за то, что они засунули нас во Вьетнам. Враг не Вьет Конг. Враг — сама Америка. В школе нас учили быть патриотами и любить свой флаг. Но для меня флаг стал символом убийства, а государство — пиратским кораблём, которым управляет шайка головорезов в костюмах-тройках и дипломами Гарварда в кармане. Я стал ненавидеть свою страну.

Я вернулся с войны порченым.

Иначе сказать не могу. Я превратился в безбашенного придурка и понимал это.

Война, насколько я понимаю, внесла свою лепту и в неудавшуюся карьеру, и в разрушенную семью, и в отравленную жизнь. Я не возлагаю всю вину только на Вьетнам, но Вьетнам оказался существенной частью мозаики и прямо или косвенно был тесно связан с негативными сторонами моей жизни: алкоголизмом, разводами, трудностями общения, посттравматическим синдромом и финансовой несостоятельностью.

Через пять лет после Вьетнама я чувствовал, что приблизился к самому краю. Сильно сомневаюсь, что смог бы выдержать ещё одну беду. Нервы были ни к чёрту. Стресс переполнял меня, любая мелочь выводила из себя. В иные дни я был способен только сражаться со стрессом, чтобы мой Вьетнам не вырвался наружу.

Я вернулся в Америку, которая стала безобразной. Раньше я ещё худо-бедно справлялся с внутренним давлением с помощью алкоголя. Но теперь я не мог и этого. Я пытался подавить ВСЕ свои чувства и вести себя как нормальный человек. Но я не был нормальным человеком. И от этого мне становилось только хуже.

Я боялся того, что сидело внутри меня. Я страшился боли. Ярости и чувства вины, жалости и растерянности. Жестокости и безумия.

Я чувствовал вину перед Дэнни и Крисом за то, что не был с ними до конца. Я чувствовал вину просто за то, что остался жив.

Меня злило, что мы убивали. Я приходил в ярость от того, что участвовал в войне, в которой руками американцев были уничтожены тысячи невинных людей. Меня раздражало, что столько молодых парней погибло ни за что. Меня трясло от того, как общество отнеслось к ветеранам Вьетнама.

Американцы не хотели разбираться в войне. Они отворачивались от неприятностей, словно их не существовало. Это был самый жестокий удар.

Сейчас на дворе 1994-й год, и я думаю, что страна по-прежнему отвергает Вьетнам и то, что он сделал… не только с теми, кто там воевал, но со всей нацией, со всеми нами.

Полстраны говорило, что мы проиграли войну, другая половина заявляла, что только идиоты могли в неё ввязаться. Америка, как и мы, изменилась после этой войны, и не в лучшую сторону. Но одно можно сказать наверняка: пути назад нет.

Меня выводила из себя сочинённая военными концепция победы: соотношение потерь с обеих сторон. Меня возмущало лечение, которое я получил в госпитале для ветеранов. Я заслуживал лучшего. Гораздо лучшего. Мы все этого заслуживали…

И не с кем было словом перемолвиться. Я вынужден был хоронить всё это дерьмо в себе, оно мучило меня, и я срывался в запой. Я даже не хотел думать обо всём этом. Думать об этом было для меня невыносимо.

Война разбила мои иллюзии о патриотизме, долге, чести, стране. Обратила в пепел мои иллюзии о человечности. Уничтожила иллюзии об обязанностях гражданина. Из-за неё я перестал мыслить о себе как об американце. Она сокрушила мои иллюзии о Боге, церкви и самом понятии христианина. Кто-то назовёт это прогрессивной формой просвещённости, но…

Я растерялся. Не имея ни компаса, ни киля, ни руля, ни навигационных карт, я пытался вести чёлн моей жизни по звёздам. Я пробовал опереться на старые моральные ценности, но они больше не действовали и постепенно сошли на нет, оставив меня один на один с одиночеством и безумием.

Ты толкуешь мне о Джоне Ф. Кеннеди? Ты толкуешь мне о том, что я могу сделать для своей страны?

Да хрен с ним, с Кеннеди! Хрен с вашей Америкой Распрекрасной! Я сваливаю…

Горько и обидно было возвращаться домой. Во многих отношениях мир оказался хуже войны, и выживать в нём было трудней. Я ехал домой и думал, что за хрень со мной приключилась, в какой такой пакости я извозился против своей воли. Я растерял ориентиры. Я не мог ни с кем сдружиться. Моими друзьями были ветераны, но после возвращения я потерял с ними всякую связь. Никого не осталось. Всех разбросало по дальним уголкам.

Война в корне изменила меня. Другие ребята, те, кто там не бывал, казались мне девственниками с сопливыми представлениями о мужественности, школьниками, играющими в грубых мачо. Я больше не чувствовал себя частицей американского общества. А после того, что увидел по возвращении, я понял, что и не хочу быть ею. Мне не нужно было то, к чему стремились эти люди: ни жены, ни семьи, ни работы, ни дома в пригороде, ни членства в каком-нибудь обществе, ни микроавтобуса, ни спортивного автомобиля и ни отпуска в Европе или Мексике.

Эти декорации нагоняли на меня смертельную тоску. Червь беспокойства грыз меня, я не мог усидеть на месте. Меня несло. Из офиса в офис, из штата в штат, от женщины к женщине, из страны в страну, пока огни проплывающих мимо городов не слились в калейдоскоп ярких карнавальных огней.

За всё время лечения от алкоголизма ни один из врачей — НИ ОДИН — ни разу не спросил меня о том, что я думаю о Вьетнаме, что я там видел и делал. Сам же я пытался спрятаться от этого и не собирался ничего рассказывать по собственной инициативе. Подумать только! Но мне нужно было начать осмысление этой войны. Что знали люди о Вьетнаме? Странная война в далёкой стране. Никому не было до неё никакого дела, кроме парней, которые там воевали и умирали. И всем нам приходилось держать её глубоко внутри себя, потому что — видит Бог — на родине никто о ней и слышать не хотел.

Мне было страшно до смерти обращаться к войне и к гневу, бомбой тикавшему во мне.

Я устал от Америки и посчитал, что в Канаде будет лучше. Другая работа, другая страна. А вдруг, подумал я, случится там со мной какое-нибудь маленькое приключение.

Если ж нет, то хоть на выходные дам волю своему члену.

В июне 1972-го я иммигрировал в Канаду. Мне понравилось работать в Калгари, «воротах», ведущих в канадские Скалистые горы. Тогда в городе было около 400 тысяч жителей, и вечерами я мог спокойно гулять, не опасаясь быть ограбленным. Для меня это было важно. Потому что даже тогда таких безопасных городов в Америке было немного.

Два часа езды от Калгари — и перед тобой открывается волшебный горный пейзаж. Мне страсть как хотелось закинуть на спину рюкзак и наловить в горах красногорлого лосося хоть на котелок ухи.

Поэтому каждую пятницу я уезжал на природу в национальный парк «Банф» и бродил по дальним тропкам к востоку от озера Лейк-Луиз. Там всё восхищало меня: свежий воздух, ледяная вода чистых горных потоков, сверкающие под безоблачным небом бирюзовые озёра, праздное одиночество, густые сосновые боры и величественные горы Альберты.

Там, даже разбив бивак на берлоге медведя-гризли, я чувствовал себя в безопасности от остального мира. Я видел бобров. Вздрагивал от леденящих душу криков гагар. И разевал от изумления рот, первый раз в жизни заметив золотого орла, парящего над пурпурными вершинами в поисках добычи.

Думаю, именно эта дикая жизнь удержала меня на краю пропасти. Я жил от пятницы до пятницы. Дождь ли, солнце ли — я обязательно был в горах.

Банф стал для меня верхушкой мира — тем, чем не смог стать Чикаго.

Работа шла хорошо. Редакторы в «Геральд» живо интересовались, когда же, наконец, приедет моя семья. Поступая на работу, я сказал, что женат, имею троих детей, а четвёртый вот-вот должен появиться, и что Мэрилу хочет родить его в Штатах перед тем, как ехать ко мне. Ничего больше в голову не пришло. Я не был уверен, что она передумает и приедет ко мне в Калгари. Но я точно знал, что у нас ничего не получится ни в Мэриленде, ни в Иллинойсе, ни в Северной Дакоте.

Поэтому каждую неделю, оплатив алименты, я снимал копию с чека и посылал её иммиграционным властям в Кауттс: теперь они пристально следили за моими делами.

Я был уверен, что переезд в другую страну облегчит понимание между мной и Мэрилу. У меня была хорошая работа, Калгари нравился мне своей атмосферой маленького провинциального городка, а, чуть отъехав за город, я получал в своё распоряжение огромные просторы, которые мог исследовать круглый год напролёт. Я думал, что это обязательно поможет мне раз и навсегда изгнать кусающих за пятки демонов Вьетнама.

Мне было одиноко во время долгих разлук с Мэрилу. Я не мог себя заставить сблизиться с кем-нибудь. Мне казалось, что я был к этому не готов. Но мне хотелось с кем-нибудь переписываться, чтобы чувствовать хоть какую-то связь. Такое желание было у меня во Вьетнаме, когда я начинал переписываться с Мэрилу.

Живя в Иллинойсе, я увлёкся чтением журнала «Элэска Мэгэзин»: хотелось как-нибудь попробовать пожить жизнью охотника-траппера. На последних страницах журнала печатались объявления. Там я нашёл имя японки из Кобе — Наоко Тамура, она хотела переписываться с американцами. Я начал с ней переписку. По крайней мере, подумал я, будет хоть какой-то лечебный эффект. Очень скоро мы начали обмениваться письмами раз в неделю.

Мне нравилось писать Наоко. Это было безвредно и безопасно. В конце концов, говорил я себе, между нами Тихий океан.

То же самое я говорил во Вьетнаме.

Через девять месяцев, в июне, Наоко объявила, что прилетит в Калгари жить со мной. Мысль показалась мне любопытной, я одобрил её, сильно сомневаясь, однако, что она на самом деле приедет. Мы обменялись фотографиями, и должен сказать, мне понравилось то, что я увидел. Поэтому в известном смысле я надеялся, что она всё-таки прилетит.

Наоко была на четыре года моложе меня, у неё была та же дата рождения, она работала на заводе в Осаке и посещала курсы английского языка, японской кухни, икебаны и чайной церемонии.

В один из жарких июльских вечеров мне позвонили из справочной аэропорта Калгари и сказали, что из Японии прилетела девушка Наоко, что она плохо говорит по-английски, и просили её забрать.

В животе похолодело. Наоко? Здесь?

Я помчался в аэропорт. Хоть мы и переписывались, положение было довольно странное, я не знал, что делать, что говорить.

Я нашёл её в фойе, представился, мы обнялись, я получил её багаж, и мы поехали ко мне домой. Общаться с ней было трудно. Наоко довольно хорошо читала по-английски и понимала меня, но она никогда не была в англо-говорящих странах и не слышала, как мы произносим слова, поэтому я понимал её с трудом.

Я привёл её в спальню, в которой кроме матраца не было ничего: ни шкафа, ни тумбочки, ни кровати — пусто. Она положила вещи в уголок и пошла в ванную освежиться после долгого полёта.

Выйдя из ванной в дорогой шёлковой ночной рубашке, с длинными чёрными волосами, волнами падавшими на плечи, она напомнила мне красавицу-гейшу моих сновидений; посмотрев на неё, я совсем растаял.

— Может, мы займёмся рюбовью?

Я кивнул.

— Доржна сказать тебе, Брэд, — предупредила она, — что я девственница. У меня никогда не быро мужчины…пожаруйста, будь терперив.

Она свернулась калачиком на матраце, в ожидании потупив взор и краснея. Я немного подумал, улыбнулся и выключил свет.

Наоко была прямой противоположностью Мэрилу. Мягкая, нежная, стыдливая, добрая, терпеливая, с негромкой речью. Женственна и очень привлекательна.

Наоко старалась угодить мне во всём. После секса делала мне японский массаж, а утром после пробуждения ещё один. Вечерами она ходила за мной по квартире с кофейником и доливала кофе в мою кружку. Собирала мои разбросанные носки и одежду. Она готовила еду и мыла посуду. Убирала ванную. Массировала мне шею, когда мы смотрели телевизор.

Я не привык к такому вниманию и чувствовал себя немного неудобно. Наоко не задавала вопросов и не спорила. Она повсюду следовала за мной, как щенок на привязи. Если я делал предложение, оно становилось законом. Если у меня появлялась мысль, она становилась откровением. Если появлялись кое-какие соображения, они были прекрасны.

Через несколько дней такое поведение стало действовать мне на нервы. Я чувствовал, что не заслуживаю такого отношения. Да что с ней такое, в самом деле? Есть ли у неё что-нибудь своё? Разве нельзя чуток поцапаться перед сном?

Думаю, многим мужчинам понравилась бы такая особенная женщина и такое особенное обхождение. Со мной же такого никогда не было, и я не знал, как себя вести. Признаться, мне нравилось внимание, но в то же время было как-то неуютно. К таким переменам, хоть они и хороши, надо привыкнуть.

Я был женат на бесцеремонной и напористой женщине. Я к ней привык. Таких женщин, как Наоко, я никогда не встречал. У нас с Мэрилу были жёсткие схватки и похожая на эти схватки любовь. Никакой нежности, никаких прелюдий или задушевных ночных бесед. Только жаркие речи, впивающиеся в мою спину ногти да горячий секс, от которого матрац обращался в пепел. Вот что между нами было. И то только в промежутках между родами, во время которых Мэрилу бывала постна и нездорова. А во время беременности секс с ней напоминал ужимки неуклюжего толстяка, хватающего пальцами-сосисками пляжный надувной мяч.

Я к этому привык, будь то в постели или вне её.

Я не знал, как себя вести с Наоко. Она не была ни хитра, ни жестока, ни агрессивна. Она всегда уступала. Я не слышал от неё ни одного худого слова.

Она меня умиляла, чёрт бы её побрал. Я не понимал, как любить такую женщину.

Я мужал в борделях Сайгона, где секс был скорее актом ярости, чем любви. Как мне было переплавить злость и презрение к Мэрилу в нечто нежное и ласковое?

Секс с Мэрилу всегда выливался в борьбу с толканием животами, со стонами и оскалом зубов: чья возьмёт? — зуб или коготь? — кто вожак стаи?

Напротив, Наоко была мягка и чувствительна, отдавалась без остатка, и секс с ней был удовольствием совершенно другого порядка. Потратив столько лет на поиски невинности, я заполучил её. Дело было только за тем, что она была японкой, а не американкой, верила в Будду вместо Христа, со всем соглашалась и не спорила.

В конце недели на своей печатной машинке в офисе я нашёл открытку. От Мэрилу.

«Ты стал отцом ещё одного сына».

Всё. Ни подписи, ни обратного адреса, ни номера телефона. Но почерк был Мэрилу. Меня охватило чувство стыда. Моя жена в больнице в одиночку рожала нашего третьего сына. А я жил себе поживал с красавицей из Японии. Закон разделил нас, но мы всё-таки были мужем и женой. Раньше мне было всё равно. А вот сейчас зацепило. Хоть и платил алименты, я знал, что основной её доход — это пособие. У меня даже не было её адреса. При переезде в дом на двоих хозяев, она объявила мне, что сохранит его адрес в секрете. А я уважал её решение. Платёжки с алиментами я отправлял её адвокату, а он уже пересылал их ей.

В тот вечер мы с Наоко пообедали в Банфе, а потом, закинув рюкзаки на спину, полдороги протопали до озера Тейлор-Лейк. Когда упала тьма и дороги стало не видно, мы устроились на ночлег: разбили палатку, разложили костёр и приготовили ужин.

Наоко не курила и была в лучшей форме, чем я. Обутая в парусиновые тапочки, она так тащила тяжёлый рюкзак по крутой тропинке, полной крутых подъёмов и спусков, словно вышла в Гленмор-Парк на воскресную прогулку. Чем выше мы поднимались, тем больше я потел, пыхтел и задыхался, хватая ртом воздух. Наверное, она часто восходила на Фудзи, а мне об этом не сказала.

На другой день мы прошли остаток пути и хорошо отдохнули: ловили рыбу, купались и загорали на глыбах изо льда, свалившихся с ледника. Ночью похолодало, мы разожгли костёр, подсели к нему поближе и, смеясь и болтая, старались согреться.

Проводя приятно время, я позабыл было о себе и своих бедах, но они вернулись. Зная, что Мэрилу еле сводит концы с концами в Бисмарке, я решил, что не заслуживаю все эти радости.

Чувство вины снова было со мной…

С доброй, любящей, нежной, доверчивой Наоко мне было очень хорошо. Я вообще считал, что она была слишком хороша для такого парня, как я. Я не заслуживал такой женщины. Но чем больше я думал о том, как Мэрилу бьётся там с ребятами, тем сильней скребли кошки на душе. От такой мысли я не мог обнимать Наоко. Не мог прикоснуться к ней. А ночью, под звёздным небом не смог заняться с ней любовью.

— Почему я не нраврюсь тебе, Брэд?

— Ты нравишься мне, Наоко. Здесь другое. Я не знаю, в чём причина, моя хорошая…

Всё я знал. Я просто не хотел говорить, о чём думаю. Не хотел причинять ей боль. Да, видимо, придётся. Может, тогда она поймёт. И мы сможем поговорить. И, может статься, тогда мы сможем отвлечься от проблем и будем снова радоваться жизни. Но я ничего не сказал. И Вьетнам из тёмного угла опять тихо подкрался ко мне.

Наоко — азиатка. Это нашёптывал мне внутренний голос. Она добрая азиатка, Брэд, но всё-таки. Она не из тех шлюх с «улицы 100 пиастров», но она восточная женщина. А все восточные люди — подонки…

Нет, я не слушаю. Заткнись, убирайся, оставь меня.

Но голос не унимался…

Не виляй. С дальневосточными азиатками хорошо спать, но, вернувшись на родину, ветераны Вьетнама с ними уже не спят…

Спят! Спят! Ещё как!

Мы спим с круглоглазыми девками, Брэд.

Нет, я не буду тебя слушать. Оставь меня, Маленький Человечек. Ты не прав, ты ошибаешься!

Всё кончится тем, что ты женишься на ней, потом разведёшься, но останутся дети — темнокожие и косоглазые…

Прекрасные дети. Я буду любить их. Не оскорбляй их!

Ты всё равно не приспособишься…

Я не приспосабливаюсь сейчас! Никогда не приспосабливался! И никогда не буду…

Дружки вроде Билли отвернутся от тебя. Ты смешаешь белую расу с жёлтой. Люди будут показывать пальцем и плеваться.

Билли никогда так не сделает, ханжа! Расист ты ублюдочный. Билли любит женщин, как я, ему всё равно, из какой они страны. Заткнись, твою мать!

Конечно, Наоко тебе нравится. Но, вдобавок ко всем твоим бедам, выдержишь ли ты, если все отвернутся от тебя? Она азиатка. Красивая, зовущая, но всё же азиатка. Азиатка! Наоко — азиатка. Тебя будут называть любовником азиатки. Никто не будет вдаваться в подробности. Вы оба будете несчастны…

Она женщина. Всё остальное ничего не значит, ничего.

Дай ей только остаться — и если что-то не заладится — вам обоим не позавидуешь.

Это Канада, не Штаты. Оставь меня. Уходи, пожалуйста! Отвали, мудила!

В ту ночь, в палатке, я так и не уснул толком. Ворочался с боку на бок и думал…

Посмотришь на Наоко — вспомнишь Вьетнам. Вспомнишь вьетнамцев и ненависть их к тебе.

Не все меня ненавидели. Была же Нгуен. Забыл? Она спрятала меня, когда у меня были проблемы…

Наоко будет напоминать тебе о блядях, с которыми ты кувыркался. И обязательно какой-нибудь умник из Восточной Дыры, провинция Британская Колумбия, спросит, действительно ли азиатская вагина делится на две половинки. Как с этим будешь жить?

Я дам ему в морду! Всё, что ты говоришь, ложь. Мы — два человека, которые нравятся друг другу, только это имеет значение. Всё остальное лишнее, лишнее, лишнее…

И так всю ночь. Снова и снова. Опят и опять. И чёрное покрывало вины накрыло меня. Что если я причиню Наоко боль. Тогда я решил, что её надо отправить назад, в Японию. Для неё это будет горе, но так будет лучше. Не будет у неё нормальной жизни со мной. Слишком во мне всё напутано.

Утром я выложил это Наоко. Я сказал, что у меня куча проблем, что демоны войны не отпускают меня, что она слишком хороша для такого парня, как я, что я полон сомнений, что могу составить счастье кого бы то ни было. Я сказал, что не способен жить бок о бок с человеком. Я сказал, что ей надо вернуться в Кобе, найти доброго японца, обзавестись домом и детишками и забыть обо мне; я сказал, что я псих и не знаю, буду ли когда-нибудь нормален.

Она слушала, кивала головой и изо всех сил старалась не плакать…

Но и на тропе от озера Тейлор-Лейк, и по дороге в Калгари слёзы текли по её щекам.

На душе было скверно. Как будто я совершил самоубийство. Ещё одна женщина рядом со мной несчастна. Я знал, что вернувшись домой так скоро, Наоко потеряет лицо. А для японца потеря лица — большая, большая беда. Но другого пути я не видел. Поэтому она упаковала вещи и в тот же вечер улетела в Ванкувер. Расставание у самолёта было тяжелейшей минутой в моей жизни. Это было жестоко, но я считал, что на долгой дороге жизни так будет лучше для неё.

Может быть, я совершил ошибку. Может быть, я поступил самонадеянно. Чёрт возьми, ведь я даже не ведал, что хорошо для меня самого. Как же я мог решать, что хорошо для неё? Может быть, мне надо было дать ей этот шанс, не делать выбор за неё. Но я считал, что поступаю правильно, что другого не дано.

Потом я буду сожалеть о содеянном, всю жизнь я буду сожалеть об этом.

Может, хоть это послужит оправданием. Не знаю. Тяжело возвращаться к подобным моментам и ворошить прошлое. Просто чувство вины свело меня с ума. Просто я хотел поскорей вернуться в Бисмарк, отыскать Мэрилу и прижать к груди моё новое дитя.

На следующий день, возвращаясь домой с работы, при выходе из автобуса я не узнал своего собственного образа, мелькнувшего в зеркале заднего вида.

Но это БЫЛ я. То, что я увидел, напугало меня. Я знал, что творилось у меня в душе, но не предполагал, что это прорвётся наружу. Лицо перекосило, я не узнал сам себя.

С 1-го августа в Канаде начался местный провинциальный 3-дневный праздник. Поэтому я отправился в Бисмарк. Я ехал 900 миль без передышки, всю ночь, на другой день нашёл дом Мэрилу и позвонил её подруге: попросил её передать Мэрилу, что хочу встретиться с ней в полдень около зоопарка. И чтобы принесла ребёнка.

Я опасался, что она приведёт с собой полицию, поэтому несколько минут наблюдал за ней издали.

Потом я вышел из-за вяза, подошёл к ней и обнял. Мы сели за столик, и в первый раз я взял на руки ребёнка — Брайана Майкла.

Мы заговорили о восстановлении нашей семьи. Мэрилу сказала, что подумает об этом, только если я опять пройду курс лечения — на этот раз по реабилитационной программе фонда «Хартвью». Этот фонд находился в городке Мандане в семи милях к западу от Бисмарка, сразу за Миссури.

— Мэрилу, я ведь ходил в АА, я не пью вот уже почти три года. К чему такие требования?

— Остались проблемы, Брэд: с тобой, с нами. Мы сами не смогли с ними справиться. Может быть, пройдя необходимую терапию, мы сможем опять быть семьёй…

Она была права. Проблемы у меня оставались. Я был ещё больше на взводе, чем весной 69-го, когда пришёл в АА. Эмоциональные проблемы только обострились, и справиться с ними я был не в силах. Они словно оттаяли после нескольких лет заморозки. Эти проблемы пугали меня самого до глубины души. Я понимал, что мне нужна помощь. Пить-то я бросил, но окончательного выздоровления не наступило.

Я застрял где-то на полпути.

В тот же день мы поехали в Мандан и побеседовали со специалистом фонда «Хартвью». Он тоже посчитал, что мне нужно пройти программу, и тогда я согласился. Хоть и разрывался на части. Я любил Канаду, мне нравилась новая работа, и я не хотел рисковать ею.

Я позвонил своему боссу в «Калгари Геральд» и обрисовал ситуацию. Он всё понял, сказал, чтобы я лечился, сколько потребуется, и что место останется за мной. Я сказал, что вернусь примерно через два месяца: таков был средний срок пребывания в «Хартвью».

Как бы то ни было, я был рад снова пройти лечение. Я понимал, что крайне нуждаюсь в помощи. И в то же время меня это возмущало. Я не пил и считал, что они могут сделать со мной совсем немного. Всё это вполне вероятно могло оказаться пустой тратой времени, рассуждал я.

Я прошёл всю двухмесячную программу — никакого прогресса не последовало.

Слишком толст оказался мой панцирь, сквозь который они хотели — и не смогли пробиться. Я зажал себя в кулак. Я не позволял своим эмоциям прорваться наружу. Вся наша лечебная группа заявила, что не видели доселе такого зажатого парня.

Каждый день двумя группами мы проходили лечебный курс. Продержав меня на «горячем стуле» несколько недель, мой врач пришёл к выводу, что я топчусь на одном месте. Тогда он пригласил начальника расколоть меня. Тот заявил, что от моего несчастного вида он сам начинает болеть. Что ему нужен целый пузырёк аспирина, чтоб усидеть со мной в одной комнате. Я сказал, чтобы нёс пузырёк: я засуну его поперёк ему в жопу.

Он не смог бы меня расколоть и за тысячу лет. Он очень старался. Но — впустую.

И тогда меня стали переводить из одной группы в другую. Все группы отличались друг от друга. Пациентами и лечащими врачами. Но в моём случае все они упёрлись в тупик. По истечении двух месяцев врачи подняли руки и заявили, что мне нужно пройти всю программу заново.

Мне прописали два сильнодействующих лекарства: стелазин, транквилизатор для шизоидов, чтобы расслабить меня, и парнат для поднятия настроения, для вывода из тревожного состояния.

Психиатр — доктор Саксвик — предположил, что я страдаю от эндогенной депрессии, то есть такой депрессии, которая идёт изнутри, вероятно, вследствие химического дисбаланса в моём организме.

На самом же деле он ни черта не понимал, что со мной творится. Я и сам ни черта не смыслил в этом.

Я знал, что депрессию вызывает не находящая пути наружу злость. А во мне было полно ярости самого высокого накала, которой я не давал выхода с самого возвращения с войны. Я боялся своей ярости и держал себя в руках, как мог. Я подозревал, что если дать ей волю, то обязательно прибью кого-нибудь. Стоит только несчастному подрезать меня на дороге, я прижму его к обочине, вытащу из машины, вставлю в глотку пистолет и нажму на курок.

— Бац!

Это тебе за то, что подрезал меня, сэр.

— Бац! Бац! Бац! Бац!

Вот и пуст мой пистолет. Всего хорошего…

И пойду я прочь, посмеиваясь, как Санта-Клаус, и бормоча «Так тебе и надо, придурок! »

Психотерапевт предположил, что мне придётся сидеть на этих лекарствах неопределённое время, вполне возможно, даже до конца моих дней, только чтоб чувствовать себя прилично.

Лекарства помогли. Мне стало лучше. Но они же выровняли мои эмоции. Потекла спокойная жизнь. Ни взлётов, ни падений. Эмоции исчезли напрочь. Я чувствовал себя как зомби, и мне это страшно не нравилось. К тому же появились раздражающие побочные эффекты: тремор, тик, учащённые мочеиспускания, сухость в горле и так далее.

Я знал, что мои проблемы берут начало во Вьетнаме, но тогда я был не готов касаться его. Это была самая последняя тема, которую я готов был обсуждать в группе. Я боялся, что стоит открыть ящик Пандоры, я убью кого-нибудь, или покончу с собой, или буду неделями напролёт плакать и рыдать. Моим нездоровьем был Вьетнам. И я упрятал его поглубже, запихал в самый дальний уголок и не собирался выпускать на свет божий.

И, как и раньше, врачи не задали мне ни единого вопроса о Вьетнаме, о моём боевом опыте, о том, что я там делал и видел, о моих тогдашних ощущениях. Они прошли мимо него. И не узнали о нём ничего. Совершенно ничего.

На дворе стояло лето 72-го года, война была в самом разгаре, и никто тогда не подозревал, что я и другие парни страдали от жесточайших приступов посттравматического стресса, известного также как «припадки».

Программа «Хартвью» ориентировалась на Фрейда, и врачи стали копаться в моём детстве и отношениях с родителями, выискивая во мне эмоциональное Эльдорадо — первооснову всех жизненных передряг.

Они нарыли кое-что интересное для себя, но огромный кусок грязи остался нетронутым, изнутри отравляя меня. Вьетнаму надо было гноиться в моих потрохах ещё кучу лет, вновь и вновь коверкая мне жизнь, прежде чем я отважился на собственную попытку справиться с ним.

Сегодня мы знаем, что посттравматический стресс вызывается репрессией вьетнамского опыта и характеризуется различными симптомами: невозможностью сконцентрироваться на каком-нибудь занятии, длительными депрессивными периодами, вспышками немотивированной ярости, тревогой, хронической бессонницей, ночными кошмарами, эмоциональным отдалением от родных и близких, навязчивыми воспоминаниями о войне, психозами, низким самоуважением, деструктивным поведением, трудностями в установлении и поддержании отношений и обратными вспышками памяти — зрительными, звуковыми и обонятельными галлюцинациями боевых действий.

Среди ветеранов, страдающих этим синдромом, высок процент безработных, разведённых, покончивших жизнь самоубийством, алкоголиков, наркоманов и людей с сексуальными расстройствами.

У меня налицо был полный набор симптомов, но я этого не знал, и никто не знал. Помню, сколько раз в те годы, шагая по улицам, посещая магазины или сидя в кафе, без видимой причины я вдруг начинал рыдать. Плакал и плакал и не мог остановиться. И не знал, о чём плачу, что случилось. И это пугало меня.

Я много думал о Наоко во время лечения. Жалел, что отослал её. Среди почты, которую мне переслали из Калгари, оказалось больше дюжины её писем за август, сентябрь и октябрь. Я спрятал их под матрацем. Я не мог открыть их. Не хватало мужества. Мне хотелось знать, как у неё дела, как прошёл полёт. Я хотел сказать ей, что был неправ, что не должен был отправлять её назад, что хотел бы прожить свою жизнь с нею, что её доброта и любовь могли бы стать именно тем лекарством, которое поставило бы меня на ноги…

Но я боялся, что она скажет, что беременна. Я бы этого не перенёс. Я струсил. Мне было страшно. О, многие и многие годы я ненавидел себя за это. Я никогда так и не простил себе то, как поступил с нею, что не прочёл её писем. Это наименьшее, что я мог сделать. Я хотел знать и в то же время боялся узнать правду.

Я так и бросил в печь все письма непрочитанными, перевязав розовой ленточкой.

Потом я пожалел об этом. И жалею до сих пор!

Если бы у меня был ещё один шанс…

Если бы я мог прожить тот миг снова…

Если бы у меня была ещё одна ночь с ней…

Если бы я мог передумать, изменить течение наших жизней…

Если бы у меня был один год, всего лишь год — дай мне этот год, Боже — снова любить её…

Если бы Ты мог, я отдал бы за него всё, что имею. Дай мне только любить её снова, прижаться к ней ещё раз…

Слишком поздно.

Всё это случилось 22 года назад — целая жизнь выстроилась из «вчера». Это — в прошлом и останется там навсегда. Есть ошибки, которые нельзя исправить, и Наоко — одна из них.

Все последующие годы я вспоминал мою прекрасную Наоко и в глубине души понимал, насколько был не прав.

Позднее я хотел ей написать, но Мэрилу, сунула нос в мои дела, взломала ломиком ящик стола и нашла письма. Без лишних слов она уничтожила и письма — а с ними адрес — и подарки Наоко…

Все кроме одного — моего любимого свитера, я ношу его до сих пор. Но я так никогда и не узнал, что с ней стало, как сложилась её жизнь после отъезда. Она стала ещё одной неразгаданной тайной моей жизни.

Я оставался в «Хартвью» до середины ноября, в два раза дольше положенного. Меня это достало дальше некуда. Но меня бы совсем не выписали, если бы не решили, что я прошёл всю программу успешно. Мой случай, говорили, тяжелее, чем у обычных алкашей, которых трясло в белой горячке и которых волокли в приёмный покой на носилках.

Принимая лекарства, я почувствовал себя лучше, и дела у нас с Мэрилу пошли тоже неплохо.

Будущее казалось ясным.

Когда меня в конце концов выписали, я окоченел от страха. Укрытый от внешнего мира, я провёл в лечебнице четыре месяца. И мне было страшно встретиться с этим миром вновь. Я боялся сорваться. Боялся, что не смогу соответствовать. Боялся рецидива. Боялся самой жизни.

Но Мэрилу сказала, что хочет ещё раз попытать счастья со мной, что она и дети готовы ехать со мной в Канаду начинать новую жизнь.

Я смотрел вперёд, в будущее. Я был настроен бороться, лезть из кожи вон, лететь хоть на Луну — или ещё дальше…

Глава 48.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.