|
|||
«БЕЛАЯ ГОРЯЧКА».Плохие настали времена. Я ехал домой и думал, что с армией покончено, что она осталась где-то позади, в зеркальце заднего вида, но так же как у других парней, вернувшихся из Нама, и у меня были проблемы с работой. Работодатели не очень-то спешили нанимать ветеранов. Нас считали обдолбанными травкой и алкоголем, отмороженными психопатами-садистами. Газеты и журналы называли нас поколением-призраком. Глубоко разуверившимся. Подавленным. Легко проливающим кровь. Легко расстающимся с жизнью. Кое-кто из нас действительно был такой… Пресса заявляла, что мы кончим свои дни либо в палатах для душевнобольных, либо в тюрьме, либо на кладбище. Со многими так и случилось… Но не со всеми. Вот что происходило с ребятами. Работу было трудно найти, потому что работы было мало. Пару лет назад, до моего призыва, если парень окончил школу или колледж, но не отслужил в Вооружённых Силах, бизнес и промышленность делали ему ручкой. Времена изменились, но мы по-прежнему были в невыгодном положении. Мы были свободны, были готовы заняться карьерой или освоением какой-нибудь профессии, но оказалось, что для нас подобных возможностей нет. До войны почти все мы знали только хорошие времена. Мы ни в чём не нуждались — наш шарик был наполнен добрым воздухом. Но шарик лопнул, и мы получали пособие по безработице и искали работу. Наши иллюзии рассеялись. Сказки детства разом поблекли. Верить больше было не во что. И мы не верили никому, особенно политикам. Было такое ощущение, что страна, которая не смогла поддержать нас во время войны, бросила нас на произвол судьбы в мирное время. Горько было и обидно оттого, что нас использовали и предали. Мы ответили на призыв к оружию. Мы сделали работу, в которой нуждалась страна, и мы гордились своей службой. Но страна, в свою очередь, унизила нас. Нам всего-то нужны были равные возможности, шанс реализовать свои таланты и способности. Но в новой экономике своё место найти было трудно. На то существовали свои причины. Мы жили в период истории, когда быть американцем было непопулярно. Знамя и униформа, слова «война» и «призыв» в 1968 году воспринимались совсем иначе, чем во время Второй мировой войны. Мне повезло. У меня за плечами было высшее образование. У других же солдат не было денег ни на колледж, ни на какую-нибудь долгосрочную программу обучения. Им работа была нужна немедленно. Они переживали переломный этап свой жизни. Двадцать процентов вернувшихся домой были обучены только воевать и ничего более делать не умели. Им мешало отсутствие трудовых навыков. Другие такими навыками обладали, но не знали, с чего начинать поиски мирной работы. Ещё двадцать процентов не имели аттестата о среднем образовании. И десять процентов принадлежали к разным национальным меньшинствам. Привыкание к мирной жизни после войны было во много раз сложнее привыкания к жизни на войне. К тому же за время нашего отсутствия родина изменилась, изменилась её экономика. Да и мы тоже… Всё это было тяжело. Человек оставил работу, ушёл на войну, женился, родил ребёнка — как тяжко после этого пристраиваться к очереди безработных. От этого страдает самоуважение, трещит по швам бюджет и — самое важное — рушится семейная жизнь. С мрачным лицом и пустыми карманами, разочарованный во всём, что касается правительства и военного командования, сбитый с толку рынком труда и униженный ничтожными шансами на лучшую долю — вот вам портрет ветерана Вьетнама, едущего на междугородном автобусе из армии в Родной Город, США. Грустно это, потому что ветераны были дисциплинированы, мужественны и целеустремлённы и отчаянно хотели получить шанс проявить себя. *** В июне я получил место штатного литсорудника в «Дейли Геральд», одном из пригородных изданий, принадлежащих «Пэддок Пабликейшнс»; редакция газеты находилась в Арлингтон-Хейтс, к северо-западу от Чикаго. Три месяца мы с Мэрилу жили у её родителей, пока не встали на ноги в финансовом плане. Осенью её отец купил для нас дом в Баррингтоне. Вот только счастья особого не было. Я был на последней стадии алкоголизма и потихоньку сходил с ума. Из Вьетнама я вернулся живым и физически здоровым, но я был разбит морально, дух мой был сломлен, и чувства мои перегорели дотла. Я не понимал тогда, что со мной происходит. Сегодня это называется посттравматическим синдромом, и у меня был полный набор его симптомов. Изо всех сил я старался собрать воедино расползающиеся ниточки своей жизни и приспособиться к мирной жизни. И не мог. Я топил в выпивке все вопросы о войне, оставшиеся без ответа, мучился от воспоминаний и изнуряющих ночных кошмаров; из-за расшатанных нервов я всего пугался и ночью не мог уснуть, если не принял на грудь изрядную порцию алкоголя. Жизнь становилась мучительней: наши ссоры становились чаще и ожесточённее. Я выходил из себя по малейшему поводу. Например, непривычная марка кетчупа за обеденным столом превращала меня в варвара. Если меня подрезали на дороге, то моим страстным желанием было прижать обидчика к обочине, вытащить из кабины, вставить ему в глотку пистолет и нажать на спусковой крючок. Два раза мы с Мэрилу ссорились из-за того, кому убирать дерьмо за собакой. На ночь мы привязывали Стара в спальне к батарее отопления. И как-то раз он нагадил прямо посреди комнаты. Мэрилу, поддерживая большой живот, скатилась с кровати и направилась в ванную. В комнате было темно и ни зги не видно. Вдруг она поскользнулась на свеженьком собачьем говне и растянулась. Включив свет, она стала орать на Стара, потом — на меня: её любимая сиреневая ночнушка была изгажена. Проснувшись и увидев, что произошло, я рассмеялся. Так поступать не стоило, потому что беременная Мэрилу была на взводе. Она могла пораниться и вообще потерять ребёнка. — Убери здесь всё! — потребовала она. — Я устал, родная. Я всё приберу утром перед работой. Обещаю. Вот увидишь. Всё равно ты не встаёшь до полудня. — Ты уберёшь всё сейчас! — Не уберу… — Уберёшь… Мэрилу черпанула говно рукой и бросила в меня. Часть попала мне на голову. Часть на простыню и подушки. А часть на спинку кровати и на стену. — А, так мы решили поиграть! Я снял говно с лица и волос и бросил ей назад. Прямо в нос, в рот, в глаза. — Ага! В яблочко! Выигрыш мой! Она сплюнула говно на пол, протёрла глаза рубашкой, снова зачерпнула пригоршню и швырнула в меня. И тут понеслось. Она в меня, я — в неё. Я орал, потом падал и ржал. Кончилось говно — я снял часы с руки — эту модель «Сейко» я покупал ещё в лавке 199-й бригады — и метнул в Мэрилу. Она присела. Часы попали в батарею и разлетелись на мелкие кусочки. Через несколько минут перекидывания перешли к рукопашному бою. Мы хватали говно и мазали друг другу головы. До тех пор, пока оно не покрыло нас, стены, окна, постель, шифоньер, зеркало, пол — всё, даже люстру на потолке. Тогда мы вместе приняли душ, поменяли постельное бельё и легли спать. Поутру, перед уходом на работу, я, как мог, прибрался, как и обещал. Второй бой по поводу собачьего дерьма был серьёзней. Девятого ноября между нами вспыхнула ссора о том, когда мне убирать за Старом в подвале. А я как раз смотрел телевизор — наслаждался игрой Джуди Гарланд в «Волшебнике из страны Оз» и пообещал убрать какашки после фильма, в девять часов. Мэрилу же настаивала на немедленной уборке. Я сказал «нет», она вышла из себя и, схватив Тину, умчалась к подружке. Она ушла, я тоже разозлился, открыл галлон вина и стал пить. Через час я позвонил её подружке и сказал Мэрилу, что если она не вернётся через пять минут, я разгромлю дом, а потом подожгу его. Я потерял самообладание. Я знал, что ей понадобится по меньшей мере полчаса, чтобы добраться до дома, потому что подруга жила в Элджине. Как смерч я носился по дому, ломая всё и круша: из детской в комнату Тины на втором этаже, оттуда — в подвал, в закуток Стара. Я вывалил содержимое холодильника и расколотил его молотком. Высыпал муку и сахар из больших жестянок на пол. Вытряхнул кухонные ящики. Перевернул стулья, опрокинул мебель, перебил все лампы, сорвал шторы и разбил окна. Я даже исковеркал ломом несколько игрушек Тины. — Приходили трое каких-то мудил и всё развалили, — сказал я, когда вернулась Мэрилу. — Хорошо ещё, что мне удалось спрятаться; они как с цепи сорвались… От такого зрелища у Мэрилу начались схватки. Она позвонила в полицию, чтобы приехали за мной, потом моему отцу, и он забрал её в больницу. К тому времени я благополучно отрубился на коврике в гостиной. Буйство моё выдохлось. И я так и не прибрал за псом. — Он здесь валяется в отключке, козёл свихнувшийся, заберите его отсюда! — просила Мэрилу полицию. Копы растолкали меня, под ручки отвели в воронок и отвезли в тюрягу проспаться. Я бушевал. С одним из копов я учился в школе. — Меня нельзя в тюрьму! Ты знаешь, кто я? Открывай обезьянник, легавый, а то попрощаешься со своим значком, будет твоя семья просить милостыню. Ты всегда был ссыкуном. Капитан баскетбольной команды, бли-и-и-ин! Ты мне никогда не нравился, бля-бля-бля… Поутру я очухался в камере, не соображая, почему я здесь и за что. Мэрилу позвонила начальнику участка и отказалась от своего заявления, поэтому меня выпустили и посоветовали отправляться домой, привести себя в порядок и ехать в Элджин: моя жена родила малыша. Холодным воскресным утром я вышел из тюрьмы. На мне были только джинсы «Ливайс», я побрёл домой босиком: грустный парад сердитого, поджавшего хвост и отрыгивающего перегаром человека. Дом оказался закрыт, и во мне опять закипела ярость. Я схватил садовый стул с лужайки и разбил окно в спальне. Забравшись внутрь, на книжной полке я нашёл бутылку мускателя — там же, где оставил. Я был разбит и в растрёпанных чувствах и хотел одного — хлебнуть — хоть немного — чтобы унять дрожь. Потом глоток, чтобы закрепить этот глоток. И ещё чуть-чуть, чтобы стряхнуть трясучку. И ещё немножко, чтобы растрясти тряску, стряхнувшую трясучку. Часа не прошло, а я был омерзительно пьян — в дым, в сиську. Я сидел на полу и думал о Мэрилу. Я понимал, что если заявиться в таком виде в больницу, она перепугается до смерти. Тогда я стал утешать себя… Ведь не всё же время я пью, только по поводу. Когда холодно, я пью, чтобы согреться. Когда жарко, я пью, чтобы слегка охладиться. Когда я встревожен, пью, чтобы успокоиться. Когда с похмела, пью, чтобы поправиться. Когда мне хорошо и когда хреново — я пью. Но я не пью ВСЁ ВРЕМЯ, только по поводу. И даже Мэрилу не скажет, что это не повод. Я стал отцом. Это всем поводам повод, и я его слегка отметил! Но я был противен сам себе. Не желал я быть ни отцом, ни мужем. Я просто хотел умереть. Я не хотел больше жить. Я жалел, что не погиб во Вьетнаме. Я вспоминал Дэнни и Криса и думал, почему они погибли, а я остался жить. Я хотел уснуть и не проснуться… Вместо этого я накинул рубашку, сунул ноги в туфли и поехал за пятнадцать миль в Элджин в больницу св. Иосифа, к жене и ребёнку. Я купил цветы, покаялся и пообещал, что никогда больше не буду пить… В 127-й раз. Она мне не поверила. Я не винил её. Я сам себе не верил. Я хотел завязать. О, всем сердцем хотел я остановиться. Нужно было на что-то решаться. Но я не мог. Я не знал как. Я столько раз пробовал и всегда неудачно. Я ненавидел себя за это. Я всё больше и больше отличался от человека, которым мне хотелось быть. От боли, от воспоминаний и кошмаров, от гнилой действительности спасения не было. Я чувствовал себя полным неудачником. Если бы кто-нибудь влепил мне пулю в лоб, я бы расценил это как великий акт милосердия. Мне многого хотелось от жизни, но я знал, что если не брошу пить, не видать мне ничего. Я буксовал и чувствовал, что конец недалеко. Я понимал, что долго так мне не протянуть. Что-то обязательно произойдёт и положит всему конец. Ещё одна жизнь сгорела… Мы стали выбирать имя ребёнку, но мне и это оказалось не по силам. Меня мучило похмелье, глаза налились кровью, и всё время тянуло блевануть. Мне обязательно нужно было выпить, я думал только об этом… — Как насчёт «Моген Дэвида»? — сказал я. — Будь серьёзнее, Брэд… — Хорошо, а «Джек Дэниелс»? «Джонни Уокер»? — Нет… — Шучу, дорогая. А что ты думаешь о старинных именах? Тебе нравится имя Сайлас? Эбенезер? Зик? Мне всегда нравилось имя Иезекииль. Зик. Зик Брекк. Звучит неплохо, как думаешь? Мы остановились на Кристофере-Идене. Крисси — потом его прозвали «Маленьким Стофером» — лежал рядом с Мэрилу, она предложила мне его подержать. Я взял его на руки, но он был таким крошечным, что я растерялся. Как бы не навредить. Мэрилу с ребёнком выписалась домой, я каждый день ходил на работу и каждый вечер был пьян. Очень скоро я начал ревновать к сыну. Кристофер отнимал всё время Мэрилу, всю её любовь. Если приходили гости, им обязательно нужно было поболтать с Крисси. — Агушеньки-агу! — сюсюкали они. Крисси гулькал в ответ и был в центре внимания. Мне было жаль себя. Никто не хотел со мной разговаривать. Что, собственно, и следовало ожидать. Кому охота говорить с зацикленным на себе незрелым алкоголиком, ревнующим к собственному сыну? Ежедневно находился повод, вечером я высасывал по кварте дешёвого вина, иногда больше, и вьетнамские глюки не заставляли себя ждать. Красный дым наполнял квартиру. Вместо своего лица у Мэрилу появлялось лицо вьетконговца, и я бил её. На Рождество я и вовсе слетел с катушек, и тогда я добровольно отправился в психлечебницу при госпитале, принадлежащем Администрации по делам ветеранов и расположенном в Дауни, возле базы ВМС к северу от Чикаго. Доктор — вылитый Зигмунд Фрейд. Такая же бородка, тонкие очки, даже венский акцент. Я рассказал ему, что со мной происходит после возвращения с войны. Он обещал, что после курса в тридцать дней я буду как новенький. Это была ложь. Он это знал. И я это знал. Но я не видел другого выхода. Надо было попробовать. Он сказал, что меня направят в закрытое отделение для душевнобольных. Туда определяют неисправные механизмы: они работают неправильно, они опасны и их нельзя отремонтировать. Я струхнул: что со мной сделают? Подвергнут шоковой терапии? Лоботомии? Напичкают лекарствами, от которых я навсегда останусь зомби? Я не ведал, но сосредоточился на возможностях. Два чёрных медбрата вымыли меня, потёрли жёсткими щётками, поискали вшей. И передали вооружённому охраннику. — Дрянь место, — предупредил охранник. — Никто отсюда не выходит, парни торчат тут всю жизнь. Почти все чокнутые, настоящие психи. Прячь сигареты, а то украдут, когда будешь спать. В хреновое место ты собрался… Старшая сестра оказалась жирной бабой в белом халате, белых чулках и ортопедических туфлях, с одутловатым лицом. Она мне сразу не понравилась. — Здравствуйте, — сказала она и оглядела меня с головы до ног. — Привет… — осторожно ответил я. — Можете идти, — отпустила она охранника, — с ним всё будет в порядке. — Много ли вы улыбаетесь, сестра Пейн? — Нет, если только не могу сдержаться. — Я так и думал. Если бы вы улыбнулись, клянусь, ваши зубы развалились бы как сосульки. А…а что, ваше лицо сегодня наизнанку? — Что такое с вами, молодой человек? — Не знаю, не знаю, потому-то я здесь. Что-то я совсем затрахался… — Вам с нами будет очень хорошо. Я старшая сестра отделения. Вечером вам дадут лекарства — вы сможете уснуть, я прослежу. — Благодарю вас, сестра Пейн. Я не поверил ни единому слову. Дежурный повёл меня через три запертые двери в палату — мой новый дом, где мне жить, покуда башка не станет на место. Первым на пути попался чёрный лет тридцати. Он сидел на корточках. — Привет, — сказал я, — меня зовут Брэд… — Я не сумасшедший, я не сумасшедший, я не сумасшедший, — заквакал он. И лягушкой запрыгал по коридору, как бы с одной кувшинки на другую. — Прыг-скок, прыг-скок… — Это он так здоровается, — сказал дежурный. М-да, у всех тут, видно, мозги набекрень, чудное гнёздышко. А посмотреть на стены мерзкого зелёного цвета, так совсем свихнёшься. Ненавижу этот цвет! Ненавижу! Сюда бы Билли, мы б ывыкрасили тут всё жёлтым! Уж мы бы развернулись… Ещё один пациент стоял на голове у стены возле сестринского поста и медитировал. Не нравилось мне это место. Получив парусиновые шлёпанцы, жёлтую пижаму и синий халат, я вошёл в комнату отдыха и сел. Телик был отключен, но народ сидел на деревянных стульях и пялился на экран, словно передавали матч из Пасадины с чемпионата «Розовой чаши» между сборными Южной Калифорнии и Индианы. Вбежал какой-то старикан и, как психопат-контролёр из электрички, у которого случился приступ, стал выкрикивать остановки. — Де-Плейн, Парк-Ридж, Джефферсон-Парк… Да, определённо мне здесь не нравилось. Меня посадили вместе с испорченными механизмами, точно. Я не хотел иметь с ними ничего общего. Я не был чокнутым. Они были. Чёрт, да ведь так говорит любой сумасшедший. Может быть, я и есть сумасшедший… — Эй ты, Брекинридж, — окликнул меня один парень, исковеркав фамилию, — вот тут и обретаются психи! Здесь безопасно… Он подошёл в окну и потряс решётку. — Видал? До нас не добраться. Мы здесь в безопасности… Ну что ж, можно и так взглянуть на дело. Наверное, он был прав. На этаже было четыре огромных дежурных негра. Их задача состояла в поддержании закона и порядка в отделении. Они сильно смахивали на полузащитников из «Чикагских медведей». Если кто-то буянил, его немного били. Не помогало — ставили под обжигающий душ. Если и это не действовало, психа туго пеленали и бросали в обитую войлоком каморку, чтоб остыл. В одиннадцать пошли спать. Из комнаты отдыха мы переместились в спальню. Но перед этим надо было принять лекарства. Только для меня ничего не было предусмотрено! — Где мои, бля, грёбаные пилюли? Большая стрёмная сестра обещала прописать мне что-нибудь, чтоб я мог уснуть сегодня в этой шизоидной богадельне! — нудил я. Видит Бог, мне надо было что-то принять. Это был мой первый тяжёлый день в психбольнице, и я боялся, что мне из неё не выбраться. Дежурный оттащил меня за руку от сестринского поста и втолкнул в спальню. — Ты что, не слышал? Для тебя ничего нет! Найди себе постель и ложись спать! — Послушай, мне нужны мои сраные таблетки! — Заткнись, парень, а то мы тебя полечим. Ты же не хочешь, чтобы тебя полечили… — Ты прав. Не хочу. Я лягу вон на ту кровать и буду спать. Спокойной ночи, добрый господин! Да пошёл ты, дядюшка Римус! Я тебя ещё достану… Не знаю, что они понимали под «лечением», но наверняка оно мне было ни к чему. Доктора я не видел. Утром в семь мы выходили из спальни, съедали завтрак, загадывали желание заняться хоть чем-нибудь, садились в кружок в комнате отдыха и — ничего не делали. За исключением парня по имени Бобби… Он мастурбировал днями напролёт. Он становился перед тобой, снимал штаны и дрочил, и если ты не угощал его сигареткой, он кончал на твой халат. И вот однажды кто-то затушил на его члене бычок, врезал ему по яйцам и отдубасил. Бобби сидел на полу, держась за член, и плакал как ребёнок, с причитаниями. А вокруг него, засунув руки в карманы, стояли дежурные и смеялись. Бобби перевели в изолятор, и больше я его не видел. И то сказать, сукин сын мог кончать только на людей. Мать его так! На пятый день я потребовал врача. Ноль внимания; я стал умолять. Опять ничего, тогда я поднял хай до потолка о правах пациентов и заявил сестре Пейн, что хочу выписаться, «несмотря на медицинские предписания». Я паниковал. После моего демарша пришёл доктор и объяснил, что если я уйду, мне не вернуться сюда до истечения трёх месяцев. Невероятно. — Ах, док, вы разбиваете моё слабое сердце. То есть, если я уйду, мне заказан сюда путь на целых три месяца? Ну так читайте по губам: срать я хотел на вашу контору! Я сюда никогда не вернусь. Да я лучше ещё раз отслужу во Вьетнаме. Слышите? Посмотрите мне в глаза: они остекленели, чёрт их дери. Когда я сюда пришёл, они были нормальные. Я здесь схожу с ума. Я хочу убраться отсюда прямо, бля, сегодня! Через день меня выпустили, Мэрилу встречала меня. Она расстроилась. Она-то надеялась, что я останусь в «доме хи-хи», пока мне не полегчает. А я сказал ей, что это яма со змеями… И что было потом? Конечно, я ушёл в запой. Так поступает каждый правильный алкоголик. Надраться, обрести забвение и пребывать в нём до смерти — своей или всего света. Потом были новые запои. Были скандалы в барах. Была КПЗ{19} за вождение в пьяном виде. Ходил я и в больничку зашиваться и просохнуть. Один раз даже пытался сбежать из дома, но далеко не уехал. Через пятьдесят ярдов врезался в дерево. Потому что был пьян и забыл включить фары. Ну да ладно, такое могло случиться с каждым, ведь так? Нормальные люди творят подобное каждый день… Полиция выписала мне ещё два предупреждения. Во Вьетнаме я собирал взыскания по 15-й статье. Теперь я собирал квитанции за вождение в состоянии опьянения. Меня вызвали в суд, присудили небольшой штраф, и я отметил этот случай новым запоем и новой квитанцией за пьяное вождение. Не годился я в претенденты на приз «Человек года». Думаю, все соседи хотели бы, чтоб меня унесло куда-нибудь в Уганду или Сибирь, или даже в пустыню Гоби, что в Монголии, лишь бы я их не беспокоил. Я страстно привязался к Стару, Мэрилу ненавидела его за это и ревновала меня к нему. Пять раз, пока я был на работе, она увозила его на юг по Северо-западному шоссе и отпускала в надежде, что пса собьёт машина. И каждый раз Стар благополучно находил дорогу назад, а я узнал об этих проделках Мэрилу только много лет спустя. И вот однажды он выбежал со двора, и его сбил грузовик. Он погиб на месте. Водитель отвёз Стара в больницу, но ему уже ничем нельзя было помочь. На ошейнике было моё имя и телефон, ветеринар позвонил мне и рассказал о случившемся. Сердце моё разбилось, я плакал, плакал и плакал. Потом забрал ошейник. Может быть, я слишком близко к сердцу принял эту смерть, но вы должны понять, что пёс был моим единственным другом на всём белом свете. Теперь у меня не осталось никого. Мэрилу не хотела заниматься мной. Собака умерла. Я был не в силах бороться с пьянством. Жизнь моя разваливалась на куски; что делать, я не знал. В марте 69-го я ушёл в запой на неделю. В первый же день Мэрилу забрала Тину и уехала к матери. Её не в чем было винить. По своему тогдашнему состоянию я не терпел никого возле себя. Я был очень болен, практически агонизировал. Я был безнадёжен, но мне нужна была моя безнадёжность, чтобы упасть на дно и с надеждой начать процесс восстановления длиною в жизнь. Я пил и пил. Когда пойло кончалось, задними дворами, по пояс в снегу, я выползал в ближайший винный магазинчик. Помню, я видел, как люди сидят на кухнях за ужином или в гостиных, читая вечерние газеты, и размышлял, в чём их секрет. Как они могут жить такой красивой, нормальной жизнью? О, я бы всё отдал, чтобы жить как они, как нормальный человек. Это мечта была недостижима… Теперь у меня были постоянные видения. Я не мог отличить реальность от миражей, от страшных кошмаров, мучивших меня во время ступора. Если на пути к винному магазину мне слепили глаза огни фар, то я, ошалев от ужаса, бросался прятаться за дерево, за куст, за пожарный гидрант. Фары приближались, и автомобиль превращался в огромного жука с горящими глазами-лазерами. Он вставал на дыбы — «на два колеса» — и двигался всё вперёд и вперёд, сопя, урча и петляя: он искал меня, чтобы раздавить. — Я чокнутый, Господи, я сошёл с ума… Дни проходили за днями, болезнь прогрессировала, я слабел. И вот я не смог выйти из дома за бутылкой. Я попробовал заказать алкоголь по телефону, но не удержался на ногах, чтобы сделать звонок. Хотел выписать чек и не смог вывести на нём своё имя. И я заплакал и плакал, пока не забылся сном. Через несколько часов наступило похмелье, и я бился в белой горячке в кухне на полу, корчась и ползая в собственной моче и экскрементах, блюя кровью и желчью. Я видел то, чего на самом деле не было. Змеи извивались на моей шее. Красные чёртики кололи мне вилами ягодицы. Кухонные окна расплывались в огромные злые глаза. У гаража меня ждал человек в военной шинели и пистолетов в руках, с фетровой шляпой на голове, как у Сэма Спейда{20}. Потом мне померещился Вьетнам. Я палил из М-16, но азиаты пристреляли окна, окружили дом и уже выбивали дверь, чтобы добраться до меня. Каким-то образом мне, невменяемому от страха, удалось добраться наверх, в детскую, и спрятаться под кроваткой Криса, прижав к себе плюшевого мишку. Даже обои пугали меня: все эти волнистые линии того и гляди соскочат со стены и задушат меня. Я не воспринимал действительность совершенно. Я пускал слюни, орал благим матом, бился в истерике на полу от глюков и молил о помощи Господа и милосердную Матерь Божью… На третий день белой горячки Мэрилу с матерью приехали проверить, не спалил ли я дом. Они нашли меня под колыбелью, скрюченным, дрожащим, рыдающим — полностью измождённым. Через несколько дней я очнулся в больнице, в центре алкогольной реабилитации — в лютеранской больнице общего типа — за пределами Чикаго. Физически, эмоционально и духовно я был полным банкротом, своего рода вызовом для лучших специалистов по алкоголикам. Только здесь обнаружилось, что я сопливый алкаш на последней стадии алкоголизма. Я был болен, и болезнь могла стать последней для меня, кроме того, моя печень имела обширные повреждения. Врачи говорили, что если не остановиться, меня остановит алкоголь не далее как через полгода. Моя печень была ни к чёрту. Один спец даже заявил, что если не остановиться сейчас, не видать мне Рождества. Где-то в подсознании я понимал, что давно был алкоголиком, с самой первой рюмки. Что-то она со мной сделала, чего не сделала с другими. Я начал пить с четырнадцати лет. Алкоголь не пьянил меня. Он приводил меня в норму. Выпив, я чувствовал себя хорошо. Бодро. Собранно. Трезвым я чувствовал себя разбитым. Я отдавал себе отчёт, что со мной творится что-то глубоко неправильное, что-то, что отличало меня от других людей. Но выпив стакан-другой, я чувствовал, что поправился. Что мне хорошо. Нормально. Вот так оно всё и началось. Трезвому мне было хреново. А после пары глотков — нормально, как всем. И мне хотелось быть нормальным всё время. Поэтому я пил всё чаще и чаще. Мне кажется, я пристрастился к алкоголю с первого глотка. Но все годы, что я пил, я отрицал свой алкоголизм. Если кто-нибудь говорил, что я пьяница, я смеялся в ответ. Если же кто-нибудь называл меня алкоголиком, мне хотелось его убить. Странно, но я был последним человеком, осознавшим свои проблемы с выпивкой. Я считал, что проблема не во мне. А в окружающем мире. Если мир изменится, то и мне незачем будет пить. Много лет я верил в эту чушь. Но правда такова, что всё это — дерьмо. Я был алкашом, и как всякий алкаш хлебал до донышка перед тем как сдаться. В том-то и парадокс: чтобы победить, нужно сдаться. Мне были неведомы признаки алкоголика. Я считал, что я слишком молод, слишком хорош и великолепен. Ведь у меня была работа, разве нет? А две новые машины? А чудесный дом? А жена и двое детишек? Я не был тем потрёпанным и обоссанным пьянчугой-неудачником, который лакает политуру и ванильную эссенцию, подбирает бычки и обретается под мостом на 12-й улице. Но я был чересчур благодушен, чтобы задуматься над тем, что со мной что-то неладно. До последней минуты я «боролся» с выпивкой. А бороться с выпивкой всё равно что бороться с желе: желе побеждает, потому что ты никак не можешь ухватить его за глотку. Сначала я испугался, что свихнулся окончательно, что лечения нет и нет пути назад. Но, с другой стороны, это всего лишь болезнь. У неё есть имя. Алкоголизм. И результат болезни предсказуем. Следовательно, мне надо было решить для себя одно: хочу ли я жить дальше или нет. Вот и всё. Очень просто. У меня был выбор. Если я хотел жить, то работы впереди был непочатый край. Если нет, ну что ж, я и так делал всё, чтобы убить себя. Знай себе продолжай начатое. Я понял, что нужно задать несколько вопросов. — Мне всё время страшно, не знаю почему, — сказал я доктору. — У меня кошмары, я подскакиваю в три ночи от ужаса. Я не могу проспать несколько часов кряду, и мне надо выпить, чтобы уснуть. Меня не покидает чувство обречённости. Иногда я просыпаюсь среди ночи весь в поту, меня колотит и выворачивает наизнанку от рвоты. Я должен пить, чтобы жить. Он ответил, что всё это моя болезнь, но выход есть. Он сказал, что тысячи людей готовы помочь мне чем и как угодно при условии, что я сам хочу себе помочь. Я ответил, что мне нужно волшебное лечение. Какая-нибудь серебряная пуля. Пилюля. Операция. Психотерапия. Новое чудесное средство. Или сильное лекарство. — Если бы только мой мир изменился, то и я бы бросил. Как думаете, священник поможет? Или, может быть, длительная госпитализация? От алкоголизма лекарства нет, сказал доктор, эта болезнь неизлечима, но её можно притормозить. У меня мечта, сказал я ему, проснуться однажды и осознать, что все мои проблемы исчезли. На что он ответил, что в один прекрасный день проблемы обязательно исчезнут. Может быть, даже очень скоро. Но если я не брошу пить, то могу в этот день просто не проснуться. И тогда мне останется только проклинать этот день. Он добавил, что болезнь только притаилась и ждёт, когда я совершу ошибку — сделаю глоток. Одного глотка будет много, а тысячи глотков — не хватит. Если я сделаю хоть глоток, болезнь снова схватит меня за горло. — Я ветеран Вьетнама, док. Могу одной левой положить на лопатки и Джона Ячменное-Зерно, и его братана Демона Рома. Он засмеялся и сказал, что не сомневается во мне, но предупредил, что эти братишки хитрее Вьет Конга. Если я не брошу пить, мне будет всё хуже и хуже, пока я совсем не развалюсь, или не вляпаюсь в тюрягу или дурдом, или меня не отправят на кладбище на вечное поселение. — Вот такая у тебя альтернатива, Брэд… — Я был везде кроме кладбища, и очень долго пытался туда попасть. Там мои товарищи, вы знаете… Он снова засмеялся. Мне не понравился его смех. Будто ему было известно что-то такое, чего не знал я. — Не нравится мне ваша альтернатива! — сказал я. А он ответил, что это добрый знак. Я стал объяснять ему, что жалею, что не пал смертью солдата во Вьетнаме. Он ответил, что понимает меня, и добавил, что от меня и не требуется, чтобы мне нравился такой выбор. Что мне нужно лишь прекратить пить. Звучало убедительно. Он начинал мне нравиться. Я даже поверил ему. Я спросил, что с моей печенью. Цирроз, сказал он. Печень увеличена. Поэтому и болит всякий раз, когда я сгибаюсь завязывать шнурки. Печень увеличилась, продолжал он, и проработает не больше шести месяцев, если не принять срочных мер. Если оставить всё как есть, то отправляться мне прямиком на кладбище, поближе к своим друзьям. — Не такой я парень, чтоб вот так подохнуть! — сказал я. Он улыбнулся: я не первый, кто умирает от алкоголизма в двадцать с небольшим. — Чёрт возьми, док, мне всего-то двадцать семь… Он сказал, что таких парней было пруд пруди. Добрых. Славных. Здоровых. С семьями, талантами, гением — всем, что требуется для жизни. — Так значит, я пришёл куда надо. — Да, может быть, тебе посчастливится, — сказал он, — у тебя ещё есть время. Я прошёл программу реабилитации и выписался через тридцать дней, просветлённый и окрылённый надеждой, что способен бросить пить раз и навсегда. Лечение проходило сурово. Врачи ставили меня с ног на голову, лезли в мою задницу в резиновых перчатках и выворачивали внутренностями наружу. Каждый день я принимал психогенное слабительное в форме групповой терапии, это было очень болезненно. Я должен был рассказывать о себе, от этого ныли старые раны и становилось крайне неловко. Словно я маршировал голышом на параде в День независимости. Долгий процесс разборки, чистки и сборки называется реабилитацией. Главная разница между началом и концом заключалась в том, что в конце процесса я чувствовал себя гораздо лучше, потому что не пил и правильно питался. А это уже прогресс. Имея такую болезнь, положительный рост измеряешь не в ярдах, а в долях дюйма. Лишь в больнице я осознал, как сильно ненавидел сам себя. При поступлении я представлял из себя такую мерзость, что вполне мог заменить Дориана Грея на развороте журнала «Плейгёрл». Выписавшись, я…м-м-м…чувствовал себя лучше. По крайней мере, я мог смотреть на себя без содрогания. Я вступил в общество «Анонимных алкоголиков» и каждый вечер стал посещать собрания в Баррингтоне и Палатайне. Мы с Мэрилу снова были вместе и очень надеялись на то, что нам удастся сохранить наш брак. Мне повезло. Я не потерял работу. Я трудился в газете, которая ясно представляла, что есть алкоголизм — неизлечимый недуг, который, тем не менее, можно держать в узде, чтобы не больше чиха пятнал нравственные устои человека. Но тени Вьетнама по-прежнему преследовали меня. По-прежнему в голове была сплошная каша о войне. Злость и ярость в груди. Я хотел поговорить об этом с кем-нибудь, кто бы понял меня. Но с кем? Меня понял бы Билли, но у него была своя семья в Южной Каролине, он должен был о ней заботиться. И я подумал, что у него наверняка такие же проблемы с самим собой. Я не мог его беспокоить. Я стал обидчив и первые восемь месяцев периодически слетал с катушек. Вечером напивался, наутро уже был как огурчик и шёл после работы на собрание «Анонимных алкоголиков». Теперь меня посещали кошмары иного рода. Вот мне снится, что после нескольких срывов я сижу на обочине, как раз напротив «Анонимных алкоголиков», и сосу вино из горлышка. Какой-то «анонимщик» любопытствует, почему я не возвращаюсь. А я отвечаю, что могу вернуться, но не могу оторваться от горлышка. И тут я просыпаюсь в холодном поту. Всё словно наяву. И я понимаю, что возврат к питию означает верную смерть. Я сознавал свои проблемы. Или хотя бы часть проблем. Я знал, что мне больше не пить без вреда для себя. Я знал, что с первым глотком моё поведение становится непредсказуемым. И всё равно лез на рожон. Я говорил себе, что могу выпить один стакан. Только один. Я заработал хотя бы один стакан. Если я не заслуживаю его, то кто же? Это пьяная рулетка. Один стакан всегда оборачивался двадцатью, мать его. И я возвращался туда, откуда начинал. Проверка была такая: три месяца пей по два стакана каждый вечер. Не один и не три. Просто два стакана за вечер. Если можешь выдержать такой темп, то, скорее всего, у тебя нет никаких проблем. Если не можешь, то тебе лучше просто глядеть на бутылку. Я никогда не ставил перед собой цели напиться. Но после первого глотка удержу мне не было. Я мог убить за глоток. Однажды я даже гонялся с ножом за матерью, когда она спрятала от меня выпивку. А когда она убежала к соседям и вызвала полицию, я растворился в ночи. Я всегда напивался до беспамятства, до умопомрачения. Я не мог просто выпить один или два стакана. Я всегда пил больше. А потом ещё. И ещё… Снова и снова я возвращался к «Анонимным алкоголикам». Я постигал суть очень медленно. До меня не доходило, что если не пить, то не напьёшься. Я не понимал, что значит не пить. Мне казалось, я могу владеть положением. Но если ты алкоголик, так не получается. Это не имеет ничего общего с внутренним настроем или силой воли. Ты можешь, конечно, в это верить, но, случись у тебя приступ поноса, посмотрим, сможешь ли ты остановить его силой своей великой воли. Потом расскажешь, как прошёл опыт. Ставлю один к десяти, стирать тебе трусы с отбеливателем и отдушкой типа «Олд Спайс», хе-хе… В свои сорок и пятьдесят ребята из АА были уже стариками. Полные развалины. Им надо было обязательно бросать пить. Но мне! В мои-то двадцать с хвостиком, мне, резвому щенку. Я-то рассчитывал на то, что мне ещё как минимум лет десять хлебать пойло всеми дырками, прежде чем остановиться навсегда. По мне, это было гораздо привлекательнее, чем бросать прямо сейчас. Эти парни были сборищем измочаленных пердунов. Я же по-прежнему гордился мощной, сделанной в США эрекцией и мог строчить по шесть часов кряду. Хотел бы я поглядеть, как справились бы с задачей старые козлы. Но вот речи их доводили меня до белого каления… — Есть одна вещь, о которой мы не хотим ничего слышать — это твоя блядская война. Не говори, что ты стал кирять из-за неё. Вы там все были бабами… — О да, мать вашу расэтак! В глотку бы вам бутылку горлышком. Вы-то сами кто такие? Колобки в окопах Великой войны? Небось, дрочили от страха?.. Лаялись чуток — и успокаивались. Они считали меня слишком молодым для АА. А я думал, что им уже поздно ходить в АА. Такой вот небольшой тупичок, но потом мы подружились. Алкоголь был нужен мне как воздух. Вечером он укладывал меня в постель и давал силы по утрам натягивать носки. Он был моим лучшим другом. Он был самой податливой шлюхой. Он был волшебным лекарством. Несколько раз я травился им, но думал, что справлюсь. Старожилы АА говорили мне, что у меня в запасе может быть 10 лет, но может случиться и так, что меня доконает уже следующая пьянка. Никому не дано знать, говорили они, где у алкоголика безопасный рубеж. Я могу продолжать пить, внушали мне, но мне не дано повернуть всё вспять. Я ненавидел этих седовласых мудил! Ненавидел их речи. А больше всего ненавидел их сентенции. Я пытался контролировать своё пьянство, но ничего не получалось. Все попытки вели лишь от одной пьянки к другой. Я пил и думал о Дэнни и Крисе и других ребятах, погибших там в 67-ом — они были лучше меня; и в восемьдесят девятый раз я спрашивал у Бога, зачем он дал мне возможность выжить на войне, чтобы потом превратить в мерзкого обоссанного алканавта, каждый вечер хлещущего портвейн в кустах Ист-Парка. Между запоями я был ходячей бомбой тринитротолуола и никак не мог уразуметь, зачем нужно было ждать возвращения из Вьетнама, чтобы чокнуться. Я был плохим мужем и никудышным отцом. Меня никогда не было дома. Если я был не на работе, значит, я был на собрании в АА, и, понятное дело, Мэрилу задевало это моё новое «увлечение», хоть она и понимала, что других способов спасти меня от преждевременной могилы не существовало. Лёгких путей не существовало. Раньше она не видела меня из-за бутылки. Теперь из-за АА я бывал дома ещё меньше. Глава 45.
|
|||
|