|
|||
5. „Капитан-исправник.
В дни моей молодости, точнее—в дни ранней юности —я еще застал экземпляр этого вымершего типа—бедного столбового дворянина, которого дворянство сажало на кормежку в должность уездного исправника. Я-то знал его уже в пореформенное время, в чистой отставке, когда он доживал век в нашем городке, проедая «выкупные» и доходы с нажитого в дни исправницкой службы довольно крупного имения. Монументальная фигура. Тройной подбородок. Необъятное чрево. Говорит всем «ты»—не по пренебрежению, но по исключительному добродушию. Глуповат. В молодости служил в армии, достиг капитанского чина, делал какую-то «кампанию», и, по благоволению уездного дворянства, двадцать пять лет был «хозяином» уезда. С гордостью говорит о себе: я двадцать лет служил верой и правдой государю императору (в армии) и двадцать пять лет Александру Алексевичу (губернатору) в должности уездного капитан-исправника». Ворчит, впрочем, совершенно беззлобно, на новые порядки. Николай Михайлович, —так звали отставного капитан-исправника, несмотря на разницу в возрасте, благоволил ко мне. может быть за то, что я охотно выслушивал его повествования о днях минувших. «... Разве при Александре Алексеиче (губернатор) такие были порядки, как теперь? —обычно ворчал он. Строгий был начальник губернии. царство ему небесное, настоящий губернатор, не то, что теперь. Да что начальник губернии: про себя скажу, хот и небольшая птица был. Дивлюсь я на нашего теперешнего исправника: в грязь, в непогодь, трясется по уезду, а коли в городе, —так каждый день в полицейское управление шагает, —сидит там, бедняга, с утра до третьего часа. И чего делает он там—не понимаю. Вот я, божусь моим Создателем, за все двадцать пять лет может раз пятъ, либо шесть выезжал по уезду, не считая, конечно, визитов к предводителю и к добрым приятелям. На эти разъезды у меня становые были: куда надо посылывал. А в полицию разве разок в месяц, бывало, завернешь. Чего я там забыл? Встану это я утром, попью чайку всласть, закурю трубочку, выйду на балкон, коли дело летом, и свистну: Эй, Валяй-кин, —это секретарь у нас в полиции служил. Деловой был парень, " всякое дело у него в руках кипело... Ну, а зимой человека за ним пошлю... До полиции-то рукой подать, ну, через минуту и бежит Валяйкин, тащит ворох бумаг. Любил я его.. Главное, за то любил, что вот придет человек и в полчаса все новости, не только городские, но и уездные-то все выложит. Значит посидим, побалакаем но душам, подпишу бумажки, —а там, глядь, и обедать пора подходит. Что я, в самом деле, бумаги, что ли, стану читать? Да ведь секретарь-то всякую «бумагу, может, десять раз прочел, во все вник, и ежели что есть сомнительно, так он мне доложит. Вот эти сомнительные-то дела мы c ним и обсудим. А то—что время то попусту тратить? Ну, а про Александра-то Алексеича и говорить нечего. К чему он себя стал бы маять? Правитель канцелярии у него был такая башка, — прямо сказать, настоящий министр внутренних дел. И хоть не выезжал его превосходительство из губернского города, но все что творится в губернии, знал до тонкости: все исправники два раза в год обязаны были являться и словесно рапортовать об уездных делах. Вот, друг мой, скажу по совести: эти визиты были самым трудным делом для нашего брата. Александр Алексеич разговаривать много не любил, а чуть что, какую ежели провинность заметит, или по уезду неблагополучие—так изволит собственноручно черешневой тростью расправиться. Случалось, что некоторые по неделе и больше после такой расправы хворали так, что из города не могли домой выехать, ну, а меня Бог миловал: за все двадцать пять лет службы всего мне два разочка влетело, да и то не очень. Главное, за недоимку очень строго расправлялся Александр Алексеич. Полагалось—-глядя по уезду — с исправника от двух с половиной до трех тысяч рублен в год. С меня приходилось ровно три тысячи, потому уезд наш считался богатым много государственных крестьян находилось, а от них нашему брату было чем поживиться. Ну, и избави Бог, ежели да в свой срок не представишь: тут уже не миновать черешневой трости. Н приходилось как-никак изворачиваться. Жалованьишка — примерно я — получал всего триста целковых в год, а Александру-то Алексеичу вынь да выложь три тысячи: задача, братец, прехитрая. Да ничего, справлялся я: купцы при нужде выручали, да и свои братья-дворяне тоже входили в положение... Проштрафится, скажем, у помещика дворовый, или тягловой какой, —ну, сейчас это он его ко мне при записочке: выпори. Ну, уж конечно, записочка то с приложением. И глядя по приложению и прикажешь отпечатовать. Или нужно в рекрута какого озорника сдать. Это дело опять-таки делалось чрез исправника, и опять, с приложением: понимали господа дворяне, что на триста целкачей жить невозможно, и не обижали своего исправника. Кормились кое-как. Нынешние-то говорят: взятка... А какая тут взятка? Божусь моим Создателем; совесть моя чиста: за двадцать пять лет службы Александру Алексеичу— дай ему Бог Царство Небесное—случая не было, чтобы я притеснил кого взяткой. А ежели от доброго сердца человек сам предлагает, видя твою нужду, —так нешто это взятка? Дворяне-то люди образованные были, очень хорошо понимали, что и жить исправнику нужно прилично, да еще три тысячи выплачивать Александру Алексеичу, и давали по силе—мочи. Ну, и купцы тоже, и на них не могу пожаловаться. Впрочем, те больше городничему были подвержены, однако же и меня, исправника, не забывали... Эх, братец, в старину-то куда лучше жилось... Ну, да время наше ушло, теперь вам, молодым, пришла пора действовать... Конечно, были из нашего брата изверги рода человеческого и злодеи отъявленные, ну а нынче-то, разве мало таких сукиных детей»? Меня, несмотря на мою юность и незнание жизни, всегда удивляло то эпическое спокойствие и беззлобность, с какими Николай Михайлович повествовал о делах минувших. Вот уж к кому можно было по справедливости применить стих Пушкина:
«Спокойно зрит на правых и виновных, Добру и злу внимая равнодушно, Не ведая ни жалости, ни гнева»...
И не только о себе, о своем прошлом говорил Николай Михайлович беззлобно, даже тогда, когда повествовал о заведомо дурных, бесчестных деяниях. К другим людям, к падению их он так же относился благодушно, как будто совершенно не понимая разницы между добром и злом, между честным и бесчестным. Из его многочисленных рассказов о его современниках и сослуживцах, мне особенно запомнился один, весьма выпукло характеризующий «жестокие нравы» той эпохи и в то же время рисующий психологию оскорбленной женской души...
|
|||
|