Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 10 страница



Повсюду чинили дороги, засыпали овражки песком, сравнивали редкие пригорки, строили мосты. Наследник не имел намерения путешествовать ниже Уральска, но заботливое начальство приказало на всякий случай и здесь исправить путь. Что же, это неплохо и для самого населения. «И худого без пользы не бывает», — мудро заметил по этому поводу Ефим Евстигнеевич.

Специальные чиновники разъезжали по поселкам и намечали пригожих казачек для войскового бала. Это было уже совсем смешно. Но ведь выбирали же атаманы видных казаков для почетного караула, — почему они не могли наметить приглядных женщин на танцевальный вечер? Или, может быть, у наследника было особое, своенравное понятие о красоте? Казаки зло потешались над бабьими депутатами. Осип Матвеевич сложил и на этот случай припевки:

 

Бабы, девки и девчата,

Разбегайтесь по лесам!

Прискакали депутаты

Оценить вас по носам.

 

Если нос — красивый, длинный,

Вас к царю доставят враз.

Если ж нос — курносый, жирный.

Вас оставят здесь для нас.

 

Бабы, девки и девчата,

Подъяровывай носы.

Депутаты, как волчата,

Чуют запахи красы!

 

А Ивей Маркович так тот серьезно направил казенных ценителей женской красоты к шинкарке Васене Ахилловне. Пусть поглядят, не годится ли она в пару наследнику, открывать бал. После рассказывали, что этих агентов выгнал от себя калмыковский атаман за их слишком горячее увлечение женской миловидностью и непременное желание проверить самолично патриотизм молодых казачек.

На бал приглашали казачек почти исключительно из офицерских и чиновничьих семей. Лукерья Ефимовна, как вдова заметного в свое время уральского чиновника, была извещена бумагою с печатью, что она может посетить бал, имеющий быть 30 июля 1891 года в городе Уральске. Форма убранства для замужних казачек и вдов (слово «вдов» было вписано красными чернилами сверху) — шелковые сарафаны белых и глухих цветов. Было не совсем ясно, что означало здесь слово «глухой», — всего скорее нежелательна была яркая раскраска платьев, особенно же красный тон.

Трудная задача встала перед Лушей. День и ночь она размышляла, где бы ей раздобыть на бал новое платье. В старом появиться было невозможно: Уральск помнил Лушу и знал все ее наряды.

Каждый поселок, помимо всего, обязался выставить по две лучших своих тройки лошадей. А в Уральске уже высшее начальство должно было выбрать из них самую лихую упряжку, чтобы домчать гостя от последнего пункта, станицы Красновской, до столицы Уральского казачества.

Григорий Стахеевич отказался участвовать в бегах, назначенных Феоктистом Ивановичем для отбора лошадей. Он выхаживал и берег тонконогого своего серого жеребца-кабардинца для скачек в Уральске. Но и без него бежать по степи собиралось около десяти троек. Даже Пимаша-Тушканчик решил испытать свою, когда-то неплохую, тройку буланых, теперь сильно постаревших, как и сам хозяин. У Астраханкиных править упряжкой на бегах готовилась Фомочка-Казачок. Она и до сей поры, в сорок пять лет, с любой работой справлялась не хуже заправского казака, а помимо этого умела мастерски класть печи и даже подсевать зерно для посева — одно из самых трудных занятий в хозяйстве. Но, конечно, казаки и тут не упустили случая подтрунить над боевой родительницей:

— Душенька, гляди, напугашь насмерть наследничка. Взгромоздишься на облучок выше его, а он, чай, не свычен бабам в зад глядеть. Лихоманка затрясет его от страху.

Фомочка скалила еще крепкие свои белые зубы и весело огрызалась:

— Но, но, не ахальничайте. У меня иноходцы, домчу — не встряхну.

Ивей Маркович восхищенно тряс золотисто-серой бородой:

— Видать тебя, Фомочка, что ты сама баба-иноходь. И чего я, дурак, на тебе не женился. Лежал бы как в лодочке… на печи и ел пироги.

Казаки грохотали от удовольствия. Фомочка притворно отплевывалась.

По улицам, в степь и обратно, все время проносились пары и тройки, запряженные в тарантасы. Скакали даже те, кто и не думал участвовать в бегах. Носился на паре чалолысых Яшенька-Тоска. При этом ездил он по таким дорогам, где никого не было: он всегда боялся людей и сторонился общих с ними путей. Лошади у него были неплохие, но разве его заставишь участвовать в состязании на ряду с другими казаками? Мчался по полям верхом на своем голубом меринке Ивей Маркович, а за ним скакали с веселым гиканьем ребята на таловых лозах.

Василист только что вернулся с Венькою из степи. Они тоже проминали разномастную свою тройку, единственное богатство. Василист сильно умаялся, запылился и решил сходить в баню. Благо, была суббота. Купанье в реке казаки не считают за настоящее мытье, это для них лишь забава.

Тас-Мирон еще неделю тому назад выехал в степь на хутора, чтобы проверить и испытать свою лучшую гнедопегую тройку. У него были редкие лошади. Такую красивую упряжку едва ли сыщешь во всем крае. Они были в основе гнедые с бархатным отливом, а белые пятна на них были разбросаны скупо и симметрично: звезды на лбу, белые зигзаги на обоих бедрах и белые кольца на передних ногах.

Тас-Мирон приехал из степи сумрачный и злой. Неожиданно у него на хуторе начался падеж скота, и вчера на его глазах подохли два лучших двугорбых белых верблюда. Казак поставил тройку в баз и крикнул сыну:

— Пашка, добеги, скажи Ивашке Лакаеву и Адильке: не замай зайдут сейчас же сюда! Да пущай у меня пошевеливаются живо. Я их обучу, собачья кровь, как долги задерживать. Им же делаешь добро, а они…

Добро это, правда, как поговаривали в поселке, к моменту возврата увеличивалось вдвое, втрое, но Мирон об этом молчал.

Дакаева не оказалось дома. Адиль вошел в калитку, робко снял с головы казачий картуз и спрятал его за спину. Он знал, что казаки ненавидят его еще и за то, что он расцвечивает свою голову малиновым околышем. Несмотря на свои тридцать с лишком лет, Адиль так и остался холостым и теперь еще не выглядел перестарком. Был он худ, тонок, на лице его не было никакой растительности. Из-за рубахи у него виднелась на шее серебряная цепочка и такой же крест. Адиля давно еще, как-то в один из наездов в поселок наказного атамана, крестили, и будто бы сам атаман повесил на него эту «святыню».

Адиль испуганно и молча уставился на Гагушина узкими глазами, цвета аспидного камня. Мирон затрясся от злости при виде его. Два года Адиль и мать его, одинокие бедняки (богатые Ноготковы от них давно отреклись), не возвращают ему двенадцати пудов хлеба.

— Ты что же, собака, опять без хлеба заявился? Долго мне доведется ожидать вашей милости? А? Долго, гололобый?

Мирон вдруг полиловел всем лицом вплоть до острого носа, замахал руками и набросился на Адиля, крепко схватив его за шиворот. У того затрещала рубаха.

— Вези сейчас же! Вези, а то крест и рубаху с тебя сдеру, поганая твоя харя!

Адиль побледнел. Он оттолкнул вдруг руку казака и, с силою рванув с шеи цепочку и крест, закричал пронзительно тонко:

— Нет у меня хлеба! Мать у меня помирает. Нет у меня бога!.. Ваш бог! На, на, хватай его, хватай!..

Адиль швырнул крест под ноги казаку и, рыдая, завопил:

— Хватай своего бога, хватай. Мне он горло давит… Каранг бактыр, арам! (Пропади ты, поганец! )

И тонкий Адиль, повернувшись, пошел к воротам, вздрагивая спиною, как молодая, только что объезженная лошадь, ждущая на каждом шагу удара плетью. Казак растерялся, с минуту изумленно таращился на брошенную в пыль «святыню». Потом кинулся вперед, жадно схватил крест и начал совать его за пазуху. В это время из калитки неожиданно выскочила высокая, седая Олимпиада и сумасшедше завопила:

— Отдай, вор, отдай! Бога хочешь у нас отнять? Отдай, сатана!

Старуха вцепилась в казака, оцарапала ему шею и тянулась укусить его за ухо с желтой серьгою. К Мирону на помощь поспешил сын его Пашка и работник Алибай. Старуху вытолкали за ворота. Крест Мирон не выпустил из горсти. Олимпиада продолжала кричать на улице:

— Бога украл Тас-Мирон! Бога! Будь ты трижды и навек проклят, окаящий!

Через две минуты все затихло. Гагушин прошел отдохнуть на погребушку. Давно уже семья привыкла к его странностям, поэтому никто не удивился, что и спать он пошел отдельно от всех, а не в каменную палатку. Думали, что просто он ищет большей прохлады. И вдруг, когда все задремали, жена Липочка, сыновья Пашка и Ставка услыхали глухие вопли Мирона. Все бросились во двор. На пороге погребушки сидел Гагушин, охватив по-обезьяньи голову руками. Он царапал себе лицо, потрясал обрывками каких-то тряпок и бумаг, рвал себя за бороду и орал в исступлении:

— Мыши!.. Мыши!.. А-ых! А-ых!

Он хрипел, словно его душили за горло веревкой. Он бессмысленно поводил желтыми белками черных глаз и повторял надрывно:

— Мыши… Мыши!..

Жена бросилась к нему, схватила за плечо, встряхнула:

— Чего с тобой?

Он дико оглядел ее с ног до головы, потом зло блеснул глазами и, ухватив ее за руку, принялся ожесточенно дубасить кулаками:

— Все вы! От вас хоронился. От вас прятал, окаянных!.. Мыши, мыши… А-ых, денежки, мои денежки!.. Задушу, всех задушу!..

Пашка и Ставка бросились к матери на помощь. Липочка вырвалась из рук Мирона и кинулась в дом. Мирон, не помня себя, пнул что есть силы младшего сына в живот. Ставка покатился по земле, извиваясь от боли. Мирон метнулся за женой, теряя по пути мелкие клочки бумаг и тряпок. Пашка попытался было заступить отцу путь, но тот так дико и зло взглянул на него, что он поспешил отскочить в сторону. Мирон нагнал жену в сенях. Он вцепился обеими руками в смолевые пряди ее волос и, — повторяя в истерическом отчаянии: «Господи… Микола милостивый… Мои деньги! » — поволок ее на крыльцо, глядя безумно куда-то поверх крыш. Женщина закричала надрывно и страшно. Ставка ползком добрался до плетня, залез для безопасности на его вершину и, стуча кулаком о кулак, жалобно выкрикивал:

— У-у! Тас-Мирон! У-у-у! Тас-Мирон!

Сколько ненависти было в этом хриплом и надрывном стоне!

— Та-ас-Мирон! Та-ас-Мирон!

Гагушин раскачивал голову женщины и с тупым, равнодушным отчаянием колотил ее о перила. Потом повалил жену на пол и начал топтать ногами. Липочка уже перестала кричать — только стонала по временам. Лицо ее было залито кровью. Левый глаз закрылся. Верхняя губа чудовищно вспухла.

Оказалось, что Мирон запрятал на погребушке деньги, вырученные на последней Уильской ярмарке за баранов. Денег было около трех тысяч. От скупости он не решился их тотчас же пустить в оборот, не сумел купить на них молодых баранов для выпаса. Он все надеялся, что скот подешевеет. Он просто не в силах был расстаться с кипой красивых светло-желтых сторублевок. В банк он также боялся их отвезти и спрятал их в стену, меж кирпичей. Мыши скоро разнюхали пахучие деньги и изгрызли их так, что от них осталась одна труха.

Венька увидел из-за плетня, как казак избивает его тетку. Казачонок побежал за отцом в баню. Василист не раз и раньше вступался за свою двоюродную сестру, спасая ее от побоев мужа. Услышав Венькин рев: «Убьет он ее, изувечит. Папашк, скорей! » — он метнулся через плетневую калитку в одном белье, белой рубашке и желтых полосатых подштанниках, босой и без шапки. Мокрые его волосы клоками свешивались на лоб.

Мирон только что перестал бить жену, и она молчком ползла по полу в горницу. Сам он опустился в изнеможении на ступеньки крыльца и, бессмысленно поводя глазами, трясущимися пальцами перебирал мелкие огрызки денежных знаков. Губы его повисли, весь он ослабел и бился в мелкой собачьей дрожи. Он жалко и беспомощно взвыл:

— Ы-ы! Што с вами не делали! Господи, ы-ых!

Василист еще успел увидать накрытый пунцовой юбкой, трясущийся зад Олимпиады, уползавшей через порог. Сестра напоминала ему сейчас собаку с перебитым хребтом. Он заметил кровь на досках крыльца и услышал, как орет с плетня Ставка, упрямо и злобно повторяя:

— Тас-Мирон! Та-ас-Мирон!

Василист предостерегающе подумал: «А ведь я ему должен много. Не выгнал бы меня из дому, как грозил…» Еще больше обозлился и ухватил со злобой Мирона за бороду и поволок его со ступеней крыльца на землю.

Гагушин не пытался сопротивляться. Он даже не закричал. Он только закрыл лицо руками и втянул в плечи свою лысую голову, щербатую от давних болячек. Василист колотил его долго и ожесточенно. Ставка перестал плакать, но все еще продолжал выкрикивать, теперь уже с торжеством и злобной радостью:

— Та-ас-Мирон! Тас-Мирон!

И при каждом ударе Василиста стучал, словно молотом о наковальню, старательно и ровно кулаком о кулак.

Кончив бить Мирона, Василист бросился на помощь к сестре. Та лежала на полу посреди горницы и тихо, изнеможенно всхлипывала. У Василиста вдруг затуманились глаза. Злое лицо его мгновенно сделалось горько-мальчишеским, недоуменным. Он закусил губу, точно боялся расплакаться.

— Не реви, сестрица, не реви…

Казак поднял нелегкую женщину на руки, прижал ее к себе, пачкая руки и белую рубаху о ее кровь, и бережно положил ее на кровать.

— Не реви, Липонька. Все одно никто нас не услышит.

Казак вдруг как-то странно всхлипнул, точно залаял, и выговорил невнятно и глухо:

— Эх, жизнь, горькая ты назолушка!

 

 

С самого утра ребята своею беготней, веселым гомоном, предвещали какие-то особые события. Впрочем, по их играм можно было угадать, к чему готовится поселок. Казачата бежали на перегонки в степь, брыкались, ржали и ликовали от вида степных просторов, от радостных предчувствий предстоящего зрелища.

Время близилось к полудню. На улицах показались участники бегов. Первым выехал в степь Кирилл Вязов на своей молочно-сивой тройке. Он ехал по улице тихим шагом, и лошади от нетерпения плясали на месте, поднимая белую дымку пыли. Становилось душно и жарко. Бега нарочно были назначены в самый полдень. Помимо резвости надо было испытать и выносливость лошадей, а то, не дай бог, кони пристанут посреди песчаной дороги. Тогда позору не оберешься. Несмываемым пятном он ляжет на все войско.

Почти вслед за Вязовым вылетел из своих ворот Григорий Вязниковцев. Он все-таки захотел показать землякам рослых и тонких, серых своих кабардинцев, купленных в Сламихине у самого богатого скотовода Овчинникова. У Вязниковцева все должно было быть лучше других, — все, начиная с зеленых шерстяных вожжей и кончая рессорным тарантасом. Он не щадил лошадей (он ведь не участвовал в бегах), — сразу пустил их сильной рысью, раздавил по дороге лакаевскую курицу и вихрем промчался мимо открытых ворот Алаторцевых, нарочно подвернув как можно ближе к ним. Василист в это время сам готовился к выезду. Все Алаторцевы с невольным восхищением и завистью посмотрели вслед Григорию. Только Луша не обернулась в его сторону и даже нарочно ушла за плетень.

Важно и тихо проехала по улице Фомочка-Казачок, сдерживая своих бурых плотненьких лошадок. Одета она была почти как казак: легкая папаха, рубаха с поясом. Только клетчатая юбка отличала ее от других ездоков. Лицом, моложавым и выразительным, она все еще походила на бравого малолетка. Ее на выезде из поселка обогнал на своих киргизских скакунах Никита Алаторцев. Он был сильно, до оторопи взволнован и, стараясь показать удаль и беспечность, веселым голосом покрикивал:

— А ну, вы, лебеди мои, не удай!

Его искаре-гнедые кони, природные киргизы, плотные, сытые, стройные, не уступали по красоте и страстности своих движений серым кабардинцам Вязниковцева. Даже враги Никиты сулили ему сегодня победу.

Позднее всех показался на разномастной своей тройке Василист. Было совсем неплохо, что по бокам коренника, крепыша Каурого, легко гарцевали две легких игреневых кобылки. Редкая и очень ценимая у казаков масть!

Бега начинались за поселком, у Верблюжьей лощины. Нужно было скакать в глубину степи верст двенадцать, до могилы Сююнкары, и обратно на прежнее место, до линии телеграфных столбов. Дорога шла очень широкой лентой, а степь повсюду была настолько ровной, что ехать можно было и целиной.

Весь поселок высыпал поглазеть на редкое зрелище. Даже старая шинкарка Васена Ахилловна приковыляла взглянуть на казаков: она помнила, что ее покойный муж, Устим Григорьевич, был лучшим джигитом на всю станицу. Молодые казаки мчались с разных концов форпоста верхами. Они носились без устали по степи, джигитовали, дурачились. Бросали папахи, фуражки на землю и на всем скаку подхватывали их руками. Выделялся из всех своей ловкостью и удалью полный и пухлый на вид Василий Ноготков. Он скакал карьером и стоял в это время во весь рост на спине своего вороного жеребца; мчался лежа на животе, свесившись головою чуть не до земли; прыгал с лошади на всем скаку и снова на ходу взметывался к ней на спину. Ивей Маркович долго вприщурку, с хитрой улыбкой поглядывал на молодежь… Наконец не выдержал, гикнул по-разбойничьи и погнал своего голубого меринка:

— Жалаю наследника прокатить на бесхвостой кобыле! Сторонись, богачи, беднота гуляет!

— И тут же на бешеном карьере, сжавшись в комок, непонятным образом мягко соскочил на землю, вытянулся по траве, как в боевой цепи, и пронзительно свистнул. Меринок его, сделав небольшой круг, вернулся к хозяину и ловко, словно собака, улегся перед носом Ивея Марковича. Ребята восхищенно ржали и бесновались вовсю на своих зеленых таловых лошадках.

Луша торопливо шла из поселка к месту бегов. Коричневая юбка обвивалась вокруг длинных ее ног. Она опаздывала. Все были уже на месте. И вдруг к ней навстречу прямо полем без дороги подъехал на тройке Вязниковцев. Приостановил взмыленных коней:

— Лукерья Ефимовна! Скачи в коляску — прокачу лихо!

Лицо казака пылало от возбуждения. Глаза голубели дымком. Ноздри раздувались. Было похоже, что он весь готовится взлететь на воздух, — в таком он был сейчас радостном настроении.

— Боюсь, от лихо не было бы лиха! — полунасмешливо, полупрезрительно бросила Луша, круто повертывая в сторону.

— Эх, Лукерья Ефимовна! — простонал с удалью и тоской Вязниковцев. — Лиха бояться да горя ждать, ничего век не видать. Садись, говорю!

Женщина невольно приостановилась от властного тона Григория.

— Ну, чего? — мягче сказала она и подняла на него узкие, темные свои глаза. Казаку стало неловко и хорошо от ее взгляда.

— Вот о чем упредить я тебя намеревался: сарафан на бал для тебя будет самый лучший. В Уральске за три дня получите. В Москве заказал.

— Это еще что? — загорелась гневом Луша. — Для нищей, гляди, очень уж щедро, а для своей, кажись бы, рано. Из дому нас еще не выгнал ты, чтобы милостыню подавать!

— Будешь кобениться, поздно станет! Матри, и дома лишишься… Все одно не уйдешь от меня! Не увернешься! Чего спесивишься?

— А вот хочу погордиться и поспесивиться, пока есть моя воля. Не грози! Нечего нам больше говорить.

— Эх ты, дурища! — в сердцах не сдержался казак и зло хлестнул кнутом лошадей.

У лощины уже все готово было к бегу. Скакало девять троек. Непременным условием было, чтобы в каждом тарантасе сидело не меньше трех человек. С Василистом ехал поп Кирилл, Венька и Алеша. К Фомочке в последнюю минуту вскочил дьякон Чуреев. Тас-Мирон взял с собою сына Павла и широколицего, добродушного Алибая, своего батрака. Молодой киргиз радостно улыбался, щурил свои темно-оливковые глаза и хрипел:

— Ой, жаксы ал-ат! Жаксы! (Ой, хороши чубарые лошади! Хороши! )

Феоктист Иванович распоряжался, кричал на казаков, суматошился, но на его суетню мало кто обращал внимания. Больше прислушивались к возгласам Ивея Марковича.

Василист очутился со своей тройкой на правом краю цепи. В средине красовалась Фомочка-Казачок с волосатым веселым дьяконом. Никита чернел на левом фланге. Теперь он выглядел откровенно сумрачным и уже не в силах был скрыть своей хмурой озабоченности. Долго не могли выстроиться в ровную линию. Лошади не хотели стоять спокойно и рвались вперед. Жеребцы били копытами о землю, старались укусить пристяжных. Тонко и нежно ржали кобылы.

— Смирна! Приготовься! — фистулой закричал старый сайгачник, вытягиваясь и приподнимаясь на спине своего голубого меринка.

Воцарилась тишина. Ездоки остановили в груди дыхание. Ивей Маркович вскинул короткую свою турку и выстрелил поверх голов.

Как дружно рванулись кони с места! Гривы на шеях пристяжных взметнулись, словно испуганные птицы, вороные, сивые, желто-игреневые, рыжие, гнедые, карие, каурые — многоцветная, стремительная стая! Венька с испугом и восторгом глядел на гневный, круглый глаз своего любимца Каурки. Задыхаясь, он любовался круто изогнутыми шеями пристяжных. С места замешкался один Пимаша-Тушканчик и сразу же откололся ото всех сажен на пятнадцать.

Дорога за лощиной шла на подъем. Никто не хотел сразу же пускать лошадей вовсю. Впереди броско рысила молочно-седая тройка Вязовых. За ними, отстав всего на три лошадиных корпуса, доспевал ходко и, видно, пока еще сдержанно Тас-Мирон. Белые пятна на его конях мелькали по дороге взметнувшейся сорочьей стаей. Дальше в линию вытянулись двое Алаторцевых — впереди Кара-Никита, сзади Василист. За ними вплотную шла Фомочка-Казачок. Напряжение нарастало с каждой минутой. Слышалось ретивое фырканье коней да тихие, как бы удушливые, выкрики ездоков.

— Пущай больше вожжи-то! Ослобони пристяжку!

— Тронь, тронь правую! Валек заваливается.

— Осади малость! Не давай скакать. Запалится.

С минуту Венька слышал по сторонам дороги гиканье, азартные вопли толпы, обрывки насмешливых выкриков.

— Пимаш!.. Нажми, наддай!.. Матри, ночью с бабой нагрешил, вот и нет силов-то!

— Фомочку вперед! Она осветит пусть своею плошкой!

Скоро, однако, все смолкло. По сторонам скакали с серьезным видом верховые, казаки-наблюдатели.

До могилы Сююнкары было верст двенадцать, не меньше. Несколько раз менялись местами скачущие. Вязова сменил Тас-Мирон. Его быстро настиг Никита и долго дышал ему в затылок. Василист все время сидел на плечах у своего дяди. Венька молчал, сгорая от волнений. Наконец, не выдержал и, дергая почему-то Алешу за рубаху, испуганно завопил:

— Папашк! Фомочка доспевает!

Василист незаметно хлестнул снизу вожжами и быстро обошел всех.

Поп Кирилл скалил зубы и хохотал всю дорогу, встряхивая рыжими кудрями. В открытой степи даже при таком зное людям не было жарко: встречный ветер обвевал ездоков со всех сторон. Венька теперь торжествовал. Он и сам напрягал все силы, как бы отдавая их лошадям. Он хотел, чтобы лошади не бежали, а летели по воздуху. Он крякал от усилий, когда ему казалось, что кони уменьшают бег… Это было незабываемое удовольствие — чувство полета, прохлады среди жары и победы над людьми, пространством и временем. Вот когда казачонок понимал птиц и завидовал их весенним перелетам! Мелькали седые ковыли, прыгали из-под колес жаворонки, похожие на полосатых жаб, раза два неловким веретеном взлетали молодые узорчатые стрепета. Проносились лужайки желтого чилижника, белели, словно лысина на голове, глянцевитые солончаки. В высоте неслись назад кудлатые, истомленные зноем, дымчатые облака. Лошади покрылись пеной. Пыль не успевала подниматься за колесами.

Первым обогнул могильный белый камень и повернул обратно к поселку Василист, но уже через две версты его начал обходить Мирон. Василисту не понравились частые всхрапы Каурого, и он решил пока больше не подгонять его, уступая без борьбы дорогу Гагушину. У Веньки от досады и горечи больно сжалось сердце, когда мимо них проплыли теперь соловые от пены кони Мирона. Они показались казачонку в этот момент странно длинными и низкими. Слышно было, как взволнованно гортанным голосом выкрикивал по-мальчишечьи азартный Алибай:

— Хай! Алга, алга! Пашка, болжынды ал! (Вперед, вперед! Пашка, подбери вожжи! )

До поселка оставалось верст пять. Лошади шли теперь вовсю, из последнего запаса сил. Пимаша-Тушканчик еще на средине обратного пути бросил скачку, отстав от последней бизяновской тройки версты на две. Венька все время тормошил отца, но тот был удивительно спокоен и только тихо и молча пересмеивался глазами с попом Кириллом. Алеша сидел в тарантасе, как зачарованный. Сзади раздался зычный, тяжеловатый вскрик:

— Эй, вы, пристяженьки, лебедушки мое!

Это гикнул Никита, встав на ноги. Его тройка быстро обошла Василиста (лошади показались Веньке еще длиннее гагушинских) и стала настигать Мирона. Тогда и Василист решил не отставать от дяди, и, действительно, все эти три-четыре оставшиеся версты Каурый брызгал пеной в спину Кара-Никите.

Вот уже три тройки взлетели на последний взъем. Впереди открылась широкая, степная луговина — зеленая пойма Верблюжьей лощины. Первым к поселку подходил Мирон. Он теперь торжествовал открыто. Он видел, что его никому не настигнуть. Оглядывался назад, тряс по-козлиному бородкой от волнения и счастья, сиял черными глазами, скалил белые зубы. Даже вчерашние синяки на его лице выглядели ликующе.

Догнать его в самом деле было трудно, почти невозможно. Меньше версты оставалось до телеграфных столбов, а он успел отделиться от остальных сажен на сорок.

Забыв совершенно о вчерашнем несчастьи, Мирон не выдержал радостного напора изнутри, махнул над головою картузом и закричал:

— Ну, ну, милые, наддай напоследок!

Василист в эти минуты попытался в последний раз обойти стороною Никиту. Кони старшего Алаторцева ревниво покосились, захрипели и рванулись вперед в смертном азарте. Венька взглянул на колеса тарантаса, и ему показалось, что в них уже нет спиц, что они сейчас рассыпятся. Василист решил применить крайнее свое средство. Вытянувшись, он лег грудью на облучок и захрипел исступленно:

— Хэй, берегись! Гра-а-абят!

Кони хорошо знали этот крик. Это значило для них: умри, а победи! Они мгновенно подались, как неожиданным выстрелом вспугнутые звери, и начали заметно обходить Никиту. Трудно было разобрать, что кричал и гикал в этот момент старший Алаторцев. Но только и он всполошил своих коней до предельного бешенства. Упоительно и страшно было глядеть на пристяжных, взвивавшихся на сумасшедшем карьере в мягких постромках. Расстояние между Мироном и обоими Алаторцевыми вдруг резко сократилось. Гагушин неожиданно услыхал позади себя горячее фырканье лошадей, резкое хаканье их селезенок. Он оглянулся и в ужасе увидел ненавистную, ошалелую рожу Василиста. Темные глаза врага наплывали сзади с неумолимостью падающего на голову камня. Тогда Мирон, не помня себя, хлестнул что есть силы кнутом вдоль спины правую пристяжную. Пегая кобыла взвилась, рванула вперед и на сторону. И вдруг Мирон, Пашка и Алибай почувствовали, как их вместе с тарантасом подкинуло с силой на воздух. Левые колеса высоко оторвались от земли. Повод уздечки, которым была привязана пристяжная к оглобле, порвался. Лошадь, почувствовала, что ее голова уже не притянута к кореннику, метнулась и встала на дыбы поперек дороги. Валек скосился на сторону, ткнулся кореннику в ноги, — тот бешено ударил задом и понесся вперед без дороги. Гагушин с остановившимся сердцем видел, что случилось что-то ужасное, непоправимое и в первое мгновенье не смог понять, в чем же, наконец, дело. Править лошадьми уже не было никакой возможности. Пристяжная бесилась, крутясь на задних ногах, путаясь в постромках. Ее било по ногам колесами, вальком. Тарантас катился боком. Мирон в бешенстве орал:

— Тура-тур! Тура-тур! (Стой, стой! )

Вожжи коренника были в руках Алибая. Откинувшись назад, он изо всех сил пытался осадить жеребца, но того несли вперед взбесившиеся пристяжные. Тогда Алибай стал круто приворачивать вправо, чтобы не дать оторвавшейся кобыле повалить тарантас. Лошади неслись уже обратно в степь. Мелькнули лица обоих Алаторцевых, огневая голова попа. Венька на секунду увидал исступленное лицо Мирона, услышал отчаянные вопли Алибая; он не понял, что с ними случилось, но успел горячо обрадоваться, что враги сбились с пути. Гагушины скакали без дороги. Они угодили на закрайку Верблюжьей лощины, в болотистые кочки. Их начало с силой взбрасывать на воздух. Тарантас совсем опал на левый бок и жестяными крыльями пахал землю. Наконец, слетело заднее колесо. Лошади взметнулись на дыбы, и пристяжка упала, окончательно запутавшись ногами в постромках. Коренник с хрипом протащил ее сажен пять и вконец обессиленный встал на месте, дрожа всем телом, в ужасе косясь блестящим, черным глазом на бившуюся на земле кобылу. Левая пристяжная жалась к кореннику, словно насмерть испуганное дитя. Алибай и Павел кинулись распутывать лошадей. Народ бежал и скакал к ним со всех сторон. Тас-Мирон, еще не оправившийся от вчерашних несчастий и побоев, с синяками на лице, в отчаяньи схватился за голову. Он был взбешен и потрясен до последней степени. Он рванул из-за голенища знаменитую свою плетку с свинцовым наконечником и подскочил к Алибаю:

— Ты, собака, коней запрягал?

Алибай смущенно заулыбался. Этот молодой великан испуганно таращил на хозяина свои большие, оливковые глаза и часто-часто моргал длинными, черными ресницами. Лицо его было крупно, кругло и еще юно. Из-под неглубокой шапки с желтой опушкой у него по лбу, щекам катился грязный пот. Сейчас Алибай походил на провинившегося ребенка, молча умолявшего, чтобы его наказали не очень строго. Это соединение детскости, силы и наивного недоумения было в нем естественно и трогательно. Он даже не поднял рук для защиты и не успел закрыть глаза. Мирон широко взмахнул плетью и хлестнул его в левый висок. И тут же в ужасе завопил: так странно, страшно и мгновенно пал на него громадный юноша с открытыми, еще живыми, но неподвижными глазами, весь залитый алой, молодой кровью, так ласково кинул он свои руки Мирону на плечи. Мгновенье они стояли обнявшись — ошалелый Мирон и мертвый Алибай. Потом Гагушин опустился на траву и дико взревел, тупо раскачивая лысую голову. Картуз его валялся рядом. Алибай мягко подогнулся и, как сонный ребенок обнимает свою мать, охватил длинными руками зеленую землю…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.