Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 6 страница



Лукерья засмеялась, выставляя вперед нижнюю, алую губу.

— И чего Веньке требуется — ня знай! — продолжал Ефим Евстигнеевич. — Пошей ему, мать, распашную ряску, чернущую только, матри! Будет по форпостам шлендать, будто малый поп Степан, дурак, богом призванный. Вчера он к морю, бают, опять пошел… Вот и мой внучек широкими рукавами хлеб станет у станишников вымаливать, выманивать. Перед дощечкой гавкать… Ивашка Лакаев их вымажет, сколько хошь! Красок не хватит, — дегтем! Детей в старину пороли у межевых ям, чтобы помнили они и не заходили за границы, а таперича куды — подавай ему весь свет!

— Ну, папанька, нашел сравнивать. Веничка у нас, слава господу, не дурачок, — тихо засмеялась Лукерья, все еще пытаясь сохранить мир. — И к чему так обсказывать-то?

Вступилась опять Елена, теперь уже горячее, но все же с той же ласкою в теплом, узком голосе. Она искоса поглядывала на мужа, тревожась все больше и больше его молчанием.

— Теперь, папаня, люди воюют по-новому, без сабель и пик. Сами же вы как обеспокоились, когда Григорий Стахеич помыслил реку у казаков на откуп взять. Обвести неука-казака вокруг колышка нетрудно. А война случится, образованному куда способнее. Он и на офицера может выйти и писарем по крайности выпросится у начальства…

Василист вертел в руках нож. Он чиркнул им по голенищу и встал, нетерпеливо поводя плечами. Лицо его было хмуро.

— Ты, мать, не береди меня наносными речами. Поиграть мальчушкой не дам. Чего еще? — заговорил он мрачно, все еще как бы не уверенный в своей злобе ко всему миру. — Пустить на ять, голубей гонять? Смотрели мы на службе градских-то! Видал я куцых скрипаперов по канцелярьям. Добираться до наших девок — мастера, куды! И родительницы по городам что умеют? Как нафикстуариться помадой Альфонса Ралле? Ишь нашлись медиканши!

Василист вдруг овладел своим гневом. Он уже забыл о себе.

— Что у вас в городу? Купец жив, весел и гундосит, когда обмерит или обвесит. Всяк норовит обмануть. Там хоть не хошь, а перед всеми держи ухо востро, стой настороже — живо облапошат. Изоврался народишко там. Правду скажешь, дураком назовут. Для них честнее соврать, чем правду сказать. Студенты тож, — мутить только, а чему — не понять. Катали казаки их по салазкам и в микитки. Живи в линию! Не! — Казак широко помотал головою. — Лучше уж конна беда, чем пеша. Люди в городу — ведро без дна. Звенит, а воду не носит. Не жалаю!

— А на поселке-то у вас завидная жизнь! — встряхнула Лукерья волосами по спине. Она была глубоко уязвлена словами и гневом брата. — Вырастет Веничка, погуляет на песчаном яру, похайлает песни, погулькается с девонькой. А разгул юности пройдет, вы его быстро скомкаете, жените на ком угодит…

— И женим, тебя в дружки не покличем! — заорал Василист. Лицо его потемнело, нос в гневе не раздувался, а стягивался, ноздри почти слипались. — У нашего дружки чирий на макушке! Женим. Не будет бегать, как ты, сестра-золото, по навозным задам. А то сраму до темечка!

Лукерья вспыхнула. Подошла к брату, зло комкая в горсти волосы:

— Василька! Ты меня не тревожь. Я о твоих бедах молчу, жалею.

Темные с узким продолговатым разрезом глаза ее блестели золотыми искрами.

— Обо мне, брат мой родный, отошла твоя печаль. А чужие — пущай лают из зависти. В глаза скажут, — плюну им в зенки. А с тобой… Не хочешь браниться, так лихого гавканья не поддерживай. О Веничке, не обо мне беседа. Меня не замай. Сама не малолеток. Захочу спасаться, знаю, как с яра вниз башкой бросаться!

Казак отвел глаза в сторону.

— Довольно языком талабонить. Не к чему. Старшой сын — отцов сын. Родительской дорогой и поскачет.

Василист вдруг с силой, как свайку, метнул нож в стол. Нож воткнулся в дерево и забился, тонко звеня, словно пытаясь взлететь. Казак рванул фуражку со стены и вышел.

Лукерья убирала волосы, с проворством заматывая их узлом на затылке. Елена Игнатьевна вышла на двор, поглядела вслед мужу и вернулась к зыбке. Дед пыхтел:

— Говорил вам, ня знай! Не в духах он седни. Не вовремя беседу завязали. Матри, не назюзюкался бы парень…

 

 

Луша вышла во двор. Глубоко вздохнула, сладко жмурясь от обилия солнечного света. Из-за плетня, взобравшись на бревешко, ее тревожно окликнула Маричка:

— Девонька! Страсти-то каки удумали. Неужто правду обучаться на архирея Веничку отдаете?

На лице соседки, укутанном, несмотря на жару, кашемировой синей шалью, в самом деле виден был испуг, но глаза и румяные щеки затаенно улыбались. Луша засмеялась, — ей стало весело от сдержанно-лукавого голоса соседки:

— В архиреи, Маричка, в архиреи. И ряску распашную уже выкроила я ему.

— Да как же это? — обеспокоенно закрестилась было Маричка на церковь и тут же опамятовавшись, достала проворно из рукава собственную иконку. — Прости ты меня, окаящую Гляди-ка ты… А я-то думала, поди зря болтают. Давно об этом слушок вьется. Из казаков да прямо в архиреи!

Правый глаз ее молился, а другой испуганно и лукаво отвечал шуткам Луши.

— А чего же? — с притворной серьезностью говорила Луша. — Духовное училище пройдет, поскачет в Оренбург в семинарию. А там выше — академия такая есть. После нее садись прямо на архиреево стуло.

— А не боязно в архиреи-то, шутка молвить?

— У мамыньки крепкое желание, чтоб стал он архиреем. Увезут, утащут за синие горы твово обученника, Маричка, — смеялась Луша. Она налила в корыто воды и мыла ноги, растирала мокрой рукой округлые сильные икры. — Опостылело в простых казаках ходить, нужду за плечами тащить.

Маричка опустилась с чурбака на землю и стала невидимой за плетнем:

— Что ж? По мне — где просто, там ангелов со сто, а где хоромы да балясы, там песни да бесовы плясы… Кому чего!

Старая казачка говорила без злобы. Свою древнюю веру она давно научилась беречь лишь для себя. Раньше она в поселке была примерной уставщицей и мастерицей: учила детей грамоте и охраняла чистоту нравов меж молодыми казачками. Ивей Маркович отвадил ее от этого меткими своими насмешками и издевками. Научил ее улыбаться миру и людям. Но привычка наставлять еще оставалась у старухи. С Алаторцевыми она исстари, особенно же после Туркестана, жила в большой дружбе.

Из-за плетня снова донесся озабоченный ее голос:

— Скажи ты мне еще, Лушенька, утроба ты моя, — бают, будто церковенный ваш архирей без штанов ходит?

— Это как же? — изумилась молодая казачка, застыв с поднятым выше колен подолом.

— А так, бат, положено ему. Все старухи бают, без штанов. Поп ваш в штанах, а архирей без штанов.

Лукерья засмеялась во весь рот, обнажая ряд частых немелких зубов. Мотая головою, она откинулась назад длинным телом. Из-под высоко поднятой пунцовой юбки, обнаженные выше колен, ее ноги блеснули смугловатой, живой наготой.

Исподтишка смеявшийся вместе с ней новый соколинский поп, Кирилл Шальнов, побледнел и встал.

Казачки его не видели. Он лежал на узком, деревенском балкончике, завешанном от солнца тканьевым одеялом и простыней, и наблюдал за ними, отложивши в сторону книгу любимого своего и страшного писателя. Это были «Бесы» Достоевского.

Встав, Кирилл откинул книгу и сердито ушел в комнаты, скрипя по доскам дюжими ногами.

Кирилл Шальнов, отец Алеши был человеком приметным. Тринадцать лет тому назад, его фамилия была напечатана первой в «Самарских епархиальных ведомостях» среди кончивших духовную семинарию. Стипендиатом он вступил в Казанскую академию. Но там его на первых же порах подстерегла нечаянная беда. Явившись как-то после легкой выпивки с друзьями на лекцию знаменитого и глупого профессора богословия Писарева о Дарвине, он задорно крикнул на всю аудиторию:

— Обезьяньи враки! Брось-ка ты, милый старикашка, чепуху молоть!

Шальнов после этого сам не захотел больше бывать в академии. Карьера его была погублена окончательно. Как ни странно, но этот случай для него самого больше, чем для других, явился неожиданностью. Кирилл был человеком жадным, но расчетливым и по-волчьи осторожным. Очень редко обнаруживалось скрытое буйство его естества.

Шальнов с трудом добился места сельского попа. Вынудила его к этому, как он объяснил себе свое бегство от жизни, беременность невесты Нины. Слезливый архиерей Макарий не устоял перед большим даром слова, которым обладал заика Кирилл. Его заиканье было своеобразно. Любящий волненья чувств, не часто, всегда неожиданно он замолкал, как будто сила мысли ошеломляла его собственный, внутренний слух. И когда он начинал говорить после значительного своего молчания, трудность выговаривания самых простых слов казалась неизбежной и убедительной. Преодоленные явным физическим усилием обыденные слова приобретали первоначальную свою значимость. Люди покорялись им, слушали самозабвенно.

Шальнов добился разрешения на пробную проповедь в кафедральном оренбургском соборе. Архиерей Макарий разрыдался, обнял его тут же на амвоне, расцеловал и послал в богатое, торговое село Шарлык.

Семейная жизнь Кирилла сложилась исключительно тяжело. Жена его после рождения Алеши заболела неожиданно душевной болезнью. Два года она пробыла в больнице. Потом ее, как неизлечимую, возвратили семье. Муж верно и человечно любил ее. Шесть лет он ходил за ней, не впадая ни на минуту в отчаяние. Промежутки сознательных человеческих действий в существовании Нины Сергеевны совершенно исчезли. Она стала безответственной и за постоянную, нестерпимую для окружающих тоску свою и за телесную нечистоплотность. Поднимая для унизительной уборки обезволенное, растолстевшее женино тело, Кирилл сочувственно думал: «Как можно ей жить? ». Тоска, съедавшая, как ржа, молодую женскую жизнь, ночами выливалась у Нины в криках. Она кричала надрывно и долго о странных своих видениях, чаще всего, почему-то, о слепом журавле, потерявшем родное гнездо.

В один весенний день на страстной неделе, после церковной службы Кирилл принес домой дароносицу, чтобы причастить жену. На улице под ногами похрустывал весенний ледок. Курились поля. Голубело холодноватое небо. Деревья стояли голые и нищие, но они уже темнели и набухали соками. По голубому небу летели птицы. Весна выходила из-за гор и бушевавших ручьев в образе бедно одетой, но до боли красивой девушки с зелеными нерасчесанными волосами, руками и ногами, замазанными черной землей. А дома — обрюзгшая, толстая женщина с острой тоской усталости и безучастия взглянула ему в глаза. Кирилл помедлил, подумал и неторопливо всыпал в «святые дары» стрихнин.

 

Перебраться в Уральскую область пожелал он сам. Кирилл любил рыбалку и степи. Он предпочитал казаков крестьянам и хотел покинуть, забыть могилу несчастной жены. В самом деле, разве плохо очутиться в таком месте, где тебя никто не знает и ты всех видишь впервые? Это все равно, что вторично родиться. Был он еще молод, силен, умел радоваться и жаждал женской любви. Беззащитно открытая страстность губ и всего Лушиного лица взволновала его с первого взгляда. С побелевшим лицом, с обеспокоенными глазами он вошел с балкона в комнату.

Там стоял Алеша и встретил отца строгим, печальным взглядом. Шальнов покраснел, выпрямился и спросил:

— Чего ты?

— Ничего, — хмуро пробурчал Алеша, горстью ероша на голове короткие, золотистые волосы.

— Дурак! Знаю. На казачек я… глядел! Красивые, вот и гляжу. И надо глядеть! Надо. И ты гляди… Только по углам не потей со стыда, дурак! И спрашивай меня обо всем в лоб, открыто. Вырастешь, на красавице женю тебя, оболтуса.

— Ну, да, — с сомнением мотнул головою парнишка.

— Вот те да! Жениться надо. Детей рожать надо… А ты как думал?

Алеша неловко потоптался на месте. Потом вышел на балкон и сорвал простыню. Отец с деланной улыбкой, — ему все-таки было как-то неудобно, — подошел к нему. Над их головами в застрехах старого дома возбужденно чирикали воробьи. Хрипло и упоенно кудахтали куры, вылетая из гнезд. За Ериком в лугах мирно стояли две рыжих лошади. Они тепло прижались шеями друг к дружке, положив морды на мохнатые холки. Внизу во дворе молодая казачка мыла в корыте обнаженные выше колен ноги.

Кирилл смотрел на нее через голову сына и думал о пожизненном своем вдовстве, о «единой жене» для священнослужителей его сана. «Подойти бы сейчас к этой длинноногой, взять ее крепко за плечи, обняться, как вон те рыжухи в лугах, и идти, идти по траве, подставляя тело свое солнцу. И чтобы она скалила зубы, смеялась во весь рот, встряхивала головой и еще выше подымала платье. К черту бы на рога все это — и рясу, и бога, и сатану, и все эти человечьи нашлепки над природой! Надо быть с ней вровень. Эх-ма! В магометане или баптисты, что ли, податься? »

Шальнов улыбнулся из-под рыжих усов. Озорная мысль показалась ему неглупой.

Луша продолжала веселиться. Маричка отвечала ей из-за плетня с неглубокой обидой в голосе:

— Постой, не скачи блохой. И царь, и наследник из мужиков. Не казаки, они, матри…

— Ну, вестимо дело, не казаки. Казаков горсточка малая.

— Вот и я гляжу. Вяжут они нас петелькой суровой. От них и напасти на нас идут, вешней рекой катятся.

Во дворе Ивея Марковича, позади Марички, с шумом распахнулась плетневая калитка. С улицы с разгона влетели потные Панька-Косая Чехня и Венька. Увидев соседку и Лушу, они с разбегу взметнулись, как воробьи, на прясло овечьего кошара и, наседая друг на друга, заорали осипшими голосами:

— Эх вы!.. Раскрылились, мокрые клушки!

Мужское презрение к женщинам в их голосах звучало сейчас особенно свежо и вдохновенно.

— Нос утри, Панечка, — строго посоветовала Луша.

Венька захлебнулся:

— Наследник скачет, ей-бо! К нам в город…

Панька подкинул плечами соперника и, поддергивая без рук, одними бедрами, сползавшие штанишки, взвыл ревниво:

— Провалиться мне в тар-тарару! Папанька от наказного во каку бумагу получил! — Косая Чехня раскинул руки, как крылья. — В самую полночь. Будит это, значит, меня. Глянул я: в нем ни кровинки. Говорит: «Чево же, Паня, будем делать-то? » А я… разрази меня громом…

Ребята затараторили вместе, стараясь перекричать один другого:

— Всех казаков в Уральск погонят!

— И баб!

— Вечером прочитку буду делать!

— Которые девчаты из себя красивы, не косороты — насовсем цареву сыну!

— Коней приказано всех подъяровывать!

— Чего-то много зря-ума болтаете, Панечка? — заинтересованно протянула Луша, оправляя платье и встряхивая непокрытой головой.

— Право же, тетя Луша, ей-пра!

— Не сойти мне с этого места, отсохни мой язык, занемей мое сердце, лопни мои глаза, не видать мне папашку с мамашкой, — зачастил упоенно Панька.

Но Венька уже спрыгнул с плетня, дернул товарища за штаны. У того открылась худая костлявая спина.

— Айда жива, Косая Чехня!

— Не дражнись ты, соминые губы! — незло ощерился Панька. Разняв руки, он плашмя пал в пыль и навоз и сейчас же, как мячик, вскочил на ноги: — Айда!

— Постой, пообожди. Когда он будет-то? — пыталась остановить их Маричка.

Но ребята, выскочив на улицу, помчались дальше, поднимая по дороге высокую пыль. Алеша поспешил за ними. Мальчишки взбудоражили все соседние дворы. Казаки сбивались кучками на улицах. Бабы сходились с подружками во дворах, на Ерике.

Над плетнем, с другой стороны двора Алаторцевых, выросла узкая черная голова старшего сына Мирона Гагушина, Павла.

— Лукерь Ефимовна! Побежим в Калмыков на ярмарку? Еще богатый женишок объявился, вишь, кроме Устима Болдырева… Сарафан закажем, губы намажем, — матри, целоваться доведется.

Луша надменно выпятила грудь.

— Не тревожься. Тебя, вонючего холостягу, все одно не поцалуют. Отец по сопатке хлестнет, чуть губами потянешься. А Устим что же? За Устима, может, и выйду.

— Не серчай, барышня, градская сударышня, ноги врозь, руки на ком хошь брось… Рано супишься, може, я раньше других к тебе присватаюсь.

— Чубарой корове любовью поклонишься — шиш-голыш из-под хвоста получишь. Все одно отец не дозволит тебе жениться. А у нас злых, скупых да паршивых не жалуют.

— Вишь, какие вы с коровой тароватые. Знам, знам… Где таровато, там и дыровато! Нам оно, конешно, не с руки.

— Гляди, Тас-Мирон, садану мотыгой по башке, на другую сторону скособенишься!

— Ну, ну, не стращай!

— А ты не налезай, непрошенный. А то подыму юбку — напужаешься насмерть!

— Брось ты с ним царапаться, девонька, — зашептала через плетень Маричка: — Брось… Чего ты на глазах у всех кажешься простоволосая? Покрылась бы. Апостол Павел наказал женщине голову покровенну имети.

Лукерья вздохнула вольно и радостно:

— Косыньки я свои очень люблю, — тряхнула головой, рассыпая волосы по плечам. На солнце они блеснули цветом спелой ежевики. — По пояс они у меня. Чисто у заморской королевы.

Темные глаза казачки сияли зелеными искрами сквозь сизые пряди волос.

— Все же, оно бы гожей, покрышечку на голову. Грех неприкрытой-то.

— Я тогда косыночкой повяжусь.

— Не полагается вдовой по уставу. Надо волосник и с дырочкой на маковке, девонька. Чтоб грехам путь-дорога была. С дырочкой, касатушка.

— А я, мамонька, грехи свои жалаю при себе носить. Гоже мне кажется грешною, незамоленною быть перед людями.

Луша задорно подмигнула ярким глазом и хлопнула себя обеими руками по бедрам.

— О чем беседуете, казачки?

Высокий и плечистый поп Кирилл, косо улыбаясь, глядел с балкона на Лукерью серыми, смеющимися, недобрыми глазами:

— Вкусно радуетесь очень. За… завидно!

— Это шутили мы, — смутилась казачка, но тут же спокойно подняла глаза на попа. — Вот истовой нашей Марье Фаддеевне соблазн и горе люто среди нас, грешных. Совет даю, пойти с кулугурским попом нашим в Киев, мощам святым поклониться. А може, вы ее проводите? За меня бога умолить.

— Что ты, девонька? Мужики там зарежут, — с испугом замахала руками Маричка.

Шальнов весело усмехнулся, но больше не ее словам, а своим мыслям: «Вот с тобой я пошел бы и в Киев и в самое чертово пекло! »

Смеялся он очень тихо, как бы рассевая обрывистый смешок по земле.

— Зарежут? Да что вы? Не-ет, люди и куриц режут с выбором и… со… со смыслом. Об вас им совсем не резон кровяниться. Человека пристукать намного труднее, чем цыпленка. Уж поверьте мне! — вырвалось со вздохом у попа Кирилла.

Он сам испугался своих слов и сразу неловко заулыбался, не зная, что сказать дальше. Луша во второй раз встретилась с ним глазами. Она скользнула взглядом по рыжей его, кудрявой голове, по длинной сильной фигуре, вспомнила недоуменные вопросы Марички об архиерейских штанах и раскатисто захохотала. Сдержанно вторил ей в смехе поп Кирилл. Неярким, скупым пламенем прыгали его длинные, рыжие кудри.

 

 

Маричка вернулась к себе озабоченной. Она, конечно, приметила игру взглядов между Лушей и отцом Кириллом. Уставщица хотела осудить этакую пакость и не могла. Наедине с собою у нее это никак не выходило. Она против воли завидовала их молодости, сиянию на их лицах. Она хорошо знала, что в мире нет ничего прекраснее, чем эти страстные волнения ликующей плоти. Сейчас Маричка забыла об уставе, о канонах и даже о боге.

Конечно, нет на свете ничего прелестнее и соблазнительнее молодости! В прошлом было у ней много печалей, бед, но зато по-особому, как солнце во время бабьего лета, тепло и глубоко горели дни ее любви с Ивеем Марковичем. Да только ли с ним? Пусть об этом не знает никто… Все пятьдесят прожитых ею годов представлялись сейчас, как один большой, хлопотливый день. И даже страшный Туркестан теперь рисовался ей недлинной, деловой, правда, нелегкой поездкой мужа в соседнюю губернию. Да, несмотря ни на что, счастье было в жизни, было! Маричка видела себя молодой, как Луша сейчас. Она улыбалась себе — кивала головой маленькой, бойкой певунье и озорнице. Она бегала сейчас с нею по лугам, собирала цветы, щавель, кислый торн, сизую, сочную ежевику… Она кралась в сумерках задами на полянку к большому осокорю. Там ждал ее всегда удалец с коготок Ивеюшка.

В самом деле, отчего это создатель не сделал так, чтобы человек, побыв стариком, мог снова вернуть себе молодость? Отчего?

Маричка сильно разволновалась и не знала, за что бы ей сейчас взяться. Только вчера были вымыты полы, но показались они ей до срамоты грязными. С ожесточением прошла она раза три по ним мокрой тряпкой, запыхавшись, присела на лавку, увидела в окно «Нос Господень» — Кабаева и вспомнила… вспомнила многое, а так же и то, что сегодня она еще не читала канонов. Была суббота — день трудный. Канонов на субботу падает много. Отставив ведро с водою и вымыв тщательно руки, она подошла к сундуку, встала на колени, чтобы достать «Кормчую книгу». Задумалась и, раскачивая головою, запела раздельно, с большим чувством:

 

Полюбила сокола

Ростом невысокого…

 

Маричка повторила припевку два раза и простояла с минуту на коленях. Потом спохватилась, покраснела, торопливо приподняла из сундука толстую книгу с медными застежками. Села в уголке на особую, крошечную скамейку и стала шептать слова молитв. Читала долго. За окном шумели ребята, гоняя кубари по пыльной дороге. С печи прыгнул серый бухарский кот и повалил валенок. Старуха не подняла головы. Забежала соседка, мать Ивашки Лакаева, седая Петровна:

— Девонька, не дашь ли на денек кубаточки? Разбила я, вишь, свою невзначай.

Слово «девонька» отозвалось тоской. Маричка молча показала глазами на полку, где у нее вверх донышком лежали глиняные горшки, и опять уткнулась в книгу.

Дверь ахнула на петлях отрывисто и сипло, как подавившаяся собака. Куражась, широко раскинув плечи, задрав голову, в горницу ступил Ивей Маркович. Он важно нес в руках два четырехугольных штофа, полных вина. Стукнул ими о стол и медленно повел вокруг бородою, выжидающе косясь на жену. За ним переступил порог рослый Василист Ефимович и блеснул лысиной «Светел-месяц» — улыбавшийся Осип Матвеевич.

— Маричка, раскрывай шире ворота: войско бежит! Государев наследничек к нам скачет. Туши костер! Жалаем встренуть его с брызгою! Будто и на самом деле мы во — по горло всем довольны.

И, сменив тон, Ивей ласково обронил:

— Отурнес, кунаклар! (Садитесь, гостеньки! )

Казаки, не торопясь, сели к столу. Василист глядел перед собою уверенно и хмуро, Осип Матвеевич — улыбчиво и светло. Все они были уже «на взводе». Старый сайгачник пил всегда весело и бесшабашно. Он уже при виде бутылки становился ухарем. И только переложив, впадал порою в глубокую грусть, как это было с ним последний раз на Урале. Но и в эти минуты печали, он умел сохранять свою казачью ухмылку над жизнью и над собою. Василист начинал хмелеть мрачно, потом разыгрывался и шабашил вовсю, и тогда уже не было удержу его часто злым и пьяным выходкам. Старый стихотворец во всем и всегда соблюдал благодушие и меру.

— Маричка, огурчиков солененьких выкинь-ка на стол. Да побольше! И рыбки пообчисти. Жива! — шумел хозяин.

Несмотря на малый рост, он двигался по горнице с важеватой легкостью. Для своих лет он был исключительно ловок, и никак не суетлив. Тарелки, вилки из его рук летели на стол, словно были живыми. Хлеб тонкими ломтями падал у него из-под ножа, как стружки.

Старуха не подняла головы:

— Сейчас, Ивей Маркыч, вот канун дочитаю. — Усилив голос, продолжала: — «Иисусе, цвете благоуханный! »

Казак досадливо повел рыжими усами:

— Ма-ри-чка! Шевелись проворней! А мы те живым манером заместо кануна песню сыграм. Скора!

— Сейчас, сейчас, Маркыч… «Иисусе, теплота любимая, огрей мя! »

Голос Марички был далек и покоен. Казак степенно подошел к жене вплотную и с ласковой угрозой, протяжно заговорил поверх ее головы:

— Послушай, Маричка-а! Тебя кличу, не телку. Душенька моя, старичка, божья коровушка-а! Гости пришли, а стол у нас сух и гол, быдто кыргызин. Давай огурчиков!

— Сейчас, сейчас, Ивеюшка… «Иисусе, храме предвечный, покрый мя! »

Рыжие глаза казака метнулись по избе с мальчишеским озорством:

— Покрый мя?

Мягко изогнувшись, он подхватил ведро с водою под дно и ловко, как шапку, надел его на голову жены поверх лилового волосяника:

— Туши костер, ребята!

Казак подержал ведро несколько секунд, — вода с шумом падала с Марички на пол, — так же ухарски снял его с головы и бесшумно поставил на прежнее место. Казаки раскатисто хохотали. Мокрая Маричка встала, смахнула с книги воду и начала неторопливо отряхиваться:

— Да ты что? Башку потерял? — заговорила она совсем незло: — Иван Купала еще не заступил.

Казак вскипел и заорал дико:

— Огурцов, говорю, мечи на стол!

Он заложил два пальца в рот и свистнул по-разбойничьи — оглушительно и дико.

— Не шуми, не шуми верблюдом, — отмахивалась Маричка. — Не в степу. Уши попортишь. Живой минутой все припасу.

И как ни в чем не бывало, она подняла за кольцо крышку подпола, с легкостью опустилась в темноту и через минуту подала гору соленых огурцов на большой деревянной тарелке с азиатскими узорами.

— Потчуйтесь, гостеньки дорогие, потчуйтесь! — донеслось из-под земли.

— Рыбки настружи!

— Все, все будет. И торонку моченого, и рыбки, и вяленой дыньки, и солененького арбузика дам.

— Баба у тебя страсть сговорчивая, — улыбнулся лукаво Осип Матвеевич.

— Баба у меня — ежевика с уксусом, а не баба. Маричка, пригубь-ка с казаками!

— Что ты, Ивей Маркович, что ты, назола моя? Во субботу не положено.

Маричка ушла за занавеску, переменила платье и снова села на свою скамеечку.

— «Иисусе, бисере честный, осияй мя…»

Казаки пили. Василист молчал. Только после третьей чашки поднял голову и усмехнулся:

— Осип Матвеич, ты бат, видал первого наследника?

— Как же, как же… Сподобил господь, лебедка мой, — усмехнулся старик. — Давно это было, больше полусотни годов. И воды той, поди, уж на свете нет, что бежала тогда меж крутых бережков Яика. В те поры я еще отроком скакал по земле. А мне скоро семой десяток стукнет.

— Ну и как же его казаки встрели? Обскажи обстоятельней.

— Пышно, ух, как пышно ветрели. Как Бонапарта в Египте. Весь город в иные красы перекрасился. Крыши — в красный, ворота — в голубой. Дороги песком усыпали. Накануне ночью деревьев перед каждым домом навтыкали. Гуще чем на троицу. Канители было! Всех наших джигитов одели в белые холстинные шаровары, в черные нанковые стеганки с голубой подпоясовкой. Сколь войсковой казны было на ветер пущено, не счесть! И малолеток тож разукрасили для встречи. Женщин и девиц ему самых красивых свезли в Уральск. Каких там платьев не было! Сарафаны штофные да левантиновые, азарбатные, жемчужные сороки, у девиц жемчужные поднизи. Выстроили казачек, глянешь — тоской изойдешь. Красота, лебедка моя! А зачем ему наши родительницы? Невразумительное зрелище получилось. Штоб вышло, ежели б ему в самом деле какая-нибудь приглянулась? Все одно жениться на ней царю недозволительно. Сомутился, матри-ка, он перед ними. Потряс своими рассыпчатыми эполетами и сказать ничего не мог. Покраснел, будто пунцовый мак. Зряшное представление… Иное дело рыболовство, казачья джигитовка али то, как мальчушки с Красного яру прыгали. И я был среди них. Дали нам по два ситцевых бел-платка, чтобы причинные места мы прикрыли… Кызык (Смешно! ) И сигали мы с яру, как воблы. Потом багренье показали. Летом дело-то было. Но ничего, казаки наши народ дошлый. Построили плот, сквозь бревна опустили багры по удару большой пушки. И гостю дали в руки багор. Он первый и зацепил икряного осетра.

— Врешь, поди? — изумился Василист.

— Врешь, врешь… Начальство захочет, так и рыба на смерть пойдет. Дурак ты, Ефимыч. Явственно, что осетры не читали приказа наказного атамана Покотилова, не уразумели грамоты рыбы. Казаки наши, водолазы, его на багор наследнику нацепили. А он с испугу чуть багор из рук не сронил — наши караулили, перехватили. Тут же на плоту и икру ему изготовили. Они изволили сами пробовать и питерских своих господ потчевать. Все это было куда там благолепно, да закончилось такое торжество черными панихидами.

— Как это?

— Отъезжал он раным-рано поутру из города, а наши казаки-старики, наши уралы-буяны возьми и останови его коляску на улице и челобитные ему на колени брось. Верховодили в этом деле Феличев и Павлов. Малого они и просили от него: чтобы наказного им дали из своих природных, чтоб чиновники у них в Присутствии были такие, каких они сами укажут. Неуки, несмышленыши! Забыли, что пролито, то полно не бывает! Дальше все прахом пошло. Город наш в ту же ночь заарестовал Перовский, оренбургский губернатор.

— Да как это — город заарестовал?

— А так… Фонари все поснимали, в темь его повергли, в траур. На улицах пусто, никого. Ставни наглухо. Горланов, зачинщиков ясно — кого сквозь строй, кого в тюрьму в Оренбург, а кого и подале, в Сибирь. А Павлов Ефим только что тогда из Сибири вернулся. Князь Волконский лет тридцать перед этим угнал его туда. Семьдесят пять годов ему стукнуло. Призывает его к себе сам Перовский. «Прощаю, грит, тебя за твою старость, а не то быть бы тебе битому и в Сибири на каторге». Павлов ему: «Были мы в Сибири, да только в Нерчинске свои кирки и мотыги передали князеву племяннику. Не было бы и с тобой того». Он разумел свою встречу с ссыльным тогда, бунтовщиком Волконским. Вот! Бравый казак был покойник, лебедка моя! В Оренбургской тюрьме сгноил его Перовский… Вот как печально обернулось для казаков царское посещение. А потом этого наследника, как он стал царем, убили…

Казаки помолчали. Выпили еще по чашке вина. Вдруг Ивей Маркович весело фыркнул и расхохотался:

— Осип Матвеич, уважь!.. Ну, уважь! Ефимыч не знает. Распотешь, скажи новый стихирь про воблу. Докладывай живо! Маричка, ты скоро там бубнить свои псальмы перестанешь?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.