|
|||
Часть вторая 1 страница
Кто скажет, в который раз просыпается земля? День плыл над степью светлым океаном. Солнце глядело на землю горячим, неприкрытым глазом. Весенним маревом широко курилась земля. По сторонам бежали нежные дымки облаков, и от этого далекое небо казалось ближе. Во все концы раскинулись непросохшие поля. Они дышали ароматами незрелого ковыля и горечью полыни. Стайки пунцовых тюльпанов на просохших буграх по-детски тянулись в небо, а рядом, внизу в ростоши, еще сверкал последний ноздреватый снег. Как будоражливо отзывалось все это на сердце! Василист возвращался издалека, был на хуторе у Вязниковцева. Рядом в плетеном коробе тарантаса, смешно ткнувшись в широкие шаровары отца, тонко посапывал одиннадцатилетний Венька. Нижняя губа у него свесилась. Она казалась непомерно большой и безвольной, разлапистые ноздри — опухшими. Уродец! Длинная цепь казары, играя крыльями по холодноватой голубени, прошла стороной. Ее легкий гогот, словно теплый дождь, падал на землю. Хакая, вытянув шею, совсем рядом пронесся сизоперый селезень. Ясно видны были его радужные глаза, живые и ошалелые. А выше всех в небе, под солнцем, неспешно вымахивали семь лебедей, курлыча свирелью длинных, широких горл. На голубом их серебряные белые крылья казались полоской особого, нездешнего мира. Степь была большой. Темные азиатские глаза казака пьянели от дымчатых просторов. Он завистливо поглядывал на птиц! Сколько пернатых пролетело этой весной через Уральские степи! Откуда на мир навалилась такая сила? Осенью они летят разрозненными косяками, неохотно, лениво. Беспокойны и безнадежны их крики над желтыми полями! Птицы тянутся тогда из сумерок узкого севера на просторы юга, и все же они с болью покидают холодный край. Теперь они снова возвращались сюда, к древним своим гнездовьям. Сейчас птицы спешили. Знали они, что их ждут тепло, корм, любовь, дети. Все это было близко казаку, как собственная песня. Василист рванул ворот рубахи и вздохнул: — Марит-то как! На самом деле день был легкий — прохладный и ласковый. Тяготило другое. Вспоминая свой разговор с Вязниковцевым, Василист горел от стыда: «Носило дурака, заразой те не убьет! » Поехал он к Григорию за помощью — просить, чтоб принял его богач на зиму компаньоном в обоз. Рассчитывал заработать сотни три на своих двух верблюдах. Очень уж хотелось уплатить старый долг тому же Григорию Стахеевичу. Три года тому назад Василист взял у него взаймы триста рублей. Деньги тогда понадобились дозарезу для оснастки на плавенное рыболовство. «Ласковый гусь. Отдай ему верблюдов в наймы или продай за долг…» Сам Василист не мог ездить за рыбой в Гурьев. Нельзя оставлять без присмотра хозяйство. Отец после ссылки ослаб, а сыны — Венька и Толька — малы, не погонишь их в метель и стужу в Гурьев, — оттуда до Уральска и обратно добрая тысяча верст. Небось сам Вязниковцев скачет в закрытой кошмами богатой тагарке, а с обозом у него наемные киргизы. Только они, да еще верблюды и могут снести этот буранный, морозный путь. Василист сам знает, каково тащиться на верблюдах по степи в стужу по сугробам или по гололедице… Казак закрыл на минуту глаза… Зима с силой выметывала седые космы, сухие, злые. С мертвым воем билась о ледяные бугры. Свертывала белые кошмы уральских снегов, окутывала ими перевал Шипку, черные скалы мыса святого Николая на Балканах, где четырнадцать лет тому назад, в 1877 году, еще совсем молодым, воевал Василист вместе с Григорием Вязниковцевым… Зачем он теперь поехал к нему? Вдовая сестра Лукерья, вернувшаяся полгода тому назад из Уральска, подбила его побывать на хуторе. Уверяла, что Григорий не откажет. Но Вязниковцев отказал. Он гоняет обоз вместе с Мироном Гагушиным и Щелоковым Василием и обещал им больше никого не принимать в компаньоны. «А сам последнее время набивается в тамыры. Все из-за Лукерьи». Василист с краскою в лице вспомнил, как шел он с ним на масленице в обнимку. — Будто хмель с ветлою, — зло усмехнулся казак. — А теперь, матри-ка, мурло на сторону воротит. Мы-де — красная рыба, а вы — чебак да подлещик. Сколько овечьих гуртов сдал он в казну? Тыщи барышу чистоганом… Василист завидовал Вязниковцеву и против воли желал, чтобы он развелся с женой и женился на Лукерье, у которой киргизы убили мужа, ее веселого хорунжего, когда он собирал с них налоги. Смутный отголосок запоздавшей мести к Лизаньке, первой его любви, был в этом чувстве. Как он злился на себя, что не мог приглушить это желание! Ведь он и до сих пор ненавидит Вязниковцева, с отвращением глядит на его городской наряд: кургузый пиджак, штаны в обтяжку и до полу. — Вырядился! Казак в бабьих полусапожках! Василист сплюнул и покосился на свои сапоги с набором. Убей его, не надел бы он женских ботинок! Да, много диковинок натащил к себе на хутор Вязниковцев. Заморское чудо фонограф — манерное пение, бабий визг. Неподобающие картины в стереоскопе. А главное — сепаратор и две сенокосилки, впервые попавшие в Уральские степи. Мы, грит, в Европе побывали, все видали и все умеем. Газету «Русский парижанин» шлют ему французишки… Степи, грит, машиной стрижем, в луга скоро заберемся. Ну, этому не бывать! Алаторцев тряхнул головой, вскинул плечом, как верховой, заломил папаху набекрень и поглядел в небо. Ах, эти дымчато-синие дали! Как они мучают все живое. И степи в дни перелетов становятся непомерно широкими. Конца нет у них тогда. Край их не увидать даже волчьему глазу. Все бежит и летит неудержимо, как табуны сайгаков к своей родине, о которой человеку уже не дано и вспоминать… Но как крепка еще, зелена и просторна земля, как еще много дыхания в груди и как хорошо любить и рожать сынов! Сейчас Василист ждал третьих родин в своем доме и не сомневался, что и на этот раз явится на свет казак, а не дочь. Василист задумался, не сразу заметил, как навстречу из ростоши вывернул верховой. — Ивеюшка, ты здесь отколь? Верховой приближался молча. Даже крошечная киргизская лошадка его, — голубой меринок с кудлатой рыжей гривой и пышным до полу хвостом, — не могли скрыть необычайно малого роста казака. Василист не выдержал, крикнул широко: — Прямо мальчушка ты издали, Маркыч. И конь твой быдто мыша! — Каки есть, не назад лезть. Ивей смеялся одним лицом. Голос его был серьезен. Казак с легкостью перебросил ноги на сторону и уютно уселся в седле, словно на стуле. Рябое лицо охотника с широкой, изжелта седоватой бородой было по-детски хитро и добродушно. За плечами у него — короткая винтовка, у седла болтались пустые торока. На поясе кожаная, в виде сердца, пороховница. — Чего ищешь? — А во, выбежал зверя поглядеть. На прошлой неделе здесь по снегу старый моргач гулял. Матри, передовой. Я их знаю: народ кочевой, как кыргызы. Когда-то здесь обитали. У, сколь было здесь сайги! Кубыть, опять домой не пожелали бы. Они как гуси. Зимой к морю, а на весну к себе в степь бегут… Ну, а у тя как? Поладил с Григорь Стахеичем? Василист покачал головой. Ивей Маркович нахмурил лоб. Повел широко по степи рыжими, веселыми глазами и законфузился: — Ты как хошь, а по мне не казак он со страшных годов… Не любят казаки вспоминать ссылку и даже меж собою редко заговаривают о той поре. Алаторцев поспешил перевести беседу на другое. Рассказал о машинах, о фонографе. — Да, заместо Яикушки тянули меня всю ночь за уши «пупыреями» и еще там чем, не припомню. «Пупыреями» Василист презрительно называл песню «попури». Ивей Маркович поведал Василисту все поселковые новости за неделю. Умер Родион Гагушин. Тас-Мирон подрался на похоронах с сыном Павлом: тот заговорил о женитьбе на Дарье Ноготковой и о разделе имущества, а Мирон ярится, не хочет разбивать хозяйство. Смешную стихиру про них сляпал Осип Матвеич. Церковь достроили, докрасили. Звон уже имеем, а поп все еще не приехал. Службу по-прежнему голосит один дьякон Алексашка. Ефим Евстигнеевич пристрелил гуся на Курюковской старице. Лед на Урале прошел. Хорошо ловится севрюга по разливам. Показался жерешишка. Снизу идет слушок — хабар бара, что воблы будет еще больше, чем было ее по «подсвежке» — первой оттаявшей и потеплевшей воде на льду реки. Казаки выставили сторожевой пикет в устьи речонки Ерика. Вобла вот-вот повалит валом. Пора, а то ведь скоро уж Егорьев день, заквакают лягушки, угонят жереха и чебака обратно в море. Ходят нехорошие сплетни: богачи затевают неладное. Хотят, будто бы, откупить луга у общества, а там и черные воды зимой. Отдельные паи на сенокосе уж кое-кто продал из бессбруйных казаков. Ивашка Лакаев сказывал… Ну, а дома у Василиста все в аккурате. Родительница Елена Игнатьевна еще не снеслась, но, видать, с яйцом ходит. «Ожидай на днях третьего драгуна, — смеялся Ивей. — Матри, и довольно. Одно слово, туши костер! » Луша как! Луша ничего. Через плетень слышно: песни вызванивает. О сынишке покойном, Маричка бает, нет-нет да еще вздохнет, а мужа, как водится, уже забыла. Да, еще новость: пробежал через поселок атаман Калмыковского отдела полковник Толстов, мужчина ростом с колокольню. Сказывал, к осени в Уральск прискачет государев наследничек. Обо всем казаки говорили с веселой ухмылкой. Даже о царском сыне Ивей отозвался насмешливо: — Гулят, народ пугат… Венька открыл глаза, увидал знакомое рябое лицо соседа и снова засопел — будто и не просыпался. Сайгашник протянул сверху руку Василисту, по-доброму блеснул веселыми глазами и бросил отрывисто: — Хош! Так же по-киргизски простился с ним Алаторцев: — Хош! После встречи с приятелем Василисту стало совсем легко. Он посмотрел на сына. Припомнил, как обидел его Ставка, сын богатея Тас-Мирона, — и вдруг растроганно решил про себя, что теперь он уже ни за что не притронется к рюмке. «А за Веньку башку сверну когда-нибудь Ставке… И что дрыхнет сопляк Венька? » Василист сплюнул с веселой досадой: птенец желторотый! Венька потянулся, расправил грудь, выкинул в сторону руки, вынес на свет, вдруг ставшее четким, казачье лицо, втянул воздух разлапистым носом и подобрал губу. Он явно гневался на что-то во сне. Отец дрогнул от разительного сходства сына с собою: «Тянется. Скоро с меня вымахает. Ярой, дери тя горой! » Пара низкорослых киргизов, каурый жеребец и игреневая кобыла, ходко несли тарантас по волглой, еще ненаезженной дороге. Уже скрылся за изволоком белый, остроголовый камень «Ала Об», давняя могила батыря Сююнкары. Тоже жил когда-то человек! До поселка Соколиного оставалось верст десять. Кони легко взяли длинный подъем. Открылась справа зеленая лощина. По ней — цепью глянцевые пятна весенних озер. Как жадно охватил узким своим глазом Василист копошившихся в воде птиц! Молодо загорелся, осадил разгоряченных лошадей. — Веньк! — ткнул он сына пониже спины. — Постережи коней. Попытаю лебедей скрасть. Веньке смешно было после сна глядеть, как черная отцовская борода козлом прыгает по земле. Издали казалось, что по ковылям скачет поджарый, трехногий зверь. Василист был уже недалеко от птичьей ложбины. Яснее и яснее наседали на него, веселя кровь, бесстыдное кряканье селезней, сухой гогот гусей. Эх, остаться бы навек мальчишкой, не стареть и так бы вот рыскать по степи с ружьем! Казак оглядел старую свою фузею, поправил пистон на втулке, потряс ружье, чтобы дошел порох до пистона, и вприщурку начал всматриваться вперед. Где бы это поудобнее пролезть к озеру? Вдруг его ухо среди птичьего гомона прихватило жалобное и короткое мычание. Василист пристыл к земле. «Отколь такая напасть? » Он медленно приподнялся, опираясь на руки, и тут же мертво пал на землю, точно кто хлестнул его по спине. Впереди, под трепанным кустом таволожника, желтело горячее пятно. Вот неожиданность! Лежал уже вылинявший, гладкий, искрасна желтый зверь с черным пятном на спине. «Эх, турку не взял! » — пожалел казак. Удушье перехватило ему горло. Он сунул в нос пук сочной полыни, чтобы смягчить дыхание. Проворно вынул из кармана круглую пулю, кинул ее на дробь в стволину и туго-натуго забил травою. Он увидал, как судорожно вскидывает ногами сайгак, как колыхается его белый живот и вдруг понял: да ведь это же бьется в родильных корчах суягняя сайга. «Ах, язвай тя в душу-то! » Не больше семидесяти шагов было до лежки зверя. Даже как-то совестно было смотреть на все это. Вот от сайги отделилось мокрое, желтоватое пятно. Здравствуй, малец! Да, да. Это в самом деле явился на свет сайгачонок. Мать повернулась к нему и начала пухлогубой мордой сверху вниз старательно его вылизывать. Сайгачонок бился на земле, фыркал. Он был живой, — это несомненно. Вишь ты, как жадно тыкается он в живот матери. Чуть глянул на свет, а уже проголодался. Казак приподнял ружье, нащупал через разрезик и мушку темно-бурое плечо сайгака, но не выстрелил. Это не было жалостью или чувствительностью — такого греха не водится за казаками. Нет, очень уж было забавно следить за зверем. Сайга подняла голову и втянула в себя воздух. Теперь хорошо видны были ее оплывшая, похожая на хобот морда, глубоко запавшие, дремотные глаза, тупые уши. В уголках узких глаз и на толстых губах казака остро засветилась усмешка, вот-вот готовая скатиться широкой улыбкой и разбежаться по всему лицу. В поселке ходила на сносях жена, Елена Игнатьевна, и, может статься, сейчас тоже рожала, как эта сайга. — Ха! Вот случай. Кызык! (Смешно! ) Василист оглянулся на Веньку. Эх, кому бы рассказать обо всем этом! Еще торопливее он вернулся так же по земле к сыну. — Возьми под уздцы коренника. Я отстегну Игреньку. Там сайга. Сына тебе рожает. — Правду, папашк? Слови мне его. Растить я его буду. Ей-пра, выхожу! Василист смахнул хомут с пристяжной. Вскочил на нее. Поправил на спине у себя ружье и даже не взглянул на сына — широкой рысью направился прямиком к озеру. Обеспокоенно заговорили гуси, важевато замахали крыльями шелковистые лебеди, — казак не замечал птиц. Сайга подняла безрогую голову и в ужасе увидала дикую и страшную фигуру верхового. Она вскочила, метнулась по воздуху и встала над сайгачонком. Дрожала всем телом вплоть до копытец. Как тонко и страшно она замычала! Человек был в тридцати саженях. Сайга глядела на него, с шумом раздувала морщинистую морду и с животным отчаянием думала о зеленых Чижинских разливах, о самце, о родном стаде. Зачем она ушла от своих? Там не было этого… Сайгачонок раскорякой поднялся с земли. Он был безобразно горбат и до смешного большеголов. Под брюшком у него висела кровяная пуповина. Сайга ткнулась в нее, скосила голову, хватила пуповину зубами. Сайгачонок взбрыкнул от боли и жалобно заблеял. Мать длинной дугой прыгнула от него по воздуху, приостановилась на бугре и плачуще позвала его. Сайгачонок побежал к ней. Споткнулся. Тонкие, негнущиеся ноги поползли в стороны. Он перевернулся и снова неловко скакнул к матери, впервые отделяясь от земли. Напрасно стараешься, голубок! Не в добрый час выметнулся ты из теплого живота. Нет, видно, не гулять тебе по степи! Василист настиг ягненка, изловчился, чтобы пасть на него с коня, но сайгачонок увернулся. Темный сияющий глаз сайги глядел на казака дико и отчужденно. Охотник в азарте запустил в зверя папахой. Испуганный сайгачонок смешно зафыркал и, с усилием вскидывая пухлую голову, ходко пошел за матерью. Василист бешено поскакал за ними. Но звери заметно отдалялись от него и уходили дальше и дальше. Вот так история! Казак только ахал, глядя на полеты степных антилоп. — Хай, хай… Такого случая даже он еще не видывал. Лицо казака перекосилось судорогой, потные плечи похолодали. Он схватил себя пятерней за голову… Куда же девалась его папаха? Он захохотал раскатисто и громко: — Ах, одрало б тебя, зараза! Вот это «ходи браво, салакай! » — выкрикнул он любимое свое присловье. Сзади, тарахтя по кочкам, подъезжал Венька. — Папашк! Куды они? — Куды? Требуха ты яловая! На кудыкину гору журавлей щупать. Казачонок растерянно захлопал черными ресницами. Ушла с лица его постоянная улыбка. — Не пумал? — Пумал, как раз! Дрожжей не хватило… Глупы мы с тобой руками зверя хапать. Чуб мал, мордой не выспели. Казачонок потемнел и вдруг истошно и зло взревел: — Давай сайгачонка! Сам баял. Обманывать! Василист уже заложил постромки и сел в тарантас, повертывая лошадей к дороге. Венька взметнулся на ноги, сиганул из короба и плашмя пал в траву: — Не поеду в поселок. Убей, не поеду. Обманывать! Губы и нос его подтянулись, стали резки и выразительны. Василист рассердился не на шутку: — Замолчь, кошомное вымя! Садись, не задерживай! — Не поеду! Венька походил на упрямого бычка. Он мотнул круглой головой. Он дрожал от гнева. Не хотел глядеть на отца, ненавидел его. — А, такой разговор. Вон че… Ну, гляди, чертова перешница, бабья твоя душа! Хош! И Василист пустил коней крупной рысью к дороге. Он выехал на колею и искоса глянул на сына. Венька, смешно потрясая руками, с хрипом бежал в сторону, куда умчались сайгаки… Над ним метались палевые кречетки. Тугие их крылья звенели, словно струны, от ветра. Они почти задевали Веньку за голову. Как тонко и зло выкрикивали птицы свое: тар-гак, тар-гак! Казак звонко цыкнул слюною через губы, блеснул темно-зеленым глазом и с силой ударил вожжами. Кони рванули и понесли во весь дух.
Венька остановился и прислушался, не оборачиваясь. Он все еще надеялся, что отец повернет назад или же, по крайней мере, подождет его невдалеке. Но частый перестук тарантаса становился все глуше и глуше, пока, наконец, совсем не затих. Уехал!.. Казачонок опустился на землю. — Кинул меня папашка, зараза! Загубить думает. Погоди, ты у меня дождешься! Зло посмотрел вокруг. Никого. Степь лежала покойно. Больше того, она продолжала по-весеннему благостно и тихо ликовать, охваченная широко весенним солнцем. Даже кречетки умолкли, разлетевшись по овражкам. — Погоди ты у меня, злой сычуга! Я те дам, пьяный сквалыга! Венька в отчаянии потряс кулаком. Конечно, ему не так уж трудно дойти домой и пешком. Десять верст, подумаешь, какое дело! Но он не тронется с места. Он никогда не вернется в поселок. Пусть тогда узнают! Так вот и будет жить в степи, как волк. Он будет разбойничать, мстить отцу. Он даже подумал, как заберется ночью к нему в овечью кошару и перережет всех баранов. Пусть, пусть узнают! Какая глухая и неутолимая злоба в самом деле охватила его! Поджечь родной дом, острием косы пропороть бок каурому жеребцу, отравить дурной травой всех коров и овец, напустить паршу на верблюдов, — пусть нищим и одиноким пойдет отец по миру! Брата Тольку увезти с собою, мать тоже. И никогда, никогда не возвращаться в поселок. Как будет тогда реветь и жалеть отец, что кинул его одного среди степи. Веньке даже стало жаль на секунду отца, но он быстро приглушил в себе это презренное чувство. А главное, он чувствовал, что ему не выполнить своих злых намерений. Казачонок заревел от отчаяния и бессилия. Он упал на землю и по-детски, жалобно и беспомощно плакал. Он карябал землю руками, бил ногами и трясся всем телом. Он молил бога помочь ему отомстить отцу. Пусть бог напустит на отца хворь, пусть столкнет его в глубокий омут с высокого яра! Посмотрим, как он станет тогда барахтаться и выть… Солнце уже наполовину ушло за степной далекий окоем. Малиновые облака рваным войлоком, смоченным кровью, повисли над землею. Веньке казалось, что он сам вместе с ними истекает кровью. Оранжевые круги навязчиво прыгали у него в глазах. Он скоро изнемог и забылся… И вот ему чудится, что он забрался к соседям на погребушку. Там наверху — душный полдень, а здесь темно и прохладно. И никак не посмотришь на небо, голова не подымается. Он лежит на льду, прикрытом соломой, лед обжигает холодом его тело. Он жадно ест горячий блин, намазанный каймаком, румяными томлеными сливками… Черный человек, их сосед, жадный Тас-Мирон, пинком вышиб у него из рук блин и захохотал, пригнувшись к Веньке вплотную. Нет, это не Гагушин, — он же казак, а это беззубый музлан в лаптях и пестрых шароварах. Мужик жутко щерился черной пастью, потом вдруг начал хлестать себя по бокам длинным мохнатым хвостом. Теперь перед Венькой стоял уже черт, веселый шишига, весь заросший темной шерстью и с рожками, как у сайги. Блин замахал крыльями и полетел, медленно кружась. Венька озлился, вскинул руки, хватая блин, и открыл веки… Мoргая ослепшими глазами, он не узнавал ни неба, ни земли. «Мамашк», — прохрипел Венька и сам испугался своего голоса. Кто-то чужой шипел у него за спиной. Казачонок вскочил на ноги. Фыркнул по-звериному, освобождаясь от наваждения. Повел вокруг носом. Подтянул штаны. Небо висело большое, холодное. Ползли рваные, черные облака. Была уже ночь. На юге у самой земли щерился под дымкой мглы ледяной полумесяц. Степь зыбилась чужо, как мертвая вода без берегов. В лунном неверном свете призраками плыли бурые туманы над полями, поднимались суслиные мары, кусты старой чилиги, дымно поблескивали по спадам оврагов солончаки. Страшно! Ни дать, ни взять — море в бурю. Венька припомнил, как серой картинкой о потопе часто пугал озорников в школе веселый дьякон Алексашка Чуреев. Он поднимал с полу помадную банку-чернильницу, обтянутую кожей, и тонко кричал: — Опять улили пол чернилами! Кто сосудец опрокинул? Ты, Панька Чапурин? Или Вениамин? Достукаетесь! Здесь он неожиданно переходил на густой бас: — Огневите бога, он вас окунет в море башкой. Глядите! Алексашка подпрыгивал, тянулся на носках, ликовал, дергая от удовольствия жесткий ус. Он с торжеством рассказывал, как бог утопил за грехи всех людей на земле, кроме пьяного праведника Ноя. Подрясник болтался на дьяконе, как на жерди, — настоящее огородное чучело! Все его россказни казались тогда веселым враньем. А вот сейчас, право же, живыми стали худущий, голый старик с бородой до пупа, плачущий большеголовый ребенок, женщины с распущенными волосами, мечущиеся по скале, окруженной морем воды. На поверхности видны руки, ноги и головы. Казачонок содрогаясь припомнил, как он сам захлебывался в холодном Ерике, провалившись под синчик — первый осенний ледок. До сих пор Венька никак не пугался бога. Ему даже льстило, что взрослые дозволяли ему разговаривать с таким важным господином. Молиться Веньку учила соседка Маричка. Она слагала по утрам и вечерам его пальцы двухперстным крестом и ласково наставляла: — Молись же, батюшко, молись, дета. Так вот: господь — на головушку, Иисусе Христе — на брюшко, сыне божий — на плечико, помилуй — на другое. Венька молился, усердно взвывая: — Боже милостивый, без числа согреших! Дед Ефим смеялся всегда: — Ня знай, ня знай, каки-таки грехи у мальчушки. И для чего ты его мучаешь? Гожей бы ему таперь на Урале свистать. Отымать у него богоданное здоровье. Министером, матри, думаешь его сделать. Ефим Евстигнеевич, как и сам Василист, после страшных годов во всех смыслах стал никудышником. Хотя Алаторцевы, по настоянию Елены Игнатьевны, и были приписаны к единоверцам, но дед и к церкви относился пренебрежительно. За полвека своей жизни он не увидел бога в этом мире. Венька же обычно тщеславился, стоя перед иконами. А вот сейчас он боялся бога. Все кругом было так ненадежно и страшно: зыбились туманы, жалко мерцала луна, облака испуганно бежали мимо. Казалось, качалась под ногами сама земля. От страха Веньке почудилось, что из него выходит последнее тепло. Он судорожно ощупал себя. Нет, тело было по-прежнему горячим, своим. Сердце стучало даже сильнее обычного. И пиджак, сшитый матерью из рубчатой «адрии», и штаны из серого «киргизина», чертовой кожи, знакомо лоснились под пальцами, в карманах привычно зачокали мосолки-альчи. Вот и она, его друг-свинчатка, пропитанная для красоты вонючим, красным фуксином. Все было на месте. Земля не перевернулась. Поселок был хотя и не близко, но все же впереди. Венька увидел, как дед щурится и прихлебывает горячий чай, держа растопыренными пальцами блюдце. Толька жадно уписывает каймак. Тетка Луша чешет перед зеркалом свои длинные сизые волосы. На столе горит лампа. Сидят мать, отец… «Все дома, язви вас. Без меня?.. Буду и я с вами. Чего там рюмить? Подумаешь…» Казачонок вздохнул и осторожно огляделся. Потом вдруг, словно за ним гнались, побежал к дороге. Как он признал, где дорога, в какой стороне поселок, — неизвестно, но он ни секунды не колебался, куда ему бежать. Вобрав голову в плечи, словно черепаха, он припустился во всю силу. Ночь слышно летела за ним, шурша синими крыльями, била его с боков, сверху и сзади. Издали донесся волчий вой. Вой взвивался, как аркан, над головою Веньки. Казачонок бежал. Он даже не особо испугался волков, — они были далеко. Движение согрело его. Ночь незаметно стала оживать. Надвинулись, заворошились звезды. Теплом задышала земля из оврагов. Пахнули знакомыми запахами молодой ковыль и едкий чилижник. И небо стало обычным шатром над головою. Вверху меж звезд по синим полям летели птицы. «Ага, скоро рассвенет», — подумал казачонок. Лучше других было слышно гусей, особенно казару. Но, конечно, Венька узнавал даже писк и чирканье серых чирочков. Небо было полно живых существ. Это был не перелет, а поток несметных стай, крылатых, черных змей, пробиравшихся меж огней, по россыпям Млечного пути. Руно звезд сияло теперь уверенно и сильно. Ишь, сколько их! Венька недоумевал, откуда набралось так много птиц в небе. Земля для него еще не была большой. Она не была для него и круглой. Он видел ее нарисованной у кулугурского попа Кабаева на стене — два слипшихся блина. Земля, это — степь вокруг Урала на сотню верст и все!.. Казачонок беспомощно подумал, что птицы, наверняка, летят сюда со всех звезд, собираются от далеких огней. Жутко, как в сказке. А птицам было тесно даже в небе. Стая черной казары зашумела над головой казачонка, взметнулась длинным вихрем, загоготала металлически звонко… Веньке казалось, что он и сам, расплескиваясь горячим ветром, летит с ними по воздуху. Птицы пролетали луну. Черные тени их, — вытянутые шеи, острые крылья, — долго бились и плыли по далекому желтому кругу. — Летят, родные! — протянул казачонок, восхищенно задирая голову. — Летят из заморских краев… Перед глазами заходили синие моря, встали дремучие леса. Это из сказок. Когда Венька вырастет, он сам двинется вслед за птицами. Не все же он будет парнишкой. Да он и сейчас уже большой. Настоящий джигит. «И чего тут бояться? » — подумал он, знобясь от страха. Он слышал от отца рассказы о сражениях с турками и готов был встретиться с кем угодно, хотя бы с кокандцами, как его любимые герои, — генерал Гурко и бородатый Скобелев. — Хы! Кызык (смешно) да и только! Я не дойду? Хоть на самый, рассамый край света, И всех басурманов разражу! — подбадривал он себя. Он уже не шел, а скакал. Под ним грунтил, как говорят казаки, вороной конь с крутой шеей, которого у него не было и на котором он каждый день носился с одного края света до другого. — Подфрунтить его надо! Ну, ну, ты, аргамак! Казачонок хлопал себя ладонью по боку, пытаясь согреть по-щенячьи дрожавшее тело. Он был рыцарем, атаманом неведомых орд, идущих завоевывать жизнь. Он рубил башки драконам. Рассек пополам Змея-Горыныча. В кровь засекал турок. Они беспорядочной кучей стояли перед ним на коленях и кричали, моля о пощаде: — Ой баяй, джаик урус! Ой баяй! (Ой-ей, уральский казак! Ой-ей! ) Все басурманы у Веньки говорили всегда по-киргизски. Казачонку опять стало боязно: «Рожи каки! » А из-за них вдруг вылезло щучье лицо Ставки Гагушина. Где-то шумно хохотал Григорий Вязниковцев. Венька рассвирепел. Злоба согревала его. Он радовался ей, как дикарь. Но недолго. Вспоминал, как Ставка вздул его на масленице. — Да, кабы осилил… А то исподтишка сунул кулаком в морду. Подумаешь! Ты попробуй, выйди в открытую! Самое постыдное при этом было то, что драка произошла глазах Вальки Щелоковой, черномазой девчонки. Она была тихая, большеглазая, и ее всегда хотелось по-особому пожалеть. Венька стыдился разговаривать с девчатами, а с ней особенно. Ребята насмехались над ним и говорили, что он «водится» с Валькой. — Водился, подумашь! Кака история! Правда, иногда вечерами они сидели на бревнах, но сроду и за руку не подержались. А кому какое дело до того, что Венькино сердце в те минуты щемило тонко и сладко? Ну, конечно, и Вальке было неплохо сидеть с ним на бревнах в мягких, сумерках и молча глядеть на рыжий закат и на степи, залитые синькой. — Ну да, гоже! — вслух сказал казачонок и почуял, как кровь приливает к плечам, а с ней подымается особая мужская сила, сладкое чувство опеки над слабенькой Валькой. Теперь он обязательно вздует Ставку. Тоже лезет, салакушка[9] разнесчастный. Думает улестить ее своими блестящими сапогами и завладеть ею. Как же, раззявь рот пошире! Дурак! Раскосый Ставка каждый вечер тянет девчат поиграть в купцов и овец. Тискают друг друга, ржут по-жеребячьи: — А ну гляну, нагульна ли овца? Не отощала ли? Венька и сам однажды кособенился, изображая купца. Липко, противно на душе стало после этого. Но само собой разумеется, он кривлялся не перед Валькой. Обойтись с ней так было бы страшно. Он увезет ее. Куда? Он и сам еще не знал куда. Разве вот за те нежные и страшные ямы огней, что полыхают вечерами над степью. Ей там будет хорошо. Венька награбастает ей много богатств. Вороха черных роговых стручков, расписных пряников-жамок, тех, что покупал дед Ефим во время осенней плавни. «Гоже бы пожевать теперь их», — подумал Венька. Он вдруг запел. Разумеется, не вслух, а про себя. Подать голос вовсю сейчас было бы страшно.
|
|||
|