Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Владимир Буковский 27 страница



Совершенно анекдотическое дело было у В. Богданова, с которым я встретился в пермском лагере. Он работал в подмосковном городе Электростали рабочим на секретном предприятии по обогащению урановой руды. Несколько лет ютился в одной комнатушке с матерью и женой, обошел все инстанции, обил все пороги, но квартиру получить не мог. Тогда, обозлившись, он упер с работы секретную радиоактивную деталь – судя по описаниям, какой‑ то плутониевый стержень для уранового котла. Он ожидал, что охрана хватится пропажи, разразится скандал и тогда он вытребует себе квартиру в обмен на этот стержень. Но никто даже ухом не повел, словно ничего и не пропадало. Месяца три этот стержень лежал у него дома под кроватью. Потом, выпив как‑ то с приятелями, он решил свезти стержень прямо министру среднего машиностроения.

Ехали через всю Москву – стержень везли под пальто. Дорогой еще выпили, и в министерство приехали сильно навеселе. Внутрь их не впустила охрана. И сколько ни скандалили – никто из чиновников министерства их не принял. С расстройства зашли в магазин, добавили еще, потом еще. Несколько раз теряли они свой плутониевый стержень – то в сквере забыли на лавочке, то в магазине. Наконец решили продать его какому‑ нибудь иностранцу – деталь‑ то все‑ таки секретная. По представлениям советского человека, каждый иностранец – шпион, так и норовит разведать советские секреты. Долго искали в центре подходящего иностранца и наконец где‑ то у «Метрополя» наткнулись на американца. Как они объяснялись с этим американцем, Богданов уже не помнил, был сильно пьян. Помнил только, что американец страшно испугался, ударился в бега, и они долго преследовали его, пока не потеряли в толпе. Дальше, уже с отчаяния, пытались всучить секретный стержень какому‑ то поляку. И просили‑ то недорого – всего на бутылку, да тот не взял. После поляка пили пиво и совсем захмелели. Цена на стержень упала до одной кружки. Последующих событий Богданов абсолютно не помнил: как приехали в Электросталь, как добрались до дома, а главное, куда девался проклятый стержень – все стерлось из памяти.

Приятели, однако, не успели утром проснуться, побежали в КГБ. С большим трудом, уже в Лефортове, под следствием, вспомнил он, куда спрятал проклятый стержень, и признался следователю. В 1968 году дали Богданову 10 лет за измену родине. Так и сидит до сих пор.

Наверно, к «случайным» делам нужно отнести и дело Николая Александровича Будулак‑ Шарыгина. Пятнадцатилетним парнишкой вывезли его немцы с Украины в начале войны в Германию, там он учился, работал, а при оккупации Германии союзниками оказался в английской зоне. Затем уехал в Англию, прожил там двадцать лет, завершил образование, женился и последнее время работал представителем крупной лондонской фирмы электронного оборудования. По делам этой фирмы был послан в Москву, заключать торговые сделки. Вел переговоры с Комитетом по координации науки и техники при Совете министров СССР, с Министерством электронной промышленности, но вдруг, в самый разгар переговоров, был арестован. В КГБ из него долго надеялись сделать своего шпиона, то запугивали, то обещали золотые горы, но Николай Александрович не сдался. Дело приняло скверный оборот – как его теперь выпускать? Сообщения об этом странном аресте уже появились в английской печати. Но и посадить не за что. Как рассказывал сам Будулак‑ Шарыгин, вопрос решил в его присутствии лично Андропов. Долго разглядывал паспорт, прочие документы.

– Что вы все твердите: англичанин, англичанин… Родился‑ то он у нас, в СССР, – сказал Андропов своим помощникам, тыча пальцем в паспорт Шарыгина. – Ничего, английская королева нам войны из‑ за него не объявит.

Приговорили Шарыгина в том же 68‑ м году к тем же десяти годам, и тоже за измену родине – за то, что не вернулся после войны домой. Приговора, конечно, на руки не дали – «секретный».

Но еще более фантастическое дело встретили мы в 1974 году во Владимирской тюрьме. Привезли к нам самого настоящего китайца, по имени Ма Хун. Запуганный, всех боится, по‑ русски почти не говорит, но паренек шустрый, запасливый. В незнакомой стране, на новом месте, в тюрьме, а уже успел как‑ то в первый же день лишнюю матрасовку спереть. Так и заявился к нам с двумя матрасовками. Пообвык он у нас немного, пооттаял. Спрашивают его ребята:

– Ну как, Ма Хун, нравится тебе здесь?

– Каласо, – говорит, – очень каласо.

– Да что же хорошего? Здесь тюрьма, голод.

– Какой голод? – удивился Ма Хун и показывает пальцем на мух, летающих по камере. Дескать, был бы настоящий голод – этой дичи давно бы уже не водилось. Ребят аж в дрожь бросило – что же они, бедные, там у себя в Китае голодом называют?

Со временем рассказал Ма Хун про китайский голод, когда всю листву с деревьев съели, всю траву. Хоть сто километров иди – жука навозного не встретишь.

Настоящее имя его было не Ма Хун, а Юй Шилин. Родился он в 1941 году в провинции Ань‑ Хуй, в семье чиновника. А через несколько лет, при наступлении коммунистической армии, отец бежал на Тайвань. Семья осталась без средств, более того – постоянно преследовалась за свое непролетарское происхождение. Чем больше он рассказывал про Китай, тем больше вспоминали мы 20–30‑ е годы, так называемый «сталинизм». Только, пожалуй, покруче было в Китае. Еще больше жестокости, цинизма, лицемерия. Не нужно было там Соловков – неугодных просто убивали. Например, всех китайских добровольцев, попавших в плен в Корее и возвращенных американцами, истребили поголовно. Да разве только их? И «классово чуждых», и «вредителей», и «оппортунистов». Конечно же, в первую очередь интеллигенцию. Остальных загнали в госхозы и коммуны – перевоспитываться трудом.

В армию его не взяли – не то происхождение. А не отслужив в армии, нельзя, оказывается, в Китае ни учебу продолжать, ни получить сносную работу. Даже чтобы стать трактористом, нужно сперва пройти армию. В военизированном госхозе, вблизи советской границы, куда его загнали работать, он был пастухом. Мать умерла – его даже на похороны не пустили: без специального разрешения нельзя ездить в Китае. Остался один младший братишка, и где он – неизвестно.

В разгар «культурной революции» был момент: многие такие, как он, поверили, что удастся свести счеты с властями. Да недолго это продолжалось. Подошла армия. Спасаясь от верной смерти, он в 1968‑ м бежал через границу в СССР. Принес с собой единственное свое достояние – радиоприемник. В Китае это большая ценность.

Здесь, в Советском Союзе, его сначала арестовали, хотели судить за нелегальный переход границы. Но это формально. Фактически же грозили выдать обратно в Китай, если не согласится стать советским шпионом. Таких случаев было много, и китайские пограничники всегда расстреливали беглецов прямо на месте, как только их выдавали. Выбора не было. Согласишься – пошлют в Китай шпионить. Не согласишься – выдадут. Так и так смерть. Он отказался.

Когда шпиона из него не вышло, предложили последний шанс – вступить в тайную организацию китайских беженцев на советской территории. Видимо, КГБ мыслил это себе как зачаток будущей китайской «народно‑ освободительной армии». Вот тут‑ то он и стал Ма Хуном – его заставили сменить фамилию.

Он получил вид на жительство, устроился на завод, работал слесарем. Как лицо без гражданства, он не мог ездить по стране, но советская жизнь все равно казалась ему раем: за работу платили деньги, на которые можно было купить продукты, одежду, и все это без ограничений. Не то что в Китае – девять метров ткани в год на человека. А к лицемерию он привык. Советское лицемерие казалось ему детской игрой по сравнению с китайским.

Когда‑ то в детстве учили его играть на скрипке, и всю жизнь потом вспоминал он это время, словно сказку. Скрипка была для него символом благополучия. Не удивительно, что теперь он купил ее. Вечерами он иногда играл, но чаще слушал свой радиоприемник. Ловил Японию, Тайвань и даже Австралию.

Однажды он услышал в передаче из Австралии объявление. Сообщалось, что существует центр, помогающий китайцам найти своих потерянных родственников, и Ма Хун написал им с просьбой найти своего отца на Тайване. Тут его и арестовали.

Следствие продолжалось почти два года. Обвиняли Ма Хуна в шпионаже. Будто бы он с этой целью и пришел в СССР по заданию китайской разведки. Несколько раз проводили экспертизу его приемника – нет ли там внутри передатчика? Разобрали по винтику – не нашли. Взялись за скрипку. Зачем китайцу скрипка? Подозрительно. Разломали в щепки – и тоже ничего не нашли. Принялись за Ма Хуна.

– Признаешься – получишь пять лет. Не признаешься – десять.

Таких, которые «признались», в Алма‑ атинском следственном изоляторе было много. Некоторые даже получили за шпионаж всего два‑ три года и работали в хозобслуге. Из них‑ то следствие и набрало свидетелей против Ма Хуна. Свидетели эти показывали, что видели Ма Хуна в своих разведшколах и был он там большим начальником.

30 ноября 1973 года военный трибунал Среднеазиатского военного округа приговорил его к пятнадцати годам (по 5 лет тюрьмы, лагеря и ссылки) и к конфискации имущества – за «покушение на шпионаж». Виновным он себя так и не признал.

Все мы очень привязались к Ма Хуну, помогали учить русский, расспрашивали про Китай. Вся тюрьма знала его, и даже уголовники, проходя на прогулку мимо наших дверей, заглядывали в глазок:

– Ну, где там ваш китаец?

Учился Ма Хун упорно, от подъема до отбоя, и через полгода говорил по‑ русски вполне прилично. Только вот никак не мог привыкнуть к нашим согласным – не получались у него «б», «г», «д», и вместо «работа» говорил всегда «на рапота». Без предлога он это слово и представить себе не мог, так его жизнь приучила.

Вместе с нами держал он голодовки и сидел на пониженном питании. На Новый год мы с ним сделали елку из зеленых обложек ученических тетрадей – иголкой вырезали хвойные лапы. А он еще сделал китайский фонарик – сплел каркас из веника и оклеил бумагой. Только в Китае этот фонарик, оказывается, не называют «китайским».

Ма Хун рассказывал, что жители каждой китайской провинции отличаются какой‑ нибудь чертой характера. В одной провинции – все драчуны, забияки, хунхузы, в другой – коммерсанты, в третьей – уж такие подлецы, что никто с ними дела не имеет.

– А твоя провинция, чем она знаменита? – спрашивали его.

Долго он хитрил, уклонялся от ответа, стеснялся, потом все‑ таки признался:

– Упрямством.

Не знали, видно, в КГБ таких тонкостей, а то бы не стали связываться. Этим‑ то, наверное, и был он нам близок, ведь мы все немножечко из провинции Ань‑ Хуй.

Самый наш лучший специалист по жалобам, Михаил Янович Макаренко, написал ему жалобу на приговор, и Ма Хун с утра до ночи переписывал ее. Вместо упражнений по русскому языку. Больше полугода рассылал во все концы, во все инстанции. Одновременно мы грозили кагебистам предать дело Ма Хуна гласности, если приговор не отменят.

Наконец что‑ то лопнуло – Ма Хуна увезли на переследование. Китайцы‑ свидетели признались, что давали показания под давлением КГБ. Но освободили его только еще через год – 9 августа 1976‑ го. Посадить‑ то легко – освободить трудно.

Да мало ли «случайных» дел встречал я за эти годы! В сущности, любое дело «случайно» – игра случая. «Неслучайными» были только полицаи, военные преступники, сотрудничавшие с нацистами. Они были запланированными.

Отдел борьбы с военными преступниками когда‑ то после войны был чуть ли не основным в КГБ. Полстраны тогда числилось в военных преступниках: все, кто побывал в плену, в оккупации. Иногда целые народы.

Но прошло тридцать лет. Сгинули по лагерям почти все, кто видел вблизи живого немецкого солдата, и оказался отдел на грани гибели – в любой момент его могли закрыть за ненадобностью. Тут‑ то и оказались полицаи на вес золота. Сажать их не торопились, а просто брали на учет – пусть живут и пасутся до поры до времени. Изредка вызовут одного‑ другого в КГБ, побеседуют и отпустят. Не подошла еще очередь.

Показательные процессы военных преступников устраивают регулярно, примерно раз в год. Много пишут в газетах, смакуют подробности, а потом приговаривают одного‑ двух к смертной казни, остальных – к пятнадцати годам. Каждый раз, конечно, делают вид, что только сейчас, ценой невероятных усилий, их поймали.

Такая метода устраивает и партийные власти – нужны ведь эти процессы для военно‑ патриотической пропаганды. Сами военные преступники безропотно ждут своей очереди, трудятся, перевыполняют планы, участвуют в социалистических соревнованиях. В сущности, это самые обыкновенные советские люди – привыкшие гнуться, куда гнут. Многие из них за время войны по нескольку раз побывали у Сталина, у Гитлера, у обоих заслужили ордена, чины и часто закончили войну взятием Берлина. После войны сделались начальниками, председателями колхозов. Кое‑ кто даже в местные депутаты попал.

В лагере они все, как по волшебству, оказываются начальниками: бригадирами, активистами, «членами совета коллектива», повязочниками – словом, «ставшие на путь исправления», надежда и опора лагерного кума. Иной раз рта еще не успеешь открыть, а он уже бежит на вахту доносить. И старый, черт, еле дышит уже, а все ему неймется. Не всех еще в жизни продал.

Любопытно, однако, бывает послушать, когда летом к вечерку сползется несколько таких ветеранов Второй мировой потолковать, вспомнить молодость.

– Мы, значит, на одной стороне реки, за мостом. А они как попрут оттуда – не ждали, значит, нас. Ну, мы им тут дали жару!

– А ты у кого тогда был, дед, – вставишь невзначай, – у красных или у немцев?

– У немцев… нет, у советских. Стой, все‑ таки вроде у немцев… А ну тебя, не мешай! Дай досказать.

 

В лагере я пробыл недолго, чуть меньше года. С первых же дней началась за мной охота – почему не встаешь, когда входит начальник? Почему не снимаешь шапку? Почему не там встал, не здесь сел, не туда пошел? Рядом с тобой будет стоять другой – ему ничего. Тебе же наказания – лишение ларька, свидания, изолятор и т. п.

Перед тем как этапировать в лагерь из Владимира, весной 1973‑ го, меня опять увезли в Москву, в Лефортово. Формально – допрашивать как свидетеля по делу Якира, фактически – уговаривать раскаяться. Все‑ таки мой суд и вообще дело с разоблачением психиатрических злоупотреблений имели значительный резонанс в мире. Не настолько значительный, к сожалению, чтобы остановить психиатрические расправы и принудить власти освободить меня (всемирный психиатрический конгресс в Мексике трусливо уклонился от обсуждения нашей документации), но все‑ таки достаточный, чтобы заставить их искать выход. Как всегда, они рассчитывали выйти из положения за наш счет. Работники КГБ в разговорах со мной признавали теперь, что судили меня неправильно – не надо было судить. И готовы они сейчас исправить эту ошибку – выпустить меня. Но я, видите ли, должен им помочь – письменно покаяться, попросить помилования. Получалось совсем смешно: мы виноваты, а ты извинись.

Убедившись, что такой выход для меня неприемлем, они еще больше снизили требования. По их словам, достаточно мне отказаться от какой‑ либо общественной деятельности в будущем, не говоря ни слова о прошлом или об убеждениях, – и в лагерь ехать не придется.

– Ну, если вам так не нравится слово «помиловать», напишите: «Прошу освободить».

И тут же намекали, что не станут препятствовать моему выезду за границу. А там – делай, что хочешь.

Я опять отказался. Этот вопрос я решил для себя раз и навсегда в 70‑ м году и больше не хотел к нему возвращаться.

Тут уже они потеряли терпение.

– Чего же вы хотите? Неужели так приятно сидеть в тюрьме?

Я объяснил, что создавшееся положение меня вполне устраивает. Сижу себе, книжечки почитываю, а в это время им на голову сыплются то протесты, то демонстрации, то резолюции. Честно говоря, я сильно сомневаюсь, смогу ли доставить им столько неприятностей на воле, как самим фактом пребывания в тюрьме.

– Заметьте, я к вам на переговоры не просился. Вы меня сами привезли. Стало быть, вы больше заинтересованы освободить меня, чем я – освободиться. Впрочем, я согласен принять ваше предложение: и от деятельности отказаться, и уехать. Но прежде вы полностью откажетесь от психиатрических преследований инакомыслящих, публично осудите этот метод, освободите людей из психушек и накажете виновных. В сущности, вся моя так называемая «деятельность» состояла прежде всего в борьбе с психиатрическими злоупотреблениями. Если вы теперь от них откажетесь, мне действительно ничего больше делать не надо. И помилования не надо. Опротестуете мой приговор как положено по закону.

Это заявление их возмутило до крайности.

– Вы что, собираетесь нам диктовать? Говорить с нами «с позиции силы»? Не выйдет! Смотрите – еще сами попроситесь. Путь для помилования вам всегда открыт. Думайте, размышляйте. А мы вам поможем не забыть о нашем предложении.

С таким напутствием я и уехал в лагерь. Последняя фраза звучала довольно зловеще, обещала мало приятного.

В лагере же и помимо этого обстановка была напряженная. Фактическими хозяевами были офицеры КГБ – администрация только исполняла их волю. Изоляция полная, каналов на волю никаких, климат тяжелый, североуральский. Прибавьте сюда откровенный произвол и отсутствие настоящей медицинской помощи, и тогда станет понятно, что означал этот «пермский эксперимент».

Среди привезенных сюда из Мордовии стариков многие уже были тяжело больными, доживающими свой век людьми. Да и у тех, кто помоложе, здоровье было не блестящее. Словом, привезли нас сюда самых нераскаявшихся, чтобы без шума прикончить.

Вскоре после моего приезда специальная «врачебная» комиссия из Перми осмотрела почти всех заключенных и всех признала здоровыми, годными к работе. Группы инвалидности лишали даже тех, кто имел ее с рождения: даже горбатого Василия Пидгородецкого и двоих одноногих признали трудоспособными, а уж о язвенниках, сердечниках, туберкулезниках и говорить нечего.

Результаты не замедлили сказаться, и в августе умер заключенный Куркис, двадцатипятилетник, от прободения язвы. После лишения группы инвалидности его послали на тяжелую работу, и через пару недель он был готов. 24 часа он пролежал в больничке рядом с лагерем, истекая кровью. Ни запасов крови, ни нужного оборудования, ни даже хирурга в этой больнице не было. По чистой случайности нам удалось передать на волю эту информацию весьма оперативно, так что через три дня наши друзья в Москве знали о случившемся. Одновременно мы начали кампанию протестов – нужно было спешить. От нашей оперативности зависело, сколько людей избежит подобной смерти. Но это было только начало.

1973 год был в известном смысле решающим для всего движения в целом. Добившись определенного успеха в деле Якира и Красина, власти стремились парализовать движение. Десятки людей открыто подвергались шантажу: им грозили арестом – притом не их самих, но друзей и близких, – если они не прекратят своей правозащитной деятельности. Приостановился выпуск «Хроники текущих событий»: на каждый новый выпуск КГБ обещал отвечать новыми арестами. Действовала система заложников. Одновременно была развернута бешеная кампания травли Солженицына и Сахарова по уже знакомому рецепту – от академиков до оленеводов и доярок.

Так бывает всегда: стоит ослабнуть одному, как увеличивается давление на всех. И десять человек, поддавшихся шантажу, могут вызвать панику десятков тысяч. Лагерная жизнь – как барометр, и в лагерях в такие моменты свирепеет режим, теряется завоеванное годами голодовок, и все вдруг оказываются на краю гибели. Нужно нечеловеческое усилие, чтобы отстоять свою жизнь, свои права.

Мы отбились первые, и к концу года лагерная медицина была разгромлена. Что ни день – наезжали комиссии, ходили по зоне важные генералы со свитами, шустрые полковники в лампасах, какие‑ то штатские личности, перед которыми все начальство изгибалось вопросительным знаком. Специальным распоряжением Москвы был прислан хирург из Перми заведовать нашей больницей. Возвращали группы инвалидности, назначали лечение больным, и даже из ПКТ удалось перевести в больницу одного тяжелобольного, чего никогда не случалось раньше.

На воле перелом наступил позже – с высылкой Солженицына. Это событие всколыхнуло всех и, как бывает в минуты настоящей беды, придало всем решимости. Вновь стала выходить «Хроника», но власти уже не рискнули действовать по системе заложников – обещанных арестов не последовало. Кончился шантаж, как только перестали ему поддаваться. Нам же предстояла еще долгая и тяжелая борьба, чтобы вернуть все отнятое за это время.

Конечно, от властей не ускользнуло мое участие в прорыве «пермской блокады», да и время им пришло выполнить свое обещание – напомнить мне тот лефортовский разговор о помиловании.

Начальник лагеря майор Пименов не скрывал от меня, что решение пришло «сверху», помимо его воли. Он не любил КГБ: они делали его власть фикцией – и при каждом удобном случае норовил отплатить им мелкой пакостью. Он хотел быть настоящим «хозяином», единственным властелином в своем мирке и, выполняя распоряжение КГБ, всегда старался сделать так, чтобы глупость распоряжения стала еще очевиднее.

Приказано дать пятнадцать суток? Пожалуйста. И он посадил меня за то, что я якобы отлучился с рабочего места 3 февраля, хотя это было воскресенье и никто вообще не работал.

– Затем три месяца ПКТ, ну, а потом – сам знаешь, – сказал он на прощанье. Имелась в виду Владимирская тюрьма.

От работы я отказался сразу. Не хватало еще работать в карцере за кусок хлеба. Да и нормы заведомо невыполнимы: нарезать резьбу вручную на 120 огромных болтах в день, когда и на один болт силы не хватит.

 

ПРИКАЗ МВД СССР

№ 0225 от 25 апреля 1972 г. Согласовано с Прокуратурой СССР и Советом Министров СССР

Осужденные, водворенные в ШИЗО без вывода на работу или с выводом на работу, но злостно отказывающиеся от работы или умышленно не выполняющие нормы выработки, довольствуются по норме 96, с выдачей горячей пищи через день. В день лишения горячей пищи им выдается 450 г хлеба, соль и кипяток.

 

 

 

Так что работай или не работай, а если норму сделать не сможешь – все равно будут кормить через день.

Три месяца и пятнадцать дней кормили меня таким вот образом. Да еще регулярно переводили в карцер – за отказ от работы. Тут и здоровый‑ то околеет, у меня же как раз открылась язва. Словом, у них все было рассчитано. И если я действительно не сдох тогда, то исключительно из упрямства. Не мог же я доставить им такое удовольствие!

– Так, сегодня день лишения горячей пищи, – радостно сообщает вертухай и кладет на кормушку паечку. – Кипяток брать будешь?

А как же! На кипяток‑ то одна надежда. Это вместо бульона.

– Соль давай! 20 граммов положено.

И на что она нужна, эта соль, – есть‑ то ее все равно нельзя. Но стребовать надо – для порядку. Положено – отдай.

450 граммов хлеба – это много или мало? Хочешь – сразу съешь. Тогда много. Хочешь – раздели на три части: завтрак, обед, ужин. Но тогда мало. А хочешь – вообще не ешь, чтобы не дразнить себя понапрасну. Говорят, люди мучаются, не знают, как похудеть. Изобретают диету, бегают по десять километров в день. По крайней мере, этой проблемы у меня не было.

Через пару недель вставать уже надо осторожно – кружится голова. Через месяц начинает слезать кожа на руках и ногах. Через два месяца читать становится невозможно – ничего не понимаешь, хоть убейся.

Конечно, власти меня не забывали. Приезжали какие‑ то важные чиновники – посмотреть, пощупать.

– Почему не встаете, когда входит начальник?

– Силы экономлю. За это – семь суток карцера.

– Почему не хотите работать?

– На 450 граммах хлеба много не наработаешь.

– Подумаешь! В войну, в блокаду, ленинградцы по двести граммов получали, и то работали!

Они сами сравнивали себя с фашистами.

В апреле подтаяли сугробы, и вдруг открылось множество мышиных ходов – всю зиму они там под снегом вели светский образ жизни. Теперь им приходилось долго осматриваться, прежде чем проскочить из одной дырки в другую. Солнце пригревало уже так сильно, что можно было загорать у окошка. От вспаханной запретки поднимался пар. Травы в ту весну я уже не ждал.

– Сегодня день лишения горячей пищи, – говорил надзиратель по‑ весеннему бодро. – Возьмите хлеб.

В конце апреля приехал мой адвокат Швейский. Он мало изменился и по‑ прежнему дергал головой, будто невидимая петля захлестывала ему горло. Многозначительно косясь на стенки, он говорил:

– Поверьте, я говорю не по чьему‑ то поручению, никто меня об этом не просил, но ведь надо найти какой‑ то компромисс. Так дальше нельзя. Мне почему‑ то кажется, что если бы вы сейчас обратились с ходатайством о помиловании…

Меня тоже никто не просил, никто не давал мне поручений, но я знал, что, когда слабеет один, всем другим становится хуже во много раз. В конце концов ленинградцам в блокаду давали только по 200 граммов.

 

Конечно, ребята делали все что могли – и в Москве уже давно знали о моем положении. К этому времени связь с волей наладилась настолько четко, что уходили письма, заявления, копии приговоров, сборники стихов. Начали даже пересылать на волю свою «Хронику» – «Хронику Архипелага ГУЛаг». В мае провели трехдневную голодовку – предупредительную. Начальство видело, что назревают серьезные события. Разрасталась кампания в нашу поддержку и на воле – только впоследствии я узнал о ее масштабах. Держать меня в ПКТ власти больше не могли. 9 мая с утра пришел Пименов. Хитро прищурясь, оглядел мою камеру и сказал:

– М‑ да… ПКТ оборудовано неправильно, не по инструкции.

Придется ломать, делать ремонт.

Для убедительности прислали зэков из стройбригады, и они сломали нары. Так я был «амнистирован» на 11 дней раньше – хоть и не полагается освобождать из ПКТ досрочно.

Но та сила, которая вышвырнула меня из ПКТ вопреки всем законам, уже неудержимо несла нас дальше – наступил наш черед бить. Гайка, которую старательно закручивали много месяцев, сорвалась наконец с резьбы, и все понимали: если сейчас мы не остановим произвол, не вернем потерянного, то уже никогда не сможем это сделать.

Через три дня сорок человек объявили голодовку, а те, кто не мог голодать, – забастовали. По гарнизону объявили тревогу. Усилили охрану на вышках. Начальство пыталось уговаривать, запугивать, шантажировать – ничего не помогало.

Вызывали украинцев:

– Чего вы связались с этими жидами и москалями?

Вызывали евреев:

– Чего вы связались с этими антисемитами? Вы же в Израиль собираетесь!

Голодовка продолжалась месяц. Кто не выдерживал, терял сознание после сердечного приступа или обострения других болезней, – тех уносили в больницу. Отдышавшись, они вновь включались в голодовку. Даже старики‑ двадцатипятилетники приняли участие – забастовали, а некоторые объявили однодневную голодовку.

– Интересное время начинается, – говорил мне один из них, украинец, – даже освобождаться жаль.

Ему оставалось несколько месяцев до освобождения.

Чуть позже забастовал соседний лагерь, 36‑ й. Требование везде было одно – прекратить произвол. Власти не знали, что предпринять. Голодающих стали сажать в карцеры, и тогда мы отказались выйти на поверку. Прибежал посеревший, взбешенный Пименов.

– Вы понимаете, что это значит? Вы отдаете себе отчет? Немедленно выйти всем на поверку!

Никто не шевелится. Другая, не участвующая в голодовке часть лагеря молча дожидается на улице.

– Не распускать строй! – командует Пименов. – Пусть все остальные вас ждут!

Но начинает накрапывать дождь, и все, даже стукачи, разбредаются по баракам. Режим рухнул.

Все новые и новые люди присоединяются к нам. Кто на один день, кто на неделю – в зависимости от здоровья. Другие просто отправляют протесты.

Начальство в полной растерянности. Замполит кричит, что он введет в зону войска. Кум грозится всех судить за дезорганизацию работы лагеря. В то же самое время вызывают всех поодиночке, обещают разрешить посылку из дому и даже внеочередное свидание, если прекратишь голодовку. Ничего не помогает. В карцерах нет больше мест, все забито, сажать некуда.

В спешном порядке созвали так называемый «совет коллектива», состоящий из полицаев. Но даже они отказываются осудить нас. Это было уже последней каплей. А по всем радиостанциям, вещающим на Советский Союз, передавали нашу «Хронику голодовки», «Хронику Архипелага ГУЛаг». И надзиратели, те самые, специально подобранные, что получали сразу погоны прапорщиков за секретность, рассказывали нам шепотом подробности радиопередач. Разводили руками:

– И откуда они там все знают?

Пермский эксперимент провалился.

Я не видел конца этой эпопеи – 27 мая, на 15‑ й день голодовки, меня увезли во Владимир. Так и не удалось мне в ту весну наесться досыта – то ПКТ, то голодовка, потом месяц пониженного во Владимире. Черт с ним! Были бы кости – мясо нарастет.

 

И потянулись дни во Владимире, вечная режимная война, голодовки, карцера – эти бесконечные граммы, градусы и сантиметры, в которых посторонний человек никогда не разберется. Монотонное, однообразное погружение на дно, от которого можно спастись только ежедневными напряженными занятиями.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.