Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть третья 1 страница



Часть третья

Испытание

 

 

24  

 

В воскресенье Грегориус улетел в Цюрих. Он проснулся в утренние сумерки и подумал: «Я уже близок к тому, чтобы потерять себя самого». Все происходило не так, чтобы он сначала проснулся и подумал эту мысль в состоянии беспристрастного бодрствования. Все было наоборот: сначала пришла эта мысль, а потом бодрствование. И это удивительное хрупкое бодрствование было ему внове, оно отличалось от того незнакомого состояния, которое он испытал на подступах к Парижу. В известном смысле оно и было ничем иным, как самой этой мыслью. Он не был уверен, что понимал ее содержание и смысл, но при всей неясности эта мысль обладала четкой определенностью. Его охватила паника, и он принялся судорожно паковать чемодан, бросая вперемешку книги и вещи. Когда все было собрано, он заставил себя успокоиться и несколько минут постоял у окна.

День обещал быть солнечным. В салоне Адрианы натертый паркет будет отражать лучи. В утреннем свете письменный стол Праду, наверное, выглядит еще более покинутым, чем обычно. Над столом, припомнил Грегориус, висят листочки с пометками дел, выцветшие, с едва разборчивыми словами. С расстояния можно рассмотреть разве что отдельные штрихи, там, где нажим ручки был сильнее. Хотел бы он знать, о каких делах они должны были напомнить врачу.

Завтра или послезавтра, а может, уже сегодня, Клотилда явится в отель с новым приглашением от Адрианы. Жуан Эса рассчитывает, что в воскресенье Грегориус придет играть в шахматы. О'Келли и Мелоди удивятся, когда он больше не появится. Он, человек, возникший из ниоткуда и расспрашивающий об Амадеу так, будто от того, поймет ли он, кем был Праду, зависит его жизнь. Патер Бартоломеу найдет странным, что рукопись выпускной речи любимого ученика получит по почте. И Мариана Эса не поймет, почему он как сквозь землю провалился. И Силвейра. И Котиньо.

– Надеюсь, не произошло ничего страшного, что вы так внезапно уезжаете? – сказала администраторша, когда он попросил счет.

Из португальского, на котором лопотал таксист, он не понял ни слова.

В аэропорту, сунув руку в карман за бумажником, он обнаружил клочок бумаги, на котором Жулиу Симойнш, букинист, записал Грегориусу адрес языковых курсов. Он долго таращился на него, а потом выбросил бумажку в урну перед залом ожидания. Самолет, вылетавший десятичасовым рейсом, был полупустым, и ему дали место у окна.

В зале отлета вокруг него звучала только португальская речь. Однажды он даже услышал слово «portuguê s», но теперь это было слово, внушавшее страх, хотя он и не смог бы сказать, перед чем. Он хотел спать в своей постели на Лэнггассе, хотел ходить по Бундестеррасе и через Кирхенфельдбрюке, хотел объяснять ablativus absolutus и анализировать «Илиаду», хотел стоять на Бубенбергплац, где ему все знакомо. Он хотел домой.

На подлете к Клотену Грегориус проснулся от голоса стюардессы, она о чем‑ то спрашивала его. Вопрос был длинным, он с трудом его понял и ответил по‑ португальски. Он смотрел в иллюминатор на Цюрихское озеро. Большая часть ландшафта лежала под грязноватым тающим снегом. По крылу самолета барабанил дождь.

Нет, он хотел не в Цюрих, ему надо в Берн. Он был рад, что у него с собой томик Праду. Когда самолет пошел на посадку и все пассажиры откладывали в сторону книги и газеты, он вынул книгу и начал читать.

 

JUVENTUDE IMORTAL – БЕССМЕРТНАЯ ЮНОСТЬ

В юности мы живем так, будто бессмертны. Знание о том, что умрем, вьется над нами, как лента серпантина, не задевая. Когда в жизни это меняется? Когда бумажная лента начинает обвивать нас так плотно, что под конец душит? По каким признакам мы узнаем ее легкое, но неотступное давление, которое дает нам понять, что больше уже не отпустит? Как мы узнаем это в других? И как в себе?

 

Грегориус пожалел, что самолет – не автобус, в котором можно читать до конечной остановки, а потом, не выходя, поехать обратно и продолжать читать. Он вышел последним.

У окошка кассы он так долго медлил, что кассирша уже начала нетерпеливо теребить браслет наручных часов.

– Второй класс, – выдавил он наконец.

Когда поезд отошел от цюрихского вокзала и начал набирать ход, Грегориусу пришло в голову, что Натали Рубин сегодня пойдет по библиотекам искать материалы по португальскому движению Сопротивления, а другие книги уже на пути в Лиссабон. В середине недели, когда он снова обоснуется в своей квартире на Лэнгассе, она отправится в книжный магазин Хаупта, всего за несколько домов от него, а потом понесет персидскую грамматику на почту. Что он ей скажет, если они встретятся? Что скажет остальным? Кэги и другим коллегам? Ученикам? С Доксиадесом будет легче всего, но тем не менее какие он найдет слова, правильные слова, чтобы они могли как объяснить? Когда показался шпиль Мюнстера, бернского кафедрального собора, у него возникло чувство, что через несколько минут он вступит в запретный город.

В квартире стоял ледяной холод. Грегориус поднял жалюзи на кухне, которые опустил две недели назад, когда прятался от всех. Пластинка языкового курса все еще лежала на проигрывателе, конверт от нее – на столе. Телефонная трубка лежала на рычаге криво и напомнила ему о ночном разговоре с Доксиадесом. «Почему следы прошлого навевают на меня грусть, даже если это следы чего‑ то радостного? » – написал Праду в одном из своих коротких эссе.

Грегориус распаковал чемодан, выложил на стол книги. «О grande terramoto». «А morte negra». Он повернул переключатели отопления во всех помещениях на максимум, запустил стиральную машину и сел за книгу об эпидемии чумы четырнадцатого и пятнадцатого веков в Португалии. Язык ее был несложным, и он быстро продвигался. Через какое‑ то время он закурил последнюю сигарету из пачки, купленной в кафе неподалеку от особняка Мелоди. Впервые за все пятнадцать лет, которые он здесь прожил, по воздуху поплыл табачный дым. Время от времени, окончив очередную главу, он отвлекался и вспоминал свой первый визит к Жуану Эсе, и тогда чувствовал в горле обжигающий вкус чая, который он влил в себя, чтобы облегчить работу дрожащим пальцам Жуана.

Когда Грегориус подошел к шкафу, чтобы достать теплый свитер, ему вспомнился пуловер, в который он завернул древнееврейскую Библию в заброшенном лицее. Как хорошо было сидеть в кабинете сеньора Кортиша и читать книгу Иова, когда луч света путешествовал по комнате. Грегориус подумал о Елифазе Феманитянине, Вилдале Савхеянине, Софаре Наамитянине. Перед его взором встала вокзальная табличка с названием «Саламанка», и нахлынули воспоминания о том, как, готовясь к отъезду в Исфахан, он писал на доске свои первые персидские слова в каморке в сотне метров отсюда. Он взял лист бумаги и проверил, помнит ли его рука давний опыт. Получились несколько штрихов и закорючек, точек для обозначения гласных. Потом он прервался.

Он вздрогнул, когда в дверь позвонили. Это оказалась госпожа Лосли, соседка. Она сказала, что узнала о его возвращении по коврику перед дверью, передала ему почту и ключ от почтового ящика. Как он провел отпуск? И всегда ли теперь каникулы начинаются так рано?

Единственное, что Грегориуса интересовало из почты, было письмо Кэги. В нарушение своей привычки он не взял ножичек, а торопливо разорвал конверт.

 

Дорогой Грегориус,

не могу оставить без ответа письмо, которое Вы мне написали. К тому же оно меня очень тронуло. Надеюсь, что Вы, как бы далеко ни отправились, оставили распоряжение пересылать Вам почту.

Главное, что я хотел бы Вам сказать, это следующее: гимназия без Вас странным образом опустела. Настолько, что Виржиния Ледуайен неожиданно сказала в учительской: «Я иногда ненавидела его за прямую неотесанную манеру; впрочем, ему, правда, не помешало бы чуть получше одеваться. Все время эта затасканная бесформенная дрянь. Но должна сказать, да, должна сказать, что мне его как‑ то не хватает. Etonnant ». [80] И то, что сказала уважаемая коллега, ни в какое сравнение не идет с тем, что мы слышим от учащихся. И особенно, если позволите, от некоторых учениц. Когда я стою перед Вашим классом, то ощущаю Ваше отсутствие как огромную сумрачную тень. И что теперь будет с шахматным турниром?

Марк Аврелий: вот уж воистину. Мы с женой, скажу Вам откровенно, в последнее время чувствуем, что теряем обоих наших детей. Нет, не из‑ за болезни или несчастного случая, все куда страшнее: они восстают против нашего образа жизни и зачастую в выражениях не стесняются. Иногда по моей жене видно, что она больше не выдержит. Тогда мне и приходят на ум слова мудрого императора, которые Вы так кстати напомнили. И хотел бы еще добавить – не сочтите это за бестактность: каждый раз, когда я вижу перед собой Ваше письмо, которое никак не желает исчезать с моего стола, я испытываю укол зависти. Просто встать и уйти – какой смелый поступок! «Он просто встал и ушел, – до сих пор не могут успокоиться наши ученики. – Просто встал и ушел! »

Ваше место по‑ прежнему остается за Вами, можете не беспокоиться. Часть нагрузки взял я, на остальное нашел студентов, которые Вас временно замещают. На древнееврейский тоже. Что касается финансового вопроса, то все необходимые документы высланы Вам на дом.

Что еще сказать напоследок, дорогой Грегориус? Лучше всего вот что: мы все желаем Вам обрести в этом путешествии то, чего Вы ищете, во всех смыслах.

 

Ваш Вернер Кэги.

 

P. S. Ваши книги у меня в шкафу. С ними ничего не случится. У меня к Вам еще одна маленькая просьба: не могли бы Вы как‑ нибудь – это не срочно – вернуть Ваши ключи?

 

От руки внизу Кэги приписал: «Или хотите оставить их у себя? На всякий случай? »

Грегориус долго сидел над письмом. На улице уже стемнело. Он никогда бы не подумал, что Кэги может написать ему такое откровенное послание. Как‑ то давно он встретил ректора в городе, с обоими детьми, они смеялись, и все казалось прекрасно. То, что Виржиния Ледуайен сказала о его одежде, ему понравилось, и он даже немного расстроился, посмотрев на брюки от нового костюма, которые носил в Лиссабоне. «Прямую», да. А вот «неотесанную»… И интересно, кто из учениц, кроме Натали Рубин и разве еще Рут Гаучи, скучал по нему?

Он вернулся, потому что снова хотел жить в том месте, где ему все знакомо. Где не надо говорить на португальском или французском, или английском. Почему же теперь письмо Кэги сделало это желание, простейшее из всех желаний, трудно осуществимым? И почему ему так важно – важнее, чем недавно в поезде – было пойти на Бубенбергплац именно ночью?

Час спустя, стоя перед площадью, он терзался чувством, что больше не может ее коснуться. Да, хоть это и звучит странно, но слово найдено точно: он не может коснуться Бубенбергплац. Уже трижды он обошел ее по периметру, ждал у каждого светофора, осматривался по всем сторонам: кинотеатр, почта, памятник, испанская книжная лавка, где он наткнулся на томик Праду. Прямо – трамвайная остановка, церковь Святого Духа, универмаг «Лоеб». Грегориус остановился в сторонке, закрыл глаза и постарался сконцентрироваться на том давлении, что окажет на мостовую его тяжелое тело. Ступни ног стали горячими, площадь ринулась ему навстречу, но ощущение осталось прежним: коснуться ее никак не получалось. Не только мостовая, вся площадь с ее годами взращенной близостью вздымалась перед ним, однако камням и зданиям, фонарям и звукам не удавалось дотянуться до него, преодолеть какой‑ то тончайший зазор, чтобы войти в него и привнести с собой нечто, что он не просто знал, пусть и очень хорошо, а такое, что раньше присутствовало в нем всегда и только теперь, утратив, он осознал это.

Необъяснимый и упрямый зазор не защищал, не служил буфером, держащим дистанцию и дающим надежность. Скорее он повергал Грегориуса в панику, вызывал страх: вместо того чтобы среди знакомых вещей снова обрести себя, потеряться здесь окончательно и заново пережить то, что уже случилось в утренних сумерках Лиссабона; только во много раз страшнее и опаснее, потому что тогда за Лиссабоном стоял Берн, а за потерянным Берном другого Берна не было. Опустив взгляд к твердой, но пружинящей мостовой, он сделал пару шагов и наткнулся на прохожего. Голова закружилась, на какое‑ то мгновение все вокруг покачнулось, и Грегориус схватился руками за голову, словно стараясь удержать ее на плечах. Когда все снова встало на свои места, краем глаза он заметил, как обернулась женщина с немым вопросом во взоре, не требуется ли ему помощь.

Часы на церкви Святого Духа показывали без пары минут восемь. Поток машин поредел. В просветах между облаками показались звезды. Сильно похолодало. Грегориус прошел по Кляйне‑ Шанце дальше, к Бундестеррасе. Он в волнении ожидал момента, когда свернет на Кирхенфельдбрюке, как десятилетиями поворачивал каждое утро без четверти восемь.

Мост был перекрыт. До следующего утра на ремонт трамвайных путей. «Не повезло», – посочувствовал кто‑ то, когда Грегориус беспомощно таращился на табличку с объявлением.

С ощущением, будто у него вошло в привычку то, что раньше было чуждо, Грегориус ступил в ресторан отеля «Бельвью». Приглушенные звуки музыки, светло‑ бежевые куртки официантов, благородное сияние серебра. Он сделал заказ. Бальзам разочарования. «Он часто смеялся над тем, – сказал Жуан Эса о Праду, – что мы, люди, воспринимаем мир сценой, где нам и нашим желаниям отведена главная роль. Это заблуждение он считал истоком всех религий. " А это вовсе не так, – говорил он. – Вселенная существует сама по себе, и ей нет до нас никакого дела, абсолютно никакого" ».

Грегориус вынул томик Праду и поискал заголовок со словом «сепа». Как раз подали еду, когда он нашел то, что искал.

 

CENA CARICATA – СМЕШНАЯ СЦЕНА

Мир как сцена, которая только и ждет, чтобы мы ставили на ней серьезную и печальную, комическую и легкомысленную драму наших грез. Как трогательно и очаровательно это представление! И как неизменно!

 

Медленно брел Грегориус в Монбижу, а оттуда через мост к гимназии. Много лет утекло с тех пор, как он видел здание с этой стороны, и оно показалось ему каким‑ то чужим. Обычно он входил в него с черного входа, а сейчас перед ним был парадный подъезд. Во всех окнах темно. С башни церкви часы отбили половину десятого.

Человек, ставящий велосипед на стоянку, оказался майор Барри. Он отпер двери и исчез внутри. Бывало, он приходил в гимназию по вечерам, чтобы подготовить на следующий день физический или химический опыт. Внизу в лаборатории зажегся свет.

Грегориус бесшумно шмыгнул в незапертую дверь. Он понятия не имел, чего хотел. На цыпочках прокрался по первому этажу. Все классные комнаты были заперты, и высокая дверь в актовый зал тоже не поддалась. Он почувствовал себя выброшенным, хотя в таком ощущении не было ни малейшего смысла. Его резиновые подошвы легонько поскрипывали по линолеуму. В окна заглядывала луна. В ее тусклом свете все виделось иначе, не так, как прежде, когда он был здесь учеником или учителем. Дверные ручки, лестничные пролеты, шкафчики гимназистов. Они отбрасывали, как тени, тысячи брошенных на них взглядов, а за этими тенями показывались предметы, какими он их еще никогда не видел. Он клал ладонь на дверные ручки и чувствовал их прохладное сопротивление. Он скользил по коридорам, сам как большая смутная тень. На нижнем этаже в другом крыле здания что‑ то уронил Барри, звук разбитого стекла пронесся по вестибюлю.

Одна из дверей поддалась. Грегориус оказался в комнате, где он еще гимназистом написал на доске первые греческие слова. Сорок три года назад. Обычно он сидел сзади в левом ряду и сейчас сел на то же место. Помнится, тогда Эва, Неверояшка, сидевшая перед ним за две парты, носила свои рыжие волосы забранными в конский хвост, и он мог бесконечно смотреть, как этот хвост машет от плеча к плечу, по блузкам и пуловерам. Все школьные годы за одной партой с ним сидел Бит Цурбригген, который постоянно засыпал на уроках, и его за это дразнили. Позже выяснилось, что у него нарушение обмена веществ, отчего он и умер в ранние годы.

Когда Грегориус выходил из класса, его вдруг озарило, почему он так странно чувствует себя здесь: он бродил по коридорам и закоулкам своей души, как тогдашний школяр, совсем позабыв, что преподавал в этих классах много десятилетий.

Может ли так быть, чтобы раннее заслоняло собой позднейшее, хотя именно позднейшее было сценой, на которой разыгрывались драмы раннего? А если это не забывание, то что же?

Внизу Барри, чертыхаясь, несся по коридору. Хлопнувшая дверь, кажется, была дверью учительской. Теперь Грегориус услышал, как поворачивается ключ в дверях парадного входа. Он оказался в ловушке.

И тут он словно очнулся. Но это не было возвратом в образ учителя, он не пробудился Мундусом, проведшим свою жизнь в этом здании. Он вернулся в шкуру незваного гостя, того самого, которому недавно так и не удалось коснуться Бубенбергплац. Грегориус спустился к учительской, которую Барри в порыве гнева забыл запереть. Вот кресло, в котором обычно сидит Виржиния Ледуайен. «Я должна сказать, да, должна сказать, что мне его как‑ то не хватает…»

Он постоял у окна, вглядываясь в ночь. И видел перед собой аптеку О'Келли. На стекле зеленой с золотом двери надпись: «IRISH GATE». [81] Он подошел к телефону, набрал номер междугородней и попросил соединить его с аптекой в Лиссабоне. Его так и подмывало оставить телефон звонить всю ночь напролет в пустую ярко освещенную аптеку, пока Хорхе не проспится, не встанет за стойку и не выкурит свою первую сигарету. Однако на том конце послышались короткие гудки «занято». Он разъединился, снова позвонил в межгород и попросил соединить его со швейцарским посольством в Исфахане. Ему ответил хрипловатый чужеземный голос. Грегориус снова положил трубку. «Ганс Гмюр, – вертелось у него в голове. – Ганс Гмюр».

У черного выхода он вылез в окно, спрыгнул и приземлился не совсем удачно. Когда потемнело в глазах, он ухватился за стойку на велосипедной стоянке, чтобы переждать. Потом пошел к бараку и заглянул внутрь через окно, в которое когда‑ то вылез во время урока греческого. Он словно увидел перед глазами Неверояшку, которая наклонилась к подружке и зашептала ей на ухо о невероятном событии. Он видел, как от ее дыхания разлетаются волоски соседки и как от удивления веснушки на лице Евы стали ярче, а глаза с косинкой округлились. Грегориус повернулся и пошел в направлении Кирхенфельдбрюке.

Он совсем забыл, что мост закрыт. Разозленный на себя, повернул к Монбижу. Когда он ступил на Бэренплац, пробило полночь. Завтра утром здесь откроется ярмарка, ярмарка со множеством торговок и касс с деньгами. «Книги я воровал. Книги нельзя продавать за деньги, считал я тогда и считаю так до сих пор», – услышал он голос О'Келли. И двинулся дальше на Герехтихкайтштрассе.

В окнах квартиры Флоранс света не было. А ведь она никогда не ложилась спать раньше часу, ни с ним, ни после него. Грегориус перешел на другую сторону улицы и встал за колонну. Последний раз он ждал ее так лет десять назад. Она всегда возвращалась одна, и походка ее была усталой, без полета. Сейчас Флоранс показалась в сопровождении мужчины. «Не мог бы ты купить себе что‑ то новенькое? В конце концов, ты живешь среди людей. И одного греческого для этого мало». Грегориус опустил глаза на свой новый костюм – он был одет лучше ее спутника. Когда Флоранс вышла под свет уличного фонаря, Грегориус обмер: за десять лет она стала седой, и в свои сорок с небольшим тянула на пятьдесят. Грегориус почувствовал, как в нем поднимается ярость. Она что, больше не ездит в Париж? Этот неряшливый тип рядом с ней, выглядевший заштатным налоговым служащим, убил в ней чувство элегантности? Когда несколькими минутами позже Флоранс, открывая окно, выглянула на улицу, ему страшно захотелось выйти из‑ за колонны и помахать ей.

Но он подождал, а потом подошел к подъезду. Флоранс Л'Аронж[82] звали ее в девичестве. И, если он правильно вычислил табличку перед звонком, теперь ее фамилия была Маер. Даже на Майер не хватило! А как стильно смотрелась тогдашняя докторантка, когда он зашел за ней в «Ля Куполь»! И какой обывательски бесцветной выглядела нынешняя Маер… По дороге к вокзалу и дальше к Лэнггассе его душил гнев, природу которого он с каждым шагом понимал все меньше. Гнев отступил, лишь когда Грегориус остановился перед убогим домишком, в котором вырос.

Входная дверь была заперта, из фанерок, которыми заменили стекла, одна отсутствовала. Грегориус сунул нос в дырку: все так же пахло углем. Он поискал окошко каморки, в которой он писал первые персидские слова на доске.

Оконный проем был расширен, в нем красовались новые рамы. Как он вскипал, когда мать кричала его к ужину, отрывая от персидской грамматики! Проходя, он видел пошленькие повестюшки Людвига Гангхофера на ее тумбочке.

«Пошлость коварнее любой тюрьмы, – записал Праду. – Ее решетки позолочены примитивными выдуманными чувствами и кажутся затворнику колоннами дворца».

Этой ночью Грегориус спал плохо, а когда просыпался, в первую минуту не понимал, где находится. Он все еще тряс запертые двери в гимназии и лазал по окнам. Когда под утро город ворвался к нему привычным шумом, он все еще не был уверен, что и вправду находится в Кирхенфельде.

В редакции влиятельной бернской газеты его встретили не слишком радушно, и он заскучал по Агоштинье из «Диариу ди нотисиаш». Объявление за апрель шестьдесят шестого?

Его неохотно пустили в архив и оставили там одного, к обеду он отыскал фамилию промышленника, который тогда искал домашнего учителя для своих детей. В телефонном справочнике было три Ханнеса Шнайдера, но только один дипломированный инженер. И адрес на Эльфенау.

Грегориус поехал туда и позвонил у ворот в полной уверенности, что совершает ошибку. Чета Шнайдер, проживавшая на безупречной вилле, восприняла его визит как приятное развлечение: забавно выпить чаю с человеком, который когда‑ то чуть было не стал учителем их детей. Обоим было к восьмидесяти, и они с удовольствием вспоминали те чудные времена при шахе, когда им удалось разбогатеть. А почему он тогда отказался от места? Юноша с аттестатом по древним языкам – это как раз то, что им было нужно. Грегориус что‑ то пробормотал про болезнь матери и повернул разговор в другое русло.

– А какой в Исфахане климат? – наконец, спросил он. – Зной? Песчаные бури?

– Нет, ничего такого, что могло бы пугать, – засмеялись они. – Во всяком случае, в тех условиях, в которых мы тогда жили.

Они вынули альбомы.

Грегориус засиделся до вечера. Шнайдеры были удивлены и обрадованы, что он с таким интересом выслушивает их воспоминания, и под конец подарили ему альбом об Исфахане.

Перед сном Грегориус рассматривал минареты Исфахана под пластинку с португальским языком. Заснул он с чувством, что потерпел неудачу и с Лиссабоном, и с Берном. И при том очень смутно ощущал, что значит не потерпеть неудачу с каким‑ то местом.

Проснувшись около четырех, он вознамерился позвонить Доксиадесу. Но что он скажет? Что он здесь и в то же время не совсем здесь? Что он злоупотребил телефоном в гимназии, чтобы осуществить свои запутанные желания? Или что не вполне уверен, происходило ли это на самом деле?

Кому, как не греку, он мог все это поведать? Грегориусу вспомнился тот странный вечер, когда они попытались перейти на «ты».

– Меня зовут Константин, – внезапно обмолвился грек, когда они разыгрывали партию в шахматы.

– Раймунд, – ответил он.

Они не совершали никаких ритуальных действий: не выпили на брудершафт, не обменялись рукопожатием, даже не поглядели друг на друга.

– Это низко с твоей стороны, – сказал Доксиадес, когда Грегориусу удалось заманить его в ловушку.

Слова прозвучали как‑ то неправильно, и Грегориусу показалось, что они оба это почувствовали.

– А ты не думай недооценивать мою низость, – попробовал все‑ таки Грегориус.

До конца партии они воздерживались вообще от всяких обращений.

– До свидания, Грегориус, – сказал грек на прощанье. – Приятных вам снов.

– И вам также, доктор, – ответил Грегориус.

С тем они и остались.

Это ли послужило причиной тому, что он медлил рассказывать Доксиадесу о взвешенном состоянии, в котором бродил по Берну? Или наоборот, их дистанцированная близость – это как раз то, что нужно, чтобы поделиться? Грегориус набрал номер и после второго гудка положил трубку. Иногда в греке просыпались те самые грубоватые манеры, которые в ходу у таксистов в Фессалониках.

Он вынул томик Праду. В то время, пока он снова сидел за кухонным столом при закрытых жалюзи, как две недели назад, к нему вернулось чувство, что фразы, написанные высокородным португальцем под крышей голубого дома, помогают ему оказаться на нужном месте, ни в Берне, ни в Лиссабоне.

 

AMPLIDÃ O INTERIOR – ВНУТРЕННЕЕ ПРОСТРАНСТВО

Мы живем здесь и сейчас; все, что было до этого и в других местах, стало прошлым, большей частью забытым; лишь его маленькие осколки проблескивают в памяти, сверкнув и угаснув в рапсодической случайности. Так мы привыкли думать. И это естественный способ мышления, когда мы направляем наш взор на других: они, действительно, возникают перед нами здесь и сейчас и больше нигде и никогда. А как же еще мыслить их связь с нашим прошлым, как не в череде эпизодов воспоминания, реальность которых лежит исключительно в их событийности.

Однако в отношении нашей собственной внутренней жизни все обстоит совершенно иначе. Здесь мы не ограничены кратким настоящим, оно простирается глубоко в наше прошлое. Оно пронизывает все наши чувства, в особенности те глубинные, которые определяют, кто мы есть и как это, быть тем, кто мы есть. У этих чувств нет временных рамок, они этих рамок не знают и не признают. Было бы, конечно, неверно, если бы я заявил: я все тот же мальчишка, сидящий на ступенях лицея с фуражкой в руках и жадно смотрящий в сторону женской гимназии в надежде увидеть Марию Жуан. Разумеется, это не так – с тех пор утекло тридцать лет. И тем не менее все‑ таки верно. Стук сердца перед трудными задачами сеньора Лансойнша, учителя математики, – это все тот же стук сердца. В сравнении с давлением всех авторитетов перевешивает одно‑ единственное слово моего согбенного отца; и среди всех меня настигает сияющий взгляд одной девушки, и у меня каждый раз перехватывает дыхание, когда наши с Марией Жуан взгляды летят из окна в окно навстречу друг другу. Я по‑ прежнему там, в той далекой временной точке, я никогда оттуда не уходил, нет, я врастаю в это прошлое или произрастаю из него. Оно для меня настоящее, это прошлое, не просто короткие эпизоды, вспыхивающие в памяти. Тысячи изменений, которые ускоряют время, – они в сравнении с этим вневременным настоящим наших чувствований мимолетны и нереальны, как сон, и так же обманчивы, как сновидения: они навевают мне грезы, что я чудесный врач, бесстрашный и сильный, к которому люди идут со своими недугами и горестями. И робкая доверчивая надежда в глазах больных заставляет меня верить в это – но лишь пока они стоят передо мной. А стоит им выйти из кабинета, мне хочется кричать им: «Я все тот же растерянный мальчик на школьных ступенях, и это абсолютно несущественно и даже отчасти ложь – то, что я сижу за большим письменным столом в белом халате и раздаю советы. Не обманывайтесь в том, что мы смехотворно поверхностно называем настоящим.

И мы простираемся не только во времени. И в пространстве мы раскидываемся далеко за пределы того, что видно глазу. Мы оставляем частицу себя, когда покидаем какое‑ то место, мы остаемся там, хоть и уезжаем. И в нас есть некие вещи, которые мы можем заново обрести, лишь вернувшись туда. Мы проезжаем мимо себя, путешествуем к себе, когда монотонный стук колес несет нас туда, где мы оставили позади отрезок нашей жизни, каким бы коротким он ни был. Когда мы во второй раз ступаем на перрон чужого вокзала, слышим голоса из громкоговорителя, вдыхаем неповторимые запахи, то мы прибываем не только на далекие земли, но и в даль собственного внутреннего мира, может быть, в самый дальний уголок себя самого, который обычно от нас сокрыт во тьме. А иначе почему бы нам так волноваться, так вслушиваться в себя, когда кондуктор выкрикивает название станции, когда раздается визг тормозов и возникшая внезапно тень вокзала проглатывает нас? Почему тогда этот волшебный момент, этот миг, когда с последним толчком поезд останавливается, исполнен негромкого драматизма? Возможно, потому что с первого шага по чужому и уже нечужому перрону мы возвращаем прерванную и покинутую жизнь, прерванную тогда, когда, отъезжая отсюда, почувствовали первый толчок поезда. А что может быть более волнующим, чем вернуть назад прерванную жизнь со всеми ее обещаниями?

Это ошибка, бессмысленный акт насилия, когда мы сосредотачиваемся на «здесь и сейчас» в полном убеждении, что ухватываем самое существенное. А было бы куда важнее, уверенно и спокойно, с невозмутимым юмором и соразмерной грустью обживать то временное и многомерное пространство, что, собственно, и есть мы. Почему мы жалеем людей, которые не могут путешествовать? Потому что они, не имея возможности распространяться во внешнем мире, и во внутреннем не могут простираться, не могут умножать себя – они лишены возможности совершать дальние путешествия в самих себя, чтобы открывать, кем и чем другим ты бы мог стать.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.