|
|||
Глава вторая 4 страницаНесколько дней спустя к командующему нашей армии генерал-полковнику Голикову приехал на отдых сын. Он мастер спорта по водному поло. Генерал ему сказал: – У нас редакция играет. Пойди к ним. Сынок пришел. Редактор обрадовался: это хорошо, что с нами будет играть мастер спорта. И вот первая свара. Мяч попадает к нему, на него, вопреки всяким правилам, набросилась целая стая. Он – под воду. Его достали и там. Закипел бурун. А через минуту он вылетает из воды и, поддерживая руками в клочья изодранные фирменные плавки, идет к берегу, громко обвиняя нас всех: – А еще редакция. Культурные люди! … Половина болельщиков лежала на песке в приступах гомерического смеха. Больше он играть к нам не приходил. А мы играли каждый день. Много плавок на мне было изорвано, много кровавых следов оставалось на спине, но теперь, по прошествии почти полстолетия, я вспоминаю нашу игру с чувством почти детской радости и неподдельного умиления. Как-то я сказал Чернову: – Эта ваша Аннушка – чистый ребенок! Ей, поди, и восемнадцати нет. – Ребенок? Девица зрелая. У нас в деревне таких перестарками называли. Подумав, сказал: – Работник она хороший. Вот вам очерки печатает – единой ошибочки не сделает. А что до нашего брата, мужика блудливого, на пушечный выстрел не подпускает. Я, говорит, не монашка, но мне полюбить надо. Вишь как: полюбить! А так чтобы с кем зря – ни-ни. – Так оно и следует. А без любви-то смысла нет. Особенно им, девицам. Очерки писал я каждую неделю. Иногда и рассказы приносил ей. Она хотя печатала медленно, но я сердцем слышал: принимала меня приветливо, и будто бы даже рада была, когда я к ней обращался. А однажды сказала: – Мы завтра на пляж идем. Пойдемте с нами. Я обрадовался и сразу же после завтрака сказал Чернову: – Сегодня воскресенье – на пляж пойду, на весь день. – В такую жару? … А-а… Голых баб посмотреть захотел. – Почему голых? – А там пляж веревочкой разделен – на мужской и женский. Так женщины почти все раздетые. И ходят так, мерзавки, у мужиков под носом – дразнят, значит. Не-е-т, я туда не ходок. Лучше я в жару такую дома книжку почитаю. Грибов, как я понял, уж завел себе любезную, – у нее на квартире пропадал. Бобров на пляж не ходил: у него голова от солнца болела. Я и пошел один. Аня стояла на пустом песчаном пятачке, завидев меня, подняла руку. Я не спеша к ней приближался; видел ее в купальном костюме и, как от яркого солнца, жмурился. Строением фигуры она не была совершенна, как моя Надежда или как Елена, – во всем у нее была какая-то ребеночья припухлость, она походила на румяный, свежеиспеченный пирожок. Но именно эта примечательность ее словно бы игрушечной фигурки и придавала ей особенную прелесть, я испугался ее обаяния, ее красоты. Или уж я так устроен был в молодости – легко поддавался женским чарам, но, скорее всего, судьба в награду за такое к ним отношение посылала мне женщин редкой красоты и еще более редкого благородства и, я бы сказал, величия. Теперь моя жизнь на закате, могу подвести итог: никогда и никаких конфликтов с женщинами у меня не было. Наоборот, каждая из них, становившаяся мне в той или иной степени близкой, выказывала свойства души более высокие, чем мои собственные. Надо тут заметить, жизнь частенько ставила меня в обстоятельства, где я подвергался испытаниям на прочность. Четверть века журналистских мытарств носили меня по свету в поисках интересного, необыкновенного, – я часто отлучался, и надолго, а трижды вынужден был выезжать из дома в общей сложности на десять лет. Жена моя Надежда работала сначала в институте, а затем ученым секретарем биологического факультета Московского государственного университета, – занималась спортом, ходила в турпоходы, отпуска проводила в кругу друзей на море, и никто ее не мог заподозрить в супружеской неверности, в непорядочности по отношению к друзьям и близким. Это был человек удивительной гармонии: северная неброская красота сочеталась в ней с самыми высокими свойствами русской женщины. Жена моя знала о «легкости» моего нрава, восторженном отношении к женщинам и на это говорила: «Что же вы хотите? Литератор, ему нужны объекты для вдохновения». «Объекты» же, которыми я вдохновлялся, может быть, и огорчались при расставаниях, но ни одного слова упрека я от них не слышал. Наоборот, одна моя близкая знакомая из Донецка, когда я там три года был собкором «Известий», выйдя замуж и уехав в Киев, на второй же день прислала мне телеграмму: «Помню, люблю, жду». Привел я эту телеграмму, а сам подумал: уместны ли здесь такие откровения? В литературных воспоминаниях обычно избегают амурных тем, не любят муссировать любовные коллизии, особенно этим отличаются мемуары военных начальников, но я всю жизнь был человеком обыкновенным, можно даже сказать, маленьким, – и, может быть, потому стараюсь показать жизнь во всех проявлениях. Наверное, есть люди, в том числе уважаемые, достойные, в жизни которых женщины не играли заметной роли. Тогда иное дело, можно эту сторону и опустить, но что касается моей жизни, я бы в ней отметил две примечательные черты: первая – во всех моих делах, и особенно в мире духовном, психологическом, важнейшую роль играли женщины; а во-вторых, я как сквозь строй шел между евреями и они, как шомполами, больно лупили меня по спине. Ни одну книгу я не написал без моральной поддержки и без самой разнообразной помощи женщин, и ни одну книгу не напечатал без жесточайшего сопротивления евреев. Ну, и как же после этого я бы в своих воспоминаниях не писал о женщинах, как бы я не сказал в их адрес добрых благодарственных слов? … Лена мне очень понравилась, но странное дело! Возможно ли такое? Мне так же сильно, почти до умопомрачения, понравилась Аннушка Чугуй. И я, зная свою обремененность семьей, чувствуя глубокую привязанность к Надежде, не позволил бы себе смутить покой такой прелестной, и как мне чудилось в первое время, юной девочки, если бы она первая не дала мне знак: пойдемте на пляж. Наверное, она и не догадывалась, какой соблазн мог иметь для здорового молодого мужчины один только ее вид, да еще в купальном костюме. А, может, и знала об этом, и ей доставляло удовольствие смущать покой невинного человека, выбивать его из колеи привычной деловой жизни. Ведь как раз в это время Чернов Геннадий Иванович лежал на нашем камне и мечтательно оглядывал даль моря, и ни о чем не думал, не забирал себе в голову дерзких рискованных мыслей, – он отдыхал, и я бы мог с ним лежать рядом и, может быть, даже спать безмятежно, а тут ют смотрю на нее и вижу, как она улыбается и говорит мне: «О чем вы думаете? …» Наивное дитя! Ну, о чем может думать молодец, вроде меня, глядя на такое диво? … Вспомнил я каламбур, слышанный еще во время курсантской жизни. Солдата или курсанта спросили: часто ли он думает о ней? И он сказал: «Я всегда думаю об ёй». Аннушка оказалась искусной пловчихой; увлекла меня далеко в море, и все плывет и плывет в глубину, а я следую за ней, и уж начинаю думать, не русалка ли она, завлекающая меня в такую даль, откуда я не смогу добраться до берега. Подплываю к ней поближе: – А если я начну тонуть? – Ляжете на спину, а я возьму вас за чуб и потащу к берегу. – Хорошенькая перспектива! Такая хрупкая куколка тащит здоровенного дядю. – Куколка? Почему куколка? Разве я похожа? – У нас в загорской Лавре продают матрешек – у них такие же небесные глаза, как у вас. – Я уж и понять не могу: комплимент это или наоборот? – Ваши глаза как бездонные озера, в них, наверное, не один уж Дон-Кихот потонул. – Вы хотели сказать: Дон-Жуан? – Дон-Кихот тоже любил женщин. И он их любил более красивой и возвышенной любовью. Но позвольте, куда вы меня завлекаете? Я ведь могу отсюда и не выплыть. – Ага, испугались! Ну давайте повернем к берегу. Потом мы лежали на песке, загорали. Аня оказалась очень умной, тонко чувствующей юмор. Она мне рассказывала о редакторе, о Чернове, об Уманском, который был его заместителем и, как выразилась Аня, «все знал». Я рассказал о Фридмане, который тоже все знал, – заметил, что евреи, как сообщающиеся сосуды, они много говорят между собой, подолгу висят на телефонах… Аня вдруг спросила: – А вы не любите евреев? – А почему я должен их любить? Почему никто не спрашивает, люблю ли я киргизов, грузин, эстонцев. Почему это для всех важно: любит ли человек евреев? … – Не знаю, но все евреи в нашей редакции про каждого русского хотят знать: любит ли он евреев? Некоторые об этом прямо меня спрашивают. – Но откуда вы можете знать? – Ко мне все заходят, многие мне строят глазки. Мужики, как коты: фу! Неприятно! Особенно евреи. Эти так норовят облапить, головой прислониться к щеке. Я таких ставлю на место, но они заходят в другой раз и снова пристают. Неужели не понимают, как они мне противны. – В редакции много евреев? – Открытых не очень, но скрытых – через одного. Не вздумайте откровенничать: загрызут. – А наш редактор? – У него жена еврейка. Ой, это такая броха! Она сюда приезжала. Он мужик как мужик и даже глазками стреляет, а она – тьфу! Вы бы посмотрели! Ноги толстые, как тумбы, голова к плечам приросла – так разжирела; ходит как пингвин. Он-то благодаря ей и полковником рано стал, и редактором его назначили. – Вы, Аннушка, точно работник отдела кадров, такие тонкости знаете. – Уши есть, вот и знаю. Я слушать умею. И – молчать. А в нашем коллективе это важно. Вот послужите – увидите. Сощурила глаза, надула губки: – А в политотделе яблоку негде упасть. Там генерал Холод – чистый еврей, и все его заместители на одно лицо. Вот кого надо бояться! Чуть что, они на парткомиссию тащат. Там тебе за пустяк какой живо выговор влепят, а как выговор – так и из армии по шапке. – Ты знаешь такие подробности? – Как же мне не знать, я документы оформляю. – А вот за то, что я с вами на пляже загораю? Тоже могут влепить? – О, да еще как! А только со мной можно. Я если что, так редактору и самому Холоду скажу: сама к вам подошла. Сверкнула голубизной глаз, добавила: – Так что со мной… – не бойтесь. Разбирают, если женщина жалобу подает. А потом не думайте, что со всяким я на пляж пойду. С вами мне интересно. Столичный журналист, а еще говорят – писатель. – Никакой я не писатель, несколько рассказов напечатал. – Не скромничайте. Нам если рассказ нужен, в Москву звонят, писателя ищут. Алексей Недогонов у нас работал, лауреатское звание получил – сам Сталин его в списке утвердил, а рассказик паршивый написать не умел. Я, говорит, поэт, и вы ко мне не приставайте. – Он и действительно поэт, а рассказы пишут прозаики. – Пушкин тоже был поэт, и Лермонтов поэт, а вон как прозу писали. Да вы что от меня так далеко лежите? Я не кусаюсь. – Вы же сами рассказывали, как на место ставите тех, кто к вам прикасается. – Ну, прикасаться – одно дело, а лечь поближе, так, чтобы я вам не кричала, – другое. Я лег к ней поближе, углубился в горячий песок, а она, не глядя на меня, продолжала: – Вы – другой человек, вы на женщину с уважением смотрите, – даже вроде как бы и с робостью. Вот ведь и женаты, и дочку имеете, а ведете себя не как другие, женатики. Я таких, как вы, сразу вижу – и по взгляду, по тону голоса, по жестам. Это потому, что уж старая я, мне скоро двадцать шесть будет. Не вышла замуж, так видно уж не выйду. Мои ангелы все куда-то мимо летят. С войны-то мой возраст не вернулся, почти не вернулся. – Это так. Много нашего брата там полегло. Даже и вспоминать страшно. – Вы вот, слава Богу, остались. Вам счастье военное улыбнулось. Летчик, а уцелел. – Да, повезло. Не хотелось развивать беседу на эту тему, лежал на животе, смотрел перед собой. Впереди у дороги стройным рядом белели виллы зажиточных румын. Крыши плоские, они же солярии для загорания. И нет возле них заборов, не растут деревья; знойная пустота дышит полдневным жаром. Аннушка встала, набросила на меня мою майку: – А то еще сгорите. Расстелила на песке белую ткань, достала из сумки бутерброды, два апельсина. – Дайте мне вашу сумку, я пойду на пляж и куплю продукты. На пляже было несколько ларьков и лотков с разными вкусностями, я накупил конфет, печенья, воды и фруктов, – мы устроили целый пир, а затем еще загорали и купались до позднего вечера. Когда же оделись, Аня мне сказала: – Вы идите по берегу к своей гостинице, а я прямо пойду в город. Пусть нас никто не видит.
|
|||
|