|
|||
Глава вторая 1 страница
Румыния? … Хорошо это или плохо? И почему я должен ехать не прямо в Констанцу, где штаб нашей армейской группы и редакция газеты, а в Бухарест и явиться «лично к послу»? … Я же военный! … Так я думал по дороге из Главного политуправления домой. И еще приходили на ум мысли: «А хорошо ли это и вообще-то мое решение поехать в Румынию, – не лучше ли было бы демобилизоваться из армии и устраивать дальнейшую жизнь в гражданке? …» Тут мне припомнилась как-то сказанная фраза Камбулова: «Диплом об окончании академии тебе не нужен, пока ты в редакции, а как вылетишь из нее – тут тебе и скажут: пожалуйте диплом об окончании высшего образования». Да уж, это так – журналиста без высшего образования не может быть. Эта последняя мысль укрепила меня в правильности принятого решения. Тут я начал думать и о том, что хорошо послужить за границей. Там и платят побольше, можно будет купить красивую одежду жене, дочери, – скоро и второй ребенок у нас родится. За границу многие офицеры стремятся, а меня посылают, – и хорошо. На какой-то пересадке с троллейбуса на автобус позвонил в редакцию Грибову, – его, кажется, тоже назначили в Румынию, – и точно: он радостно кричал в трубку: – Да? И тебя посылают к туркам? Хорошо! Едем вместе. Румын он называл турками, а Румынию – Турцией. Условились встретиться у входа в Парк культуры Горького. Встретились. Ходим по аллеям, глазеем на фонтаны, скульптурные группы, – мой спутник рад, он счастлив; едем за границу. Мне тоже передается его настроение, и я уже не жалею друзей ни по штабу, ни по редакции, – даже Панна, к которой, как мне казалось, я питал сильную привязанность, вдруг стала далекой, бесплотной. О женах, семьях тоже не жалеем. Моя Надежда скоро будет рожать, но у нее есть мама, приезжает сестра, я вроде бы и не очень нужен. Один за другим у меня напечатаны два рассказа, – я их сделал из очерков, которые так и не пошли в газете; получил пять тысяч рублей, оставляю их Надежде. Все хорошо, и я все больше заражаюсь счастливым ожиданием отъезда. – Моя драга боится! – восклицает Юрий. – Она ведь знает: я – мужик не промах, если какая наедет – в сторону не отбегу. Драгой он называет свою жену Тоню. Я ее видел, она хорошенькая, стройная, черноглазая, с кругленьким, почти детским личиком. Скоро я постигну его образный язык, а в будущем мне откроется и его подвижный как ртуть характер, порхающая легкость, с которой он на моих глазах пролетел по жизни. Мы сидим за плетеным столиком в открытом павильоне и пьем доставленное на самолетах чехословацкими друзьями пильзенское пиво. Грибова я частенько видел в редакции, он иногда заглядывал к нам в комнату, – и всегда накоротке, бегом, куда-то торопился. В редакцию он пришел из какого-то военного института, где заведовал секретными делами; пользовался хорошей репутацией, быстро и живо писал, но больших материалов мы за его подписью не видели. – Пиво! – взмахивал руками Грибов. – Я очень люблю пиво. Мне надо поправиться, – говорят, способствует. Я вспомнил, как во время войны через нашу батарею вели трех пленных немецких офицеров. Я предложил конвоирам пообедать. Посадили за стол и немцев. Высокий худощавый майор, помешивая ложкой суп, отодвинул тарелку, сказал: – Жирное не ем. Живот болит. – Отчего же он у вас болит? – А мне уж лет-то – под сорок. В этом возрасте у нас почти все офицеры с гастритом или язвой ходят. – И рассказал: – Пиво любим. А его у нас из картофельной ботвы варят. Слизистую разъедает. Кто-то из наших офицеров заметил: – С больным-то пузом на Россию прете. Потом, много позже, когда я займусь алкогольной проблемой, узнаю: пиво всякое плохо действует на желудок. Но народ – дитя, ему сказали: пиво хорошо, он и дует по 5-6 литров за раз. Да еще вот, как Грибов, приговаривает: ах, хорошо! … – Зови меня Юрий. Меня в институте все так звали. Я молодой. Сказал так, будто мне-то уж было под семьдесят, а между тем родились мы с ним в одном и том же 1924 году. И, может быть, потому, что он не числил меня за молодого, я ему не сказал: «Ты тоже зови меня по имени». Впрочем, он тут же меня и назвал Иваном. Говорили о «Турции», – оказалось, оба мы во время войны протопали по ее кукурузным полям. Юрий вспомнил легенду о майоре-газетчике, склонившем двадцатилетнего короля Михая выйти из войны с нами, – то ли быль, то ли забавная басня. Подвыпивший майор на редакционном «Виллисе» первым подкатил к королевскому дворцу и, напугав охрану, приказал вести его во дворец. Тут его встретил изрядно подвыпивший король: – Как? … Вы уже в Бухаресте? … Майор, не зная, что перед ним король, но различив знаки лейтенанта, грозно прорычал: – Как стоишь, скотина, перед старшим офицером? Тот уловил смысл замечания, принял стойку «смирно». Майор, как все русские, был человеком незлобивым, тут же простил лейтенанту оплошность. Дружески обнял его, просил вести к королю. А по пути дал знак: мол, выпить не найдется? … Король закивал, хлопнул в ладоши, и им принесли вино. Они стали пить. И пили до поздней ночи, а потом до обеда спали, а, проснувшись, снова пили, – и так трое суток. В минуты просветления майор, хлопая ручищей по плечу короля, – он уже узнал, что перед ним король, – говорил: – Какого черта вы пошли за этим недоноском Гитлером и двинули на нас своих кукурузников? … Да они и воевать не умеют, и дрожат, как зайцы. Наш снаряд как шарахнет – они врассыпную. Давай им команду, пусть выходят из войны, а я тебе орден схлопочу. Папа Сталин даст. Ты не гляди, что он такой страшный – он у нас добрый. Будет у тебя такой же, как у меня. Майор ткнул большим пальцем в Красную Звезду, висевшую у него на груди. В конце третьего дня их пьянства по дворцу забегали офицеры, в зал, где они сидели, вошла женщина с бриллиантовой розой в темных волосах, укоризненно покачала головой и что-то негромко проговорила. Король поднялся, стал искать китель, но найти его не успел. В дверях появился советский маршал с большой группой сопровождавших его офицеров. Кто-то из румынских генералов показал ему на Михая: – Это король. Маршал нехотя взял под козырек: – Ваше величество, Бухарест взят советскими войсками. Румынские дивизии частью разбиты, частью разбежались. Подпишите акт о капитуляции. Король нетвердым языком, пошатываясь, проговорил: – А мы вот давно, – показал на майора, – еще вчера вывели Румынию из войны. Прошу учесть, я самолично… Маршал перевел взгляд на майора: – Из какой части? Как здесь очутились? Кому-то через плечо сказал: – Арестовать его! Майор всплеснул руками: – Позвольте! Я журналист. По какому праву? … И когда два офицера подошли к нему, он, отстраняясь, протянул королю руку, сказал: – Будь здоров, Михай. Орденок за мной. Я напишу Сталину. И, проходя мимо маршала, пожал плечами: – И это вместо благодарности. Эту историю в той или иной аранжировке мы все слышали во время войны. Я тоже рассказал Грибову историю, как в Румынии, в Яссах, я отстал от эшелона и вышел на шоссе, чтобы на попутной машине догнать его. Остановил грузовик, назвал станцию, шофер показал на кузов: залезай. Я взобрался в кузов и тут увидел сидящих на лавочках: с одной стороны – румынские офицеры, с другой – немцы. Они смотрели на меня, а я на них. Мы все, конечно, были вооружены. Румын, сидящий у самой кабины, выдохнул: – Как? … Уже? … – Что – уже? … – Город заняли? – Да, заняли. – А станция… куда мы едем? – Не знаю. Невдалеке от станции румын забарабанил по кабине. Машина остановилась, и я, козырнув офицерам, спрыгнул. Почему-то и мысли не было, что кто-то в меня выстрелит. До станции было рукой подать, и я скоро догнал свой эшелон. Наш путь лежал на Будапешт. Там закипала великая битва. Так мы болтали, пили пиво и, уговорившись встретиться на вокзале в день отъезда, разошлись. Дома Надежды не оказалось, и я было хотел поспать, но едва начал обедать, как в квартиру, крадучись и как-то таинственно оглядываясь, заявился Фридман. Он был возбужден и, дважды заглянув в коридор, зашипел: – Плохо дело, Иван! Тебя отправляют в Румынию. Завтра вызовет Шапиро. Я хотел сказать: уже вызывал, но промолчал. Хотел бы знать, почему же мое дело плохо? Фридман хотя и сгорал от нетерпения высыпать свои новости, но из какого-то тайного помышления не торопился этого делать, а поглядывал на дверь, будто ждал кого-то, и все шире пучил свои темно-коричневые глаза, которые здесь, в лучах солнца, лившегося из окна, попеременно изменяли свой цвет – то до состояния жженого кирпича, а то вдруг светлели до свежемолодой охры. Да, это были глаза еврея – непостижимые, неуловимые и никем до конца не понятые. Невольно мне вспомнились слова поэта: Я в них пустыню узнаю, Тоску тысячелетних фараонов. Мне так и хотелось крикнуть: «Ну, говори же! …» И Фридман заговорил: – В Румынии есть наша газета «Советская Армия», но тебя… – прервал речь, поднялся, кошачьей походкой подошел к двери, оглядел коридор: –… посылают в посольство. А зачем это – ты знаешь? … – В самом деле – зачем? Я думал над этим, но признаться… Фридман залпом осушил стакан вина, кинул в рот кусок колбасы и придвинулся к моему уху: – Ты сделал мне хорошо. Помнишь, спросил у Сталина, что с нами будет. И это уже хорошо. Евреи такого не забывают. Так вот: слушай внимательно. Фридман перешел на шепот со свистом, и мокрые крошки изо рта летели мне в лицо. – Двадцать человек из ближайшего окружения Васи рассылают по посольствам, а там… тихо возьмут, и – крык! … Он приставил палец к виску. –… на распыл. Всех! До единого! … Кровь бросилась мне в лицо. Я поверил, – вдруг, сразу. И малейшего сомнения не возникло. Да, на распыл. И всех. До единого. Разбираться, сортировать не будут. Это же Берия. Но позволь – какое я окружение? Десятая спица в колесе! Стукнул кулаком по столу. – Ну, что я для сына Сталина? Он меня в упор не видел, а я и не шился к нему. Что ты меня пугаешь? … – Нет, старик, не пугаю: добра хочу. Ты мне верь: если Фридман говорит, так это уже и будет. Евреи все знают. Они везде – за пазухой у Сталина, и под столом у Берии. Ты думаешь, кто владыка? … Кто царь? … – знаешь? Откуда тебе знать, русскому Ивану. А я – Фридман! … Ты завтра пойдешь к Шапиро – он тоже Фридман. Потом ты явишься в Бухаресте к послу – и там Фридман. Ты, Иван, глуп, как все русские, но ты сделал евреям хорошо, и я тебя спасу. Ты хочешь знать как? … Тогда слушай. В Бухаресте ты придешь в посольство, но к послу не заходи день, другой, третий. Посол тебя не знает, ты его тоже. Ходи по коридорам, смотри на вывески и спрашивай Лену. Там есть такая Лена Фиш. Евреи любят рыбу – фиш, а там есть Лена Фиш. Так ты к ней подойдешь и некоторое время ничего не говори, – смотри на нее и ничего не говори. Женщины любят, когда на них смотрят. А потом ты ей скажи: «Фридман передает вам привет». Фридман ее помнит, Фридман не забудет, когда она вернется в Москву. Она знает, что это такое, когда Фридман не забудет. От нее ты узнаешь все: как быть и что делать. Что она тебе скажет? – не знаю, но она тебе поможет. Ты поедешь туда, куда она пошлет, и придешь к человеку, – он тоже Фиш, – и ты ему передашь то, что тебе скажет Лена, которая тоже Фиш. Фридман откинулся на спинку стула, захватил одной рукой бутылку, другой стакан – стал наливать. Выпил один стакан, другой, расправился с яичницей, которую я поджарил, и снова отклонился на спинку стула. Теперь уже он смотрел на меня взором, из которого сыпались бриллиантовые искры. Фридман торжествовал… Наверное, вот такую же радость испытывал Исаак Ньютон, когда он открыл закон всемирного тяготения. Все это походило на глупую шутку, но я не стал его оспаривать и ни о чем не расспрашивал. Мы поднялись, и я пошел его провожать. По дороге нам встретилась Надежда, и мы расстались с Фридманом. Рассказал, что уезжаю в Румынию и что сожалею, что не могу остаться в Москве до ее родов. Надя – молодец! Легко и весело меня отпускала: – Служба есть служба, ты за меня не беспокойся. Поразмыслив, добавила: – Я боялась, что тебя демобилизуют. – Чего ж бояться? Пойду в гражданскую газету. – А как не примут – тогда куда? – Была бы шея, хомут найдется. На завод подамся. Чай не забыл болты точить. Шуточный разговор не вязался, и Надежда заметила мою рассеянность, но, очевидно, отнесла это к естественному состоянию близкой разлуки, продолжала свою умиротворительную речь: – Ты там устраивайся, а я пока побуду одна. А подрастет малышка – вызовешь нас. Поживем за границей. Говорят, там платят хорошо, хотя, слава Богу, ты и здесь хорошие деньги получал. А теперь у тебя снова рассказы пошли. Глядишь, писателем станешь. Благодушный тон Надежды, ее умение во всяком повороте судьбы видеть счастливые обстоятельства разогнали мрак фридмановского карканья, – смертельная опасность, которую он закачал в душу, рассеялась, и я уже почти успокоенный ложился спать. Однако сон не приходил, с наступлением сумрака и тишины ночи в душу снова поползли тревоги. «Фридман знает, – лезла в голову мысль, – евреи – сообщающиеся сосуды, они в курсе всех событий, особенно тревожных, опасных. У них в органах свои люди, они ему и сказали». Вышел на кухню. Пожалуй, впервые в своей жизни – тревога подняла меня, и я, как старик, сижу посреди ночи, думаю свою горькую думу. Слышу, как в висках пульсирует кровь. Это сердце. Вот так случается инфаркт или инсульт. Вспоминаю отца Владимира Ивановича. Он часто просыпался ночью, садился у стола под иконами, курил. По деревне с наганами ходили активисты продовольственных отрядов, забирали зерно, муку и все съестное, а у нас в семье было десятеро, чем кормить ораву детей? … Он от страданий и умер в сорок пять лет от роду. Заснул я под утро. В тревоге и тоскливых думах прошли двое или трое суток, и мы с Грибовым отбыли в «Турцию». В Бухаресте он пересел на поезд, следовавший в Констанцу, а я отправился в посольство. Здесь в зеленом уютном скверике на белой лавочке сидела темноволосая ясноглазая девица, чем-то похожая на Панну Корш. Она и улыбалась, как Панна, ласково, по-матерински. Я поздоровался, замедлил шаг. Хотел спросить Лену Фиш, но она меня опередила: – Вы капитан Дроздов? – Да, с вашего позволения. – Хорошо, пойдемте со мной. Мне звонил Фридман, я и осталась после работы. Мы вышли со двора посольства, немного прошли по большой улице, а затем свернули в тихий зеленый переулок. Здесь в глубине сада выглядывал из-за деревьев двухэтажный зеленый особняк с белым веселым крыльцом. Над парадным входом и по сторонам, точно кружева, висела ажурная вязь чугунных решеток и резных украшений. Цвета они были черного, и это тонко сочеталось с остальными цветами, создавая гармонию вкуса и роскоши маленького дворца. Поднялись на второй этаж и вошли в просторную квартиру, где в одной из дальних комнат, напоминавшей танцевальную залу, валялся на диване дядя лет сорока в шелковом цветастом халате. Он был пьян, смотрел на нас так, будто в комнату к нему залетели две мухи и он удивлялся, откуда они взялись. Лена показала мне на стул у стола, а сама открыла стоявший в углу холодильник, достала оттуда вино и фрукты. – Ты, Роман, лежи. Пить больше не будешь. Кивнув в мою сторону, назвала меня… – Будет работать в «Скынтэе». А это… – ткнула рукой в сторону дивана, – Роман Ухов, главный переводчик посла и румынских вождей. Он тоже капитан, закончил Военный институт иностранных языков. Пододвинула ко мне вазу с фруктами, налила вина: – Вам с ним надо подружиться. Воспаленными, покрасневшими глазами Роман Ухов смотрел в потолок и никак не реагировал на факт моего присутствия. Не смущал его и приказной тон Елены. Вяло проговорил: – В «Скынтэе» он работать не будет. Я слышал разговор посла с министром печати, – русского журналиста им не дают. Я знал, что «Скынтэя» – главная газета Румынской республики. «Ага, – смекнул про себя, – значит, поеду в Констанцу в газету " Советская Армия" ». Однако молчал: не выказывал ни тревоги, ни интереса. – Куда ж его? – пытала Лена, словно речь шла о кочане капусты. – Берия найдет местечко, – не близкое и не теплое. Ухов говорил тихо, выдавливал слова мокрыми, толстыми губами. Шапка рыжих волос на нем свалялась, и в них торчали два клочка бумаги, веснушки густо теснились на щеках, на лбу, но цвет имели блеклый, землистый. Удивительно, как он был похож на Фридмана: с такой же легкостью и так же цинично он предрекал мою судьбу, она – в руках Берии. «Сообщающиеся сосуды… все знают». Реплика Ухова не оставляла надежд; я понял: здесь, в «Турции», им легче брать человека – ни шума, ни разговоров. Но за что? Что я такого сделал? … И в чем виноват наш командующий? Наконец, он сын Сталина. Как можно его-то? … Но тут же текли и другие мысли: «А генерала Кузнецова? А Вознесенского? … Председатель Госплана, член Политбюро, академик! … Берия положил на стол Сталину бумагу, и тот на уголке мелким почерком написал: " Расстрелять! …" ». – Каркаешь! … Ну что вы за человек, Ухов! Вас если послушать… Лена хотя и бранилась, но как-то неуверенно, нетвердо. В голосе ее чувствовалась власть, но власть не формальная, не юридическая, а скорее, сила характера, убежденность правоты и морального превосходства. Ухов продолжал: – Поступила команда: «Брать под стражу! ». Говорю вам, а вы действуйте. – Ах, так! Уже и под стражу! … А не врешь ли ты, Ухов? Не валяешь ли дурака? Ведь с тебя станется. Ухов на эту тираду и глазом не повел. И в мою сторону не взглянул, – продолжал лежать, запрокинув голову, – так, что нос его, похожий на толстую морковь и такой же красный, задрался кверху и от натужного дыхания шевелился, будто хотел сползти с лица. Но хотя речь шла обо мне и был только что произнесен мне смертельный приговор, я не дрогнул и, больше того, не поверил Ухову, а решил, что он пьян и несет околесицу. Однако не такое благодушие читал я на лице Елены. Я, как человек от природы влюбчивый и всю жизнь увлекавшийся женщинами, смотрел ей в глаза и думал о силе их обаяния, о струившихся из них лучей неброского, не сразу замечаемого магнетизма, которым окрашивалось все ее лицо с красиво очерченными губами. Может быть, кощунственно об этом говорить, но именно в эту трагическую для меня минуту, и в часы, когда, может быть, у меня родился второй ребенок, – и родила его прекрасная, обожаемая мною супруга, – именно в эту минуту я думал о том, что вот передо мной сидит женщина, которую я, может быть, искал и которая одна только и могла бы составить для меня полное счастье. Однако взгляд ее дрожал. Она отвела его в сторону. И как раз в этот момент Ухов поднялся и широкими шагами стал ходить по комнате. Подошел ко мне, положил на плечо тяжелую руку, сказал: – Мы тебе поможем, капитан! И повернулся к Елене: – Идите на Садовяну, а я буду звонить кому надо. Лена молча вышла из-за стола, кивнула мне: – Пойдемте. Был уже поздний вечер – южный, тихий и теплый, которые часто опускаются на Бухарест, город чем-то напоминающий Ленинград, и Будапешт, из которого я выбивал немцев. Мне еще в Москве говорили, что он похож и на Париж, только вдвое меньше и нет в нем ни Елисейских полей, ни Эйфелевой башни, но зато есть фонтаны и самая большая в Европе аллея алых роз. Я шел с чемоданом по улицам и бульварам, и – странное дело! – меня больше волновала близость удивительной женщины или девушки, – такой молодой и властной, и такой своеобразной в смысле чисто женского магнетизма, подавившего во мне все другие эмоции, – даже, казалось бы, и такие сильные, каковыми бывают страх и смертельные тревоги. Но, может быть, я с момента фридмановской паники уж притерпелся, пообвык и больше не воспринимал угрозы, а может быть, – и это скорее всего, – наш организм в подобных ситуациях способен защищаться, наш мозг из каких-то тайных запасников выбрасывает миллиарды только что дремавших клеток, и они, как засадный полк в Куликовской битве, внезапно появляются на поле боя и теснят противника. Да, удивительно, но это так: я уж больше не боялся, а покорно шел за своей проводницей о одной только мыслью продлить общение с ней, слушать и слушать ее голос, смотреть в ее участливые и немного испуганные глаза. Вдруг сказал ей: – Вы принимаете во мне участие. Зачем? Она остановилась. Смотрела на меня, – и мне казалось, что я даже в полумраке тихого переулка вижу блеск ее синих, но здесь ставших темными глаз. – Зачем? … А вы., если б я попала в вашу ситуацию, – разве бы не стали помогать мне? – Как можно? … Я – другое дело. Воспитан на военном братстве. У нас закон: живот положить за други своя. – Вот и я… живот готова за вас положить. Отдаленный фривольный намек вырвался у нее нечаянно и рассмешил нас обоих. Мы подошли к подъезду многоэтажного дома, и она большим ключом открыла дверь. Свернули направо в квартиру первого этажа. Свет она не зажигала. – Военная маскировка. Была полночь; мы сидели за круглым столом и пили очень вкусный, умело сваренный кофе. На столе лежала коробка шоколадных конфет, крупный ананас и виноград, – а дело было в мае. Вина не было. – Этим зельем не балуюсь, – сказала Лена, когда мы только еще садились за стол. И, спустя минуту, мягким, но в то же время твердым голосом заключила: – Вам тоже не советую. Совсем. Исключить напрочь. Ваша жизнь потребует от вас абсолютной трезвости и ясного ума. Я молчал. Яркий свет, лившийся из дома, стоявшего напротив, легко проникал через газовые занавески наших окон, и я хорошо различал черты лица моей хозяйки. Я очень хотел узнать подробности сложившейся ситуации, но боялся выказать трусость и глубокомысленно молчал. Говорила Лена: – Вы были помощником сына Сталина, – вообразите, как это будет звучать на Западе! – На Западе? – Да, на Западе. Но где же еще вы сможете жить, если не на Западе? Судьба подвела вас к необходимости сделать выбор: или жить, или умереть. Но умирать вам, как я понимаю, рановато, остается жизнь на Западе. Было уже далеко за полночь, но спать я не хотел; временами откидывался на спинку стула и, пользуясь тем, что Лена лишь различала мой силуэт, закрывал глаза, и тогда мне чудилось, что я вижу сказочный, романтический сон, где много ярких сцен, постоянно возникают опасности, и я, ведомый за руку волшебной принцессой, легко и весело преодолеваю их, и мы идем вперед, где далеко-далеко восходит заря новой жизни, и я невольно ускоряю шаг, и мы будто бы даже поднимаемся над землей и летим вместе с облаками. – Трагедии никакой нет, – возвращает меня на землю нежный музыкальный голос. Еще совсем недавно мой муж Арон Фиш оказался в ситуации куда более скверной… Мы скоренько переправили его в Румынию, а отсюда – в Париж. Кстати, он вас там встретит и будет вам помогать. – Но я не хочу уезжать из России. Я – русский! – Я тоже русская. Все мы русские – дураки, покорно кладем шею под топор злодеев, которые нами правят. – Нами правил Сталин. – Да, Сталин. Под старость он как человек религиозный, двенадцать лет проучившийся в духовной семинарии, задумался о встрече с Богом. Хотел прогнать из Кремля бесов, но они его перехитрили. Место его занял Хрущев, который и не Хрущев вовсе… Черты лица вроде славянские, а кровь иудейская. Вот теперь мы, русские, еще и не так запляшем. Начнутся великие стройки, сосущие энергию народа и убивающие все живое на земле, разольется винное половодье, а на подмостки театров выскочат бесы. Вновь будут уничтожаться храмы и русские деревни. Богатства наши потекут в республики – к малым народам, которые нас не любят и знать не хотят. Моя сверстница! Откуда она все знает? – думал я, пытаясь разглядеть черты ее лица. Слова тяжелые и страшные, они скользили мимо сознания, не задевая и не проникая в душу. Я лишь удивлялся уму этого юного существа, и если бы не чарующий тембр ее голоса, ненавязчивая мягкость речи, я бы, наверное, возмутился и отверг бы ее пророчества. Но я молчал. Я вспоминал Фридмана – он тоже все знал, – а тут еще и Фиш, и рыжий дьявол, которого только что видел. Какая-то партия посвященных, чужая и далекая, но зорко наблюдающая за всем, что происходит там, в Москве, на Родине. – Вы много знаете. Я не посвящен… – Он не посвящен! А кто у нас в Союзе посвящен? Кто в России посвящен? И есть ли она, Россия? Есть ли Москва, в которой на главной площади лежит непогребенный, не преданный земле еврей Бланк? – О чем вы? Решительно не могу понять! – впервые возвысил я голос. – И откуда понять вам, – наклонилась ко мне через стол моя собеседница, сколь прекрасная, столько же и таинственно роковая, извергающая поток разрушительной энергии, сатанинского соблазна, зовущего куда-то в пропасть, зовущего и увлекающего своей новизной и какой-то дерзкой романтической силой. Окна, светившие нам из соседнего дома, погасли, и я теперь во мраке все более темнеющей ночи видел один лишь силуэт Елены, – в моменты, когда ее речь становилась особенно энергичной и открывала оглушающие новости, она казалась мне ведьмой, принявшей образ юной красавицы, – о чем бы она ни говорила, слова ее звучали музыкой, вздымали волны сочувствия, – я верил, мне хотелось верить даже и в то, что казалось невероятным. А между тем слова валились на меня, как камни, взрывали душу, мутили мозг. – Маркс – еврей, Ленин – еврей, Сталин – грузин… Вы – русский. Неужто вам не противно ходить под хлыстом этих коварных восточных палачей? … Когда же вы поймете, наконец, что с 1917 года мы живем в еврейской оккупации? И что Гитлер нес нам не порабощение славянских народов, как вас заверяли наши доморощенные Геббельсы, а лишь пытался заменить одну оккупацию – еврейскую – своей оккупацией – немецкой? … А теперь прикиньте: какая лучше, и вам станет ясно, за что вы воевали, за что положил наш народ двадцать миллионов своих парней. – Ну, это уж слишком! – Что слишком? … Вы рассуждайте, а не возмущайтесь. Попробуйте доказать мою неправоту, и тогда я вам приведу новые факты, от которых ваша прекрасная прическа сделается седой, как у старика. Впрочем… Она поднялась и подошла ко мне. Положила на голову руку; нежно, по-матерински проговорила: – Я вовсе не желаю, чтобы эта умная и такая красивая головушка до срока поседела. Взъерошила волосы: – На сегодня хватит. Пойдем, покажу тебе твою комнату. Мы шли в темноте, и я дышал ей в затылок, невольно касался руками ее рук, талии, – слышал во всем теле гул закипавшей крови, но умом смирял естественную страсть и только боялся, чтобы инстинкт природы не победил мой разум. На прощание поблагодарил за участие, за хлопоты, прислонил тыльную сторону ее руки к своей пылающей щеке, – что-то и она мне сказала, но что – не помню. Уснул я скоро, как только привалился к подушке. Но с Леной не расставался и во сне. Она явилась мне в белом платье с большим вырезом на груди и алой розой в волосах. Жестом Улановой подала мне руку. И мы пошли, но не по городу, а будто бы плыли в каком-то бесплотном бледно-голубом пространстве. Я пытался пожать ее руку, привлечь к себе, но рука, как и все вокруг, была прозрачной и невесомой и куда-то ускользала. Потом была комната, и стол, – письменный, с множеством ящичков. Из приоткрытого ящика вдруг показалась голова змеи. И потянулась к моему лицу. Я отпрянул. Знал, что змея не простая – смерть от ее укуса наступает почти мгновенно. – Не бойся меня, – говорил голос. – Я тебя ужалила, – вон, видишь, красное пятнышко на лбу, но это не опасно. От моего укуса ты будешь красивый, как Есенин, и могучий, как Маяковский. Говорила она, Елена. Я пробудился, и очень обрадовался тому, что змея была во сне. Прошел в комнату, где мы сидели ночью, и тут, на столе, был накрыт завтрак и лежала записка: «Мой милый капитан! Я тебя закрыла на ключ, и ты не пытайся вырваться из моего плена. И не отвечай на телефонные звонки и сам никому не звони. Ни в коем случае! Я скоро приду и все тебе расскажу». Успел побриться, принять душ и только что позавтракал, как явилась хозяйка. Глянул на нее и – оторопел: белое платье с глубоким вырезом и алая роза в волосах: все точно такое, как привиделось во сне. – Я только что проснулся. Между прочим, во сне вас видел. – Приятный сюрприз! Хочу почаще являться вам в сновидениях. Лена смеялась, шутила, – не было и тени вчерашней мудрой вещуньи, – она как бы даже жалела о проведенной на меня атаке. В ней не было заметно откровенного кокетства, но, как всякая женщина, она невольно принимала эффектные позы, хотела показать все скрытые в ней достоинства и делала это с большим искусством. – Я готов весь остаток жизни провести у вас в плену, но скажите: мне что-нибудь угрожает? – У нас мало времени, а потому буду с вами откровенна: по линии Фиша у нас всегда идет верная информация. Фиш живет в Париже, но он знает больше, чем наш посол. И, может быть, больше, чем министр иностранных дел. Я шифровальщица, владею четырьмя языками – первая получаю шифровки для посла и отправляю донесения министру, но и мои знания ограничены. В одном только я уверена: информацию о вас получу первая. Если будет опасность – дам знать и возьму вам билет на скоростной поезд до Парижа. Рапидом называется. Там вас встретит Фиш. Он думает, я работаю на него, но я русская и работаю на Россию. Вы мне показались надежным союзником, – вот вам моя рука.
|
|||
|