Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть Вторая. Глава первая



Часть Вторая

 

Глава первая

 

Вот уже год, как я работаю собственным корреспондентом при штабе округа. Перебираю записные книжки того времени. Едва различаю запись:

«Сколько готовились, сколько волновались. И вот он настал, день авиационного парада. Я стою на Центральном аэродроме возле вагончика, в котором оборудован узел связи. В воздухе раздается гул; вначале чуть слышный, но затем он становится все сильнее, и вот уже мы видим, как с северной стороны, точно журавли, появляются ряды и колонны самолетов. Идут стратегические бомбардировщики-ракетоносцы. Головную машину ведет наш командующий генерал-лейтенант Сталин. Гул перерастает в сплошной раскат грома. Миллионы глаз устремились на крылатых защитников Родины. Сердца замирают от гордости за наш народ, за армию, сильнее которой нет в мире.

На трибуне мавзолея стоят руководители государства и среди них Сталин. Вот он видит, как флагман-ракетоносец, ведомый его сыном, проходит над Красной площадью, как вслед за ним, ряд за рядом, колонна за колонной, проплывают дальние бомбардировщики. За штурвалами этих грозных машин сидят летчики, разгромившие авиацию всей Европы».

И тут же стихи Пушкина:

Идут – их силе нет препоны,

Все рушат, все свергают в прах,

И тени бледные погибших чад Беллоны,

В воздушных съединясь полках…

Страшись, о рать иноплеменных!

России двинулись сыны;

Восстал и стар и млад, летят на дерзновенных,

Сердца их мщеньем зажжены.

И приписка: «Боже мой! И это пишет четырнадцатилетний мальчик! Какая же сила духа – русского духа! – кипела у него под сердцем! …»

«Но вот пролетели ракетоносцы. В репродукторах раздался голос диктора:

– В небе реактивные истребители, знаменитая пятерка… Ее ведет воздушный ас, наводивший ужас на вражеских летчиков, дважды Герой Советского Союза полковник Воронцов.

В небе над южной окраиной столицы появилась пятерка истребителей. Они круто шли в высоту. Сверкавший на солнце серебристый клин. Плотно прижаты друг к другу. Идут как пришитые. Забирают все круче. Свечой вонзаются в небо. Следует переворот на спину, летят вверх колесами. А строй так же плотен. И скорость, близкая к звуковой. Петля завершается, еще петля, еще… Я замер. Мне кажется, у меня остановилось сердце. Такая скорость! Такие вензеля! И ведь не один самолет, а пятерка. Интервалы, дистанции – во всем ювелирная точность. Я хотя и несостоявшийся летчик, но все-таки понимаю, какое искусство надо иметь для такого пилотажа.

Я счастлив, я горжусь своим другом, горжусь его пятеркой – и обладай я талантом Пушкина, я бы тоже сказал: " Идут, их силе нет препоны…" »

В тот же вечер я написал репортаж о воздушном параде. Помню, что в том месте, где я писал о мастерстве наших истребителей, я задыхался от волнения, и слезы подступали к горлу.

В предыдущей главе мы заметили, что в жизни человека случаются счастливые денечки, но нередко им на смену приходит полоса невезения. Откуда-то подует ветерок, и небо заволокут облака, а потом и тучи, которые покажутся вам беспросветными.

Я находился в Марфино, в офицерском доме отдыха, и там приятель сообщил мне ужасную весть: в Казани разбился самолет, на котором летела группа хоккеистов из команды нашего округа. В живых остался легендарный хоккеист и футболист того времени капитан команды Всеволод Бобров. Он опоздал к вылету. Все ребята были лучшими спортсменами страны, их пригласил в свою команду, пестовал и опекал Василий Сталин.

Офицер не знал наверняка, но от кого-то слышал, что есть доля вины в этой трагедии и Василия Сталина. Казань не принимала самолет, там была плохая видимость, но генерал вроде бы требовал, чтобы они летели.

Я резко возразил:

– Вот вы говорите «вроде бы», значит, не знаете наверняка, а зачем же муссировать эти слухи?

Он не стал со мной спорить.

В тот же день на отдых приехал майор Камбулов, наш специальный корреспондент, и подтвердил эти слухи. Рассказал некоторые подробности, которые циркулировали среди офицеров; будто генерала отговаривали от такого решения, но он был нетрезв и требовал от командиров гражданской авиации разрешить взлет и посадку. Те доложили министру обороны маршалу Василевскому, тот позвонил нашему командующему и тоже отговаривал его, и Василий Иосифович будто согласился с маршалом, но затем все-таки настоял на вылете. Аэропорт действительно был закрыт низко ползущими тучами, а самолет не был оборудован надежной системой слепой посадки, – летчики сажали машину по интуиции. И, удивительное дело, правильно совершили «коробочку», зашли на полосу и точно снижались, но ребята, чувствуя неладное и зная, что при катастрофах безопаснее всего находиться в хвосте, стали покидать свои места. Этим они нарушили центровку, и самолет потерял управление.

Страшная история! Потрясены этим событием были спортсмены, больно отозвалось оно в сердцах авиаторов и, особенно, среди офицеров Московского штаба и округа.

Я уже знал, что вокруг сына Сталина возникает много досужей болтовни: и о его чрезмерном увлечении спиртным, и о женах, любовницах. Не скажу, что для таких суждений не было повода, но с большим огорчением убеждался, что эти разговоры часто возникали в разгоряченном сознании всяких недругов, – а их у него было достаточно; другой источник – шумные пьяные застолья людей, которые когда-либо были знакомы со Сталиным. Давая волю фантазии, щеголяя знанием деталей и подробностей, которых на самом деле никогда не существовало, они городили самые невероятные истории. Да, спиртным он злоупотреблял; я не однажды видел его, как говорят, на подпитии, но никогда он не терял над собою контроль. И когда мне говорят, что он посылал самолет в аэропорт, где была плохая видимость, я не верил тогда и не верю теперь в такое безответственное решение командующего. Камбулову сказал:

– Это не похоже на нашего генерала.

Дом отдыха располагался в красивейшем уголке Подмосковья вблизи деревни Марфино, которая в оные времена принадлежала графу Панину, воспитателю царей. Мы жили в его дворце, окруженном вековым парком и двумя живописными озерами. Догорал златоглавый сентябрь, и, как часто бывает в Подмосковье, время это было тихое, теплое, без единого облачка на небе. Природа слышала поступь зимы и словно бы задерживала летнее тепло, не желая с ним расставаться.

С утра мы шли на озеро, где была лодочная станция, бесплатно выдавали отдыхающим прекрасные одноместные и двухместные байдарки, изготовленные немцами в подарок летчикам округа.

Мы выбирали двухместную байдарку, а рядом с нами стайка юных девиц, по-моему, еще несовершеннолетних, – они тоже брали байдарки. Камбулов им сказал:

– А идите к нам, мы вас будем катать.

Бесцеремонность приятеля мне не понравилась. И я сказал:

– Девушки хотят сами сидеть на веслах…

Они нам не ответили, повернулись и пошли в дальний угол лодочной стоянки. Настроение мое было испорчено. Я вообще не люблю приставать к девушкам, считаю это для себя унизительным, а для девушек оскорбительным, а тут… такая откровенная бестактность. Сказал об этом майору:

– Зачем надо вам было вязаться к девочкам?

А он ответил:

– А для чего же они здесь? Им для того и путевки дают, чтобы они развлекали нашего брата. А иначе, зачем бы и разрешал им тут отдыхать Вася Сталин!

Это циничное откровение меня поразило. Когда я получал путевку сюда у Войцеховского, он говорил:

– Вы поедете в такой Дом отдыха, которого нет нигде. Ну, может быть, в Иране у шаха есть такой дворец, или у Папы Римского, но больше – нигде. Там отдыхают офицеры нашего округа. Да! Только офицеры! А если жена или сын, или мать, теща – они поедут в Крым или в Сочи. У нас в Марфино – только офицеры. И только летный состав. Так хочет наш командующий. А если бы это был другой командующий, вы думаете, он бы имел у себя Марфино? Нет, ему бы никто не дал Марфино. Такой там дворец, и такую подают еду – это только у нас. Вот я вам и даю туда путевку.

Так говорил Войцеховский. А тут эти девочки. И я спросил:

– А разве они тут отдыхают?

– А что же они тут делают? Не в гости же к кому-нибудь приехали – сразу двадцать наяд.

– А почему двадцать?

– А это потому, что ваш командующий, большой любитель балета, приказал ежегодно за счет средств округа выделять сорок путевок для Хореографического училища. Двадцать в июле и двадцать в любое удобное для них время. Это даже странно, что ты работаешь в округе, а таких вещей не знаешь. Да об этом знают все военные в Москве. И не только в Москве.

И Камбулов засмеялся – дробно, как-то по-женски. Было что-то нечистое в этих его рассказах.

Вполне серьезно возразил ему:

– Я бы на месте командующего поступал бы точно так же. Стипендия у них мизерная – пусть отдыхают.

– И я бы… точно так же. А разве я против?

В редакции я относился к Камбулову с уважением. Он из казаков, хорошо писал очерки, было в его стиле что-то сродни шолоховскому. Я с удовольствием читал все, что он писал. И уж совсем он высоко поднялся в моих глазах, когда я узнал, что в Воениздате вышла его небольшая книжечка «Лопата – друг солдата». Тема, далекая от нашей, авиационной, но все равно ведь: книжка же! …

– То-то я вижу, что они совсем молодые.

– Из молодых, да ранние.

И опять дробно, противно хихикнул.

О балеринах мы больше не говорили. Но зато Камбулов снова стал рассказывать о разбившихся хоккеистах:

– Когда такая власть у человека, от него ожидай чего угодно.

– Ты это о ком?

– Ну, о ком же еще – о твоем командующем. Какую фамилию человек носит! Да он только скажет: «Генерал Сталин! » – и у каждого кишки от страха трясутся.

– Да уж, что и говорить: фамилия звучит. Но я, грешным делом, ни разу не слышал, чтобы он назвал свою фамилию.

– А часто ли ты с ним общаешься?

– Да, если признаться, совсем не часто. И даже, можно сказать, очень редко.

– Ну вот, так и скажи. Что мы знаем о жизни таких людей? Да ничего.

– А если ничего не знаем, так и говорить нечего. Негоже это для нашего офицерского звания чужие сплети разносить.

– Откуда ты взялся, моралист такой?

– Откуда и ты – из академии. Только ты с дипломом, а я еще не успел его защитить.

– Диплом нужен. Ты пока тут работаешь, вроде бы и ничего, никто его не спросит, а как вылетишь – скажут: «Диплом подавай».

Камбулов лет на пять постарше меня; он имеет много достоинств: хорошо и быстро пишет, всю войну на фронте был, в одесских катакомбах много месяцев отсидел – оттуда набеги на немцев делали. Впоследствии он военным писателем станет и первая его повесть была «Свет в катакомбах». Я и теперь помню, как высоко над нами подняла она имя Николая Ивановича. Он пригласил нас «обмыть первую книгу», мы сидели тесным кружком, журналисты, недавно начавшие свою карьеру в газете, и по-хорошему завидовали товарищу. Кто-то воскликнул:

– Николай! Подари нам книгу с автографом!

На что жена его, Марина Леонардовна, москвичка, успевшая уже родить Николаю трех сыновей, поднялась со своего места, вскинула над головой книгу, грозно прокричала:

– Каждому дарить книгу? Многого захотели! Книга – это великое богатство, ее надо написать. У Николая талант, он ее и написал, а вы пишите свои статьи и очерки.

Вино помрачило разум молодой женщины, и она в счастливом ослеплении не ведала, что говорила. Но мы ей простили такой удар по нашему самолюбию. Каждый из нас уже тогда мечтал написать книгу, но мало кто верил, что у него это получится.

Но это произойдет год или два спустя. Сейчас же он успешно работал в газете, писал очерки и его печатали, – меня попросил, чтобы я устроил ему путевку в наш окружной Дом отдыха, и я это сделал. Здесь я увидел некую развязность, которая в редакции не проявлялась. Не сразу понял, что по утрам он, как заправский пьяница, один, без свидетелей, выпивает стакан или два вина или полстакана водки, а спиртное, как это часто бывает, снимает разум с тормозов, и он становится нескромным, и даже нагловатым. Выпей он еще больше – стал бы спорить, а то и лезть в драку. Я уже подумал: мне с ним неинтересно и искал повода от него освободиться.

Помог счастливый случай: в Дом отдыха приехал генерал Сталин и с ним Воронцов. Увидев меня, он воскликнул:

– Я знал, что ты здесь, и позвонил директору Дома отдыха, чтобы он поселил нас в одном большом номере. Не возражаешь?

– Я рад, но только вы же со Сталиным, а я…

– Со Сталиным? … Поселились мы в том же генеральском крыле, где и он живет, но подъезды у нас разные. Там у него в дверях охранник стоит, и не какой-нибудь, а…

Воронцов понизил голос – почти до шепота:

– Я так думаю, личный представитель Берии – в звании полковника, а то и генерала. Сын Микояна прошел с ним, а сунься мы с тобой… Ох, Иван, ты не знаешь этих людей. И никогда не узнаешь, потому как жизнь их закрыта и живут они не как все. Они и думают не как мы с тобой, и на нас смотрят, как на пожухлую осеннюю траву, которая уж никому не понадобится. Ты слышал, как его папаша в какой-то из речей своих подданных винтиками назвал. Государство живет, колеса крутятся, а мы с тобой – винтики. После войны из Германии и из многих других стран вернулись два с лишним миллиона человек – бывших пленных, а он, покуривая трубку, тихонько этак своему подручному Берии сказал: «Отправьте их в лагеря. Пусть они там поработают, раз воевать не хотели». А что этих ребят немцы десятками тысяч окружали, а наши генералы в плен сдавали – этого «гений всех времен и народов» в расчет не взял.

Воронцов проговорил свою тираду с какой-то глубокой внутренней тоской и болью. Я был изумлен и почти напуган его смелостью, мы такого о Сталине не только говорить, но и думать не смели, а он – говорит.

Принес подушку, одеяло и лег у меня на диване.

– Можно, я у тебя полежу? … Помнишь нашу комнату в училище? Мы с тобой на одной койке спали: я на первом этаже, ты на втором.

– Неужели так с пленными обошлись?

– Так, Ваня. У меня брат из плена вернулся, его сразу же на границе – в товарный вагон и на Колыму. А жена его, как таскала плут во время войны, так и сейчас таскает.

Мысленно перенесусь я с того времени в день нынешний, когда я не по документам, не по рассказам, а по одним лишь своим воспоминаниям пишу эти строки. Я часто, почти каждый день, получаю письма от читателей моих книг, меня иной раз спрашивают: как я отношусь к Сталину? Почему не высказываю о нем своего мнения? Скажите же, наконец, что вы о нем думаете?

Да, о Сталине я молчу. Я не историк, не рылся в архивах и не изучал тему Сталина, а мнение субъективное, свое собственное, высказывать боюсь. Боюсь ошибиться, ввести в заблуждение своих читателей. А все дело в том, что Сталин, как целое, неделимое, не укладывается в моем сознании. С одной стороны, этот владыка расширил границы империи, принял Россию с сохой, а оставил детям и внукам с атомной бомбой. Сталин – полководец, одержавший победу в самой тяжелой из всех войн в истории. И он же после войны поднял уставший до предела народ на великую стройку и за пять лет восстановил все разрушенное за время войны – города, заводы, села. И уже через пять лет мы стали жить в относительном достатке и с достоинством, а потом и вырвались так далеко вперед, что покорили космос, создали надежный ядерный щит и возглавили поход человечества к прогрессу.

Все это было, но было и другое – и главное: русский народ потерял свою русскость, из народа превратился в население, которое уже в этом веке оказалось неспособным сдержать напор сатанинских сил и тихо полезло в хомут, сработанный за океаном.

Гигантская империя, созданная ценой стольких жертв и усилий, рухнула в одночасье, едва к ней прикоснулись руки трех пьяниц-инородцев.

Население не знает своего рода, не помнит подвигов и деяний отцов, – оно мало чем отличается от стада овец, где каждая особь видит хвост впереди идущей и толкается в стаде, бездумно перебирает ножками, не зная, не ведая и не желая знать, куда их ведут, зачем их ведут и где опустится над ними топор.

Русский народ за время правления еврея Бланка-Ленина, грузина Сталина, а затем еще и нескольких интеллектуальных пигмеев – и тоже нерусского происхождения, превратился из народа в население, и теперь нет уверенности: выживет ли?

Русские люди часто являли пример для других стран и народов, – они за то прослыли богоносной православной нацией, но они же и показали всем народам пример того, что может случиться с ними, если правление над собой они будут доверять инородцам. Я иногда думаю: неужели народ Русский, как сын его Александр Матросов, не бросится на амбразуру дота ради спасения человечества? … Вначале он позволил убить в себе душу, а потом и положил на плаху голову.

Ну, а Сталин? Какова же тут роль Сталина?

Я незадолго до смерти Иосифа Виссарионовича, по заданию Василия, разыскал в Москве капитана Ужинского, который в немецком концлагере жил в одной комнате с Яковом, старшим сыном Сталина. И долго беседовал с ним, изучая все, что относилось к жизни Якова в плену. Так он мне сказал, как Яков, характеризуя отца, обмолвился: он больше всего боялся своих друзей, знавших его прошлое, – их он, одного за другим, расстрелял, а еще он боялся… русского народа. Видно, понимал нелепость такого исторического парадокса, когда грузин по воле иудеев-ленинцев воцарился на русском престоле. Заметим тут кстати, что и грузин-то он необычный. Биографы пишут, что он сын сапожника, но мог ли простолюдин-сапожник двенадцать лет обучать сына в духовной семинарии, а затем отправить его в Рим в годичную школу иезуитов – факт, упорно скрывавшийся от народа.

В самом деле, почему на японском престоле всегда был японец, в Китае – китаец, в Корее – кореец. И так всюду… А у нас? В прошлом веке были немцы, в нашем веке – еврей, грузин, потом пошли выходцы с Украины, потом опять еврей Андропов? … А потом уж, накануне катастрофы, воцарилось в Кремле меченое Чудовище. Этот и совсем без роду, без племени, без малейшего намека на национальность.

Почему? … Уж не потому ли, что русских лишить русскости могли только нерусские? …

Вот и судите теперь, мой дорогой читатель, почему я до сих пор ничего не говорю о Сталине. А если прибавить ко всему сказанному еще и то, как страдала и мучилась при Сталине наша многодетная семья, как она металась в поисках пропитания и как деревня моя многолюдная, песенная Слепцовка частью вымерла, а частью разбежалась по свету, и я сам, восьмилетний мальчонка, очутился в тридцать третьем голодном году на улице в Сталинграде и видел там трупы замерзших людей.

Много покосил тот голод славянского люда, одних только украинцев полегло шесть миллионов.

Нам могут сказать: не один только Сталин сидел в Кремле и управлял страной, он и сам был во вражеском окружении, но это уж дело историков определить степень вины тех или иных политиков. Вполне возможно, что Сталин пытался освободить Кремль от чужебесов, но не сумел этого сделать. И это во многом его извиняет. Но и все равно: человека судят по делам, а не по его намерениям. Я же говорю о том, что было, что есть, чему я был свидетель.

Трудно, – ох, как трудно мне говорить о Сталине! …

Но вернусь в Дом отдыха Марфино. Тогда баловень судьбы и счастливец, одолевший в многочисленных схватках-дуэлях немецких асов, увенчанный множеством боевых орденов и двумя золотым звездами, и бронзовым памятником, который ему поставили в родном селе земляки, – этот необычайно яркий, сильный и красивый человек, разоткровенничался и говорил, говорил мне о том, что его волновало.

Было темно, к стеклам окон прислонилась синь поздней ночи, – невеселые то были рассказы Алехи Воронцова:

– У тебя сегодня плохое настроение. Что случилось?

– А ты не знаешь? У нас большое несчастье: ребята из хоккейной команды в Казани разбились.

– Я слышал.

– Слышал, а ничего не говоришь. Хитрец ты, Иван! Раньше за тобой такого не замечалось. Молчишь, ждешь, когда я тебе расскажу.

– Жду, конечно. Я-то слышал звон, а ты, надо думать, в курсе дела.

– И я мало чего знаю. Разбились и все. Ползут такие слухи, что наш генерал виноват, но слухи они и есть слухи. Мне-то он ничего не говорил.

Свет потушили, но спать не хотелось. Болит душа от сознания такой великой потери. Каждого хоккеиста мы знали в лицо, любили их, гордились победами своей команды. Я не могу вообразить такого: разбились! Разум отказывается верить. А душа болит так, что хочется плакать. Не на войне погибли, а в мирное, светлое, счастливое время.

– Слышь, Алексей! На войне тоже от потерь страдали, но будто бы не так рвалась душа. Я помню, как однажды на краю лужицы нашел немецкую листовку. Прочитал: «Иван! Мы идем освободить тебя от жидов, а ты идиот: лезешь за них под пули. Хоть бы подумал, какой ценой платишь: десять тысяч человек в сутки! … А сколько раненых? …»

Меня потрясла эта цифра. Я все время думал: сколько же мы потеряем за год, за два – за всю войну? …

– Теряли много. У нас в полку состав истребителей почти полностью заменялся за полгода. У Василия Сталина из прежнего состава полка будто бы осталось несколько человек. И это летчиков! Ты ведь знаешь, как нелегко их подготовить. А за что воевали? Нас-то хоть понять можно: за семью, за Родину, – наконец, за свою честь и свободу, а они? … За чужие земли? Но Россию хоть бы и победили, но как владеть такой огромной территорией? В тайге и болотах попробуй, закрепись! …

За окнами открылось небо, и звезды весело мигали, будто радовались встрече с нами. И чудилось, они тоже хотели бы спуститься к нам и послушать нашу беседу.

Воронцов продолжал:

– Чем дальше от нас война, тем я чаще задумываюсь о ее смысле. За менее чем полстолетия нас во второй раз столкнули с немцами. И заметь: у нас и у них вожди-то пришлые, из инородцев. Гитлер, по слухам, австрийский полуеврей, и в нашем тоже будто бы смесь грузинской крови и еще какой-то. Одни говорят: осетин в нем сокрыт, другие Пржевальского ищут. А немцы полуеврея раскопали. Зовут-то Иосифом.

– Не может этого быть! – воскликнул я, противясь всем сердцем таким измышлениям. – Что он осетин – в это как-то еще можно поверить, а вот что полуеврей? Чушь какая-то!

– И я думаю: чушь, а вот Василий… Он когда выпьет сверх меры, в себя смотрит, точно глубокий старик перед смертью. Я тогда слышу, – я будто бы даже клетками своими ощущаю боль его души. В другой раз сверлит меня темным полубезумным взором, тихо проговорит: «Тебе хорошо – у тебя национальность есть, а я что такое? Кого любить я должен? … Вот ты русский, людей своих любишь, а я кто? … Залез бы ты хоть на час в мою шкуру…»

Мне в такие минуты страшно смотреть на него. Глаза-то его и без того неопределенный цвет имеют, а тут то мрак в них колодезный закопошится, а то желтые искры сверкнут. И не смотрит он в одну точку, а мечет взгляд то в одну сторону, то в другую. И дышит неровно, и кулаки до хруста в пальцах сжимает. Я ему однажды сказал:

– В Бога поверьте. Легче вам станет.

А он мне:

– В какого Бога? Вы это серьезно? …

И уж если много выпьет, он тогда обхватит меня рукой за шею, горячо шепчет в ухо:

– Дурачье только верит в интернациональность, нет в природе никакой интернациональности. Каждый ищет и тянется к своему родному человечку, чтоб похож был на него. Если, к примеру, твой земляк, тамбовский, то ему люб нос картошкой, и глаза синие, вот как у тебя. Но кого мне искать? Грузина? … Я этих кацо не понимаю. Чужие они! Зовут меня в Тбилиси, а я не хочу. Но, может, во мне больше русского понамешано? … Русские мне ближе, у меня мать русская, и дед…

Он часто проговаривался о деде, но скажет: «дед» и дальше не идет. В другой раз примется говорить о природе Центральной Азии, какую-то породу лошади вспомнит. И опять молчок. Но мы-то знаем: Пржевальского поминает, внуком его себя чувствует. А однажды заплакал даже. Про себя тихо-тихо бормотал: кто же я такой? Ну, кто, вы мне скажите? …

Выходит, если кровь перемешана, то мутит это человека, мучается он всю жизнь. Не знает, кого ему любить, а без любви жить нельзя. Любовь она силу человеку дает и крепость земную. Если любит, так ему и легко, и весело – он даже и ходит иначе; его словно бы незримая сила по земле несет.

Воронцов замолкает, мы оба смотрим в потолок и думаем об одном и том же: кто наши предки, где мы родились и выросли.

Мы не говорим о своем генерале, но оба думаем о тех детях, которые родятся от смешанных браков. Я не знал этого явления, но уже в детстве слышал от взрослых, что жениться на мордовке из соседнего села – большой грех и что за всю историю нашей Слепцовки был всего лишь один случай, когда парень привел в дом мордовскую девушку. И когда у них родился мальчик Фотий с большой головой и слабенькими ножками, бабы говорили: их Бог наказал.

Воронцов словно подслушал мои мысли – с твердостью в голосе проговорил:

– Нет, надо жить по законам предков, хранить в чистоте свой род. Сторонних девиц наши предки боялись, потому как не знали их породы, характера и ничего не могли сказать о дедушках, бабушках и родителях.

И все-таки я возразил:

– Нет, Алексей. Я такую философию разделить не могу. Грибоедов взял замуж грузинскую красавицу Нину и был счастлив с ней.

– Грибоедов – да, он полюбил Нину и был с ней счастлив. Но назовут ли себя счастливцами их дети?

– У них, кажется, не было детей.

– Ну, вот – деток им Господь не дал. И правильно сделал. Бог любил и русского Александра, и грузинку Нину; он потому и не дал им детей.

Мне было странно слышать от Алексея: Бог, Господь… Во мне еще пылал жар пионерских костров и дух комсомольских собраний.

– Ты, я вижу, в Бога веришь? Много летаешь и, наверное, там на небе с ним познакомился?

– Иван! Не богохульствуй! – прикрикнул Алексей. – Бога никто не видел, но он есть, и в этом я не сомневаюсь. Иначе, откуда все! Откуда вечные муки людей порочных, неправедных, и радость жизни людей хороших? Ты вот не веришь в Бога, но дел, противных ему, не сотворяешь – и живешь спокойно, в достатке, в согласии с женой и со всем миром. Бог любит таких, а если по своему неразумению ты в него не веришь, он тебе великодушно прощает и знает, что ты к нему придешь, как пришел я и от близости к Богу испытал безмерное счастье.

– Ты пришел к Богу, ты счастлив, – заговорил я серьезно. – Я тоже приду – слышу зов сердца, приду. Но скажи, как это ты служишь в авиации, летаешь на таких чудо-самолетах и в то же время в Бога поверил?

– А потому и поверил, что летаю на чудо-машинах. Я на фронте после каждого боя, в котором мне удавалось свалить на землю немецкого аса, невольно восклицал: «Слава Богу! » И когда я посбивал столько самолетов и остался жив, и даже не ранен, я проникся глубокой благодарностью ко Всевышнему и теперь вечно буду его славить.

– Но я ведь тоже бывал в переделках и тоже остался цел, а вот чтобы благодарить Бога – к этому разум меня не подвинул. Видно, слабоват он, мой разум.

– Наверное, слабоват. Но хорошо хоть, что сейчас задумался и, уверен, придешь к истине. Я тебе, Иван, желаю этого великого счастья – быть вместе с Богом.

– Хорошо, я буду много думать об этом. Но ты мне скажи, зачем Бог позволяет вражду между людьми? Почему же он не благословляет брак русского с еврейкой, узбека с чеченкой? …

– А это понять очень просто: Бог создал русских русскими, а евреев евреями, дал каждому народу свою внешность и свой характер, а чтобы они не смешивались, разделил языками. Ты же знаешь, что случилось в Вавилоне, когда строить Вавилонскую башню съехались многие народы. Они смешались и перестали понимать друг друга. Оттого случилась великая смута.

Далеко мы зашли в разговоре о смешанных браках, и чтобы не вынуждать своего друга говорить крамольные речи, больше его ни о чем не спрашивал.

К откровениям друга могу добавить следующее: два лобастых еврея – Маркс и Ленин – придумали для человечества капкан и в качестве приманки положили в него обещание рая земного. Русский народ, глупый и доверчивый, сунул в этот капкан не ногу, а голову. Поначалу-то было не больно, и даже приятно ощущать на шее предмет, изготовленный инородцами, но постепенно хомут сжимался и русский человек стал замечать происходящие с ним гибельные перемены: женщины перестали рожать – народа становилось меньше; родившиеся дети не помнили, какого они роду-племени, они уже не знали и не хотели знать, чем славен русский человек – из него, точно пар, выходила душа. Десятки тысяч таких юношей и девушек могут выйти на стадион и, подражая бесноватому существу, изнемогающему в конвульсиях и корчах, прыгать и дергаться до помрачения.

Такие-то люди и отдали власть чужебесам; в городах и селах учинились невообразимые беды; на земле воцарился голод.

На горизонте третьего тысячелетия замаячил бунт, в котором прольются реки крови, а может, и взметнутся к небу грибы ядерных взрывов, возвещающие начало самоубийства народов.

Я пишу эти строки в дни, когда самоуничтожение народов уже началось – в Косово, на землях Югославии. Там албанцы режут сербов и цыган, а сербы, обороняясь, режут албанцев. И все из-за того, что когда-то великий интернационалист Иосип Броз Тито позвал албанцев в Косово – в места, где издревле проживали сербы, и сказал им: все люди братья, поселяйтесь в нашем доме и чувствуйте себя хозяевами. Не учел великий партизанский полководец одного обстоятельства: в сербской семье родятся два-три ребенка, а в албанской – восемь-двенадцать. И скоро Косово стало уже не сербским, а албанским. Вчерашние хозяева стали лишними, им предложили убираться. Возникло то самое Вавилонское столпотворение, в котором люди перестали понимать друг друга. Закипела свара.

Обыкновенно я с вечера быстро засыпал, но на этот раз сон ко мне не шел. Я слышал волнение своего товарища, тревогу его сердца, и мне передавались его смутные думы.

Решил кинуть другу якорь, успокоить его:

– Надеюсь, все обойдется, и очень скоро волнения улягутся. Нашего генерала никто не станет обвинять, если он в чем-то и виноват. Кто поднимет на него руку?

– Сталин никого не щадит. Во время войны Гитлер предложил ему поменять генерала, захваченного в плен под Курском, на его сына Якова. Сталин сказал: «Я генералов на солдат не меняю».

Воронцов замолкает, но ненадолго. Вдруг заговорил громче и тоном, в котором я слышал не одно только удивление, но и досаду, возмущение:

– Дочка его, Светлана, едва окончила школу, спуталась со старым жидом, режиссером Каплером. Ей восемнадцать, а ему – сорок. Каково? … Подобрался же, мерзавец, умыкнул дочку. Видно, рассчитывал, что смилуется грозный Владыка, простит им и она народит внучат от Каплера. А, может, на женушку Сталина надеялся. Она-то ведь тоже еврейка, младшая сестра Кагановича. Но усатый рассвирепел! … Вначале их в Ростов сослал, а потом Каплера в лагеря упек. Шуток он таких не любит. Светлану вернул из Ростова.

– Жена у Сталина еврейка. Вот новость.

– Евреи облепили его. Ты смотришь на Ворошилова, думаешь – русак, а у него женушка еврейка; Калинин возле него крестьянской бородкой, как козел, трясет – и у него тож под бочком жидовочка калачиком свернулась, Андреев еще там, Андрей Андреевич, всеми важными кадрами в ЦК заведует: секретарей обкомов, министров подбирает… и у него жена еврейка, Сатюков на «Правде», Поспелов – секретарь ЦК по идеологии, Щербаков, комиссар армии, – и у них жены – дочки израилевы.

– Ну, ладно – жены, но сами-то они русские! Должны же и честь знать, не ставить на все посты одних евреев.

Воцаряется пауза. Кажется, мой собеседник мимо ушей пропустил мою реплику, но он, глубоко вздохнув, сказал:

– Хорошо тебе, Иван, веришь ты в справедливость и в человека, а мужик, если он женат на еврейке, то и сам хуже еврея становится. Он вокруг себя кроме еврея никого не видит, и нас с тобой, русаков, не слышит и слышать не желает. Такую силу ночные кукушки-иудейки имеют, колдовская в них энергия кроется. Еврейка Эсфирь обольстила персидского царя Ксеркса и вымолила у него согласие на истребление семидесяти пяти тысяч персов.

Нехорошо мне стало от такого рассказа. Я почти с отчаянием проговорил:

– Но есть же возле Сталина порядочные люди!

На что Воронцов с невозмутимым спокойствием сказал:

– Порядочные, может, и есть, русских нет.

– Как! – приподнял я голову с подушки.

– А так. Смотри сам. Микоян, Берия, четыре брата Кагановичи, и все на важных постах – они, может, русские? … Нет, Ваня, мы с тобой хотя и сломали хребет Гитлеру, но за спиной у нас, крепко вцепившись в холку, сидела власть иудейская. На нее недавно Сталин руку поднял, но ему по носу щелкнули, и он, не нанеся им урона, отступил. А я тебе скажу по секрету: неизвестно еще, что хуже – хомут немецкий или еврейский? Москва и Ленинград уже залезли в хомут еврейский, Киев тоже, и Минск там же; столицы оккупированы, очередь теперь за Россией. Вот такую я пропел тебе колыбельную песенку. Ты только начинаешь работать в газете, а если задержишься в ней – и не то еще узнаешь.

Синь за окном поредела, на нашей стороне, на восточной, засветились первые весточки утренней зари.

– Спать! Спать! – приказал Воронцов, и мы оба замолчали. Но и после этого сон еще долго не приходил ко мне.

А когда мы проснулись, у нас в большой комнате хлопотала официантка. Заглянув к нам, тихо проговорила:

– У генерала ночью был сердечный приступ. Ему укол делали.

Новость неприятная и ничего хорошего нам не предвещала.

События развивались по какой-то нарастающей спирали: не успели опомниться после гибели спортсменов, как случилась другая, поразившая меня история: прихожу в редакцию, а кабинеты пустые. И в нашем отделе не вышли на работу Никитин, Домбровский, Серединский – все евреи. И во всех других отделах сидели одни русские. Впервые я своими глазами увидел пропорцию русских и евреев: из семидесяти человек, работавших в редакции, русских было человек тридцать.

Зашел к главному редактору; обрадовался – он сидел за своим огромным дубовым столом. Кивнул мне и склонился над гранками. Я спросил:

– Почему людей мало? Выходной что ли?

Устинов ответил просто, впрочем тихо:

– Евреи не вышли на работу.

– Почему?

– Не знаю.

Все мы слышали, что Сталин, затевая борьбу с космополитами, приказал в Сибири и на Дальнем Востоке построить лагеря для евреев, и я подумал: уж не туда ли их всех этой ночью?

Устинов сказал:

– Советую Вам не распространяться на эту тему. Будем ждать.

В конце работы в редакцию пришел лектор и говорил о вреде, который наносили нашему государству врачи-отравители, шпионы всех мастей. Сообщил, что евреи, работавшие в нашей редакции, переправили американцам списки всех командиров авиационных частей, и даже эскадрилий. Фамилий корреспондентов не называл, но мы все знали, кто ездил по частям, писал о летчиках.

Лекция оглушила. Молча расходились по комнатам. Говорить ни о чем не хотелось.

Следующий день решил провести дома. Кажется, первый раз в жизни не пошел на работу. Позвонил в секретариат редакции, спросил о судьбе трех моих очерков, которые лежали без движения. Мне сказали:

– Ставили на полосу, но редактор снял. Сказал, что Московского округа было много, надо теперь выпустить материалы из других округов и армий.

Задумался: еще один признак опалы. Командующего теснят. В частях работают комиссии, а газета будет расписывать доблести москвичей. Редактор действовал логично, не хотел распускать фейерверки в честь столичного округа.

Надежда ушла на работу, теща Анна Яковлевна со Светланой гуляла. На кухне тоже никого не было. Завтракать не стал, а заварил крепкого чая. Неожиданно в незакрытую дверь вошел Фридман. Он был бледен, темно-коричневые глаза широко распахнуты, длинные пальцы рук дрожали.

– Иван! Меня ищут! Если позвонят – не выдавай.

– Садись, будем чай пить. Кто там тебя ищет? – говорил я с нарочито напускным спокойствием. – Кому ты нужен?

– Нужен, нужен – ты ничего не знаешь. Нам всем позвонили ночью и сказали, чтобы мы не ходили на работу. Потом звонили утром и велели сидеть дома, ждать распоряжений. Ты слышишь: я должен ждать распоряжений. Каких? Зачем они нужны, распоряжения? Я что – лейтенант или полковник, чтобы ждать распоряжений. Я вольный человек, гражданский – хочу работаю в этом гадком «Сталинском соколе», а могу и показать ему спину. Нет, ты только подумай: звонят ночью и дают приказ. А потом придут и скажут: «Собирайся»! Я их не знаю? Да? … Они придут и скажут. А что ты сделаешь? Ну, скажи, Иван, что ты им сделаешь? …

Я поднял руку:

– Помолчи! Ты вот садись, я тебе сделаю бутерброд с черной икрой. Она теперь всегда есть в нашем магазине и стоит двенадцать рублей. И рыбу продают – живую. Она плавает в бассейне. Говорят, приказал Сталин, чтобы в Москве была живая рыба.

– Да, Сталин. Он если прикажет, то будут продавать. Теперь он приказал не ходить нам на работу. Ты можешь это себе представить: всем евреям приказал.

– Не было такого! Что ты выдумываешь?

Решил ему соврать:

– Вчера я был в округе, ходил по кабинетам. Все евреи сидят на своих местах. Рассказывают анекдоты и смеются. Ты же знаешь, твои соплеменники любят рассказывать анекдоты. Я, как попутай, сыпал и в свою речь его интонации. Замечу тут кстати: моя последующая жизнь будет протекать среди евреев – в журналистике и писательском мире – и я, видимо, рожденный с задатками артиста, так их копировал, что сбивал с толку: они таращили на меня глаза и думали: не еврей ли я? А приятели из русских покачивали головой: ну, Иван! Ты говоришь так, будто сошел со страниц рассказов Шолом Алейхема. И лицо твое преображается: ты принимаешь их облик.

Мой собеседник не был похож на того Фридмана, которого я знал в редакции. Там он был, как ртуть: вечно куда-то бежал, кому-то звонил, и все рассказывал, рассказывал. Он всегда был весел, все знал и готов был ответить на любой вопрос. Здесь же он только спрашивал:

– О чем ты говоришь? Какие евреи в вашем округе? Там один еврей – Войцеховский, да и то его не пускают на третий этаж. Вася не может терпеть его рожи!

– Но зачем же он пригласил его на такую важную службу?

– А ты не знаешь? … Ты что, Иван! Как можно не знать таких простых вещей. Хорош бы был ваш командующий, если бы на снабжении у него сидел генерал с такой же физиономией, как у тебя. Кто бы и чего ему дал? Да приди ты на любую базу – там все дадут, если ты человек приличный.

– Приличный? А как они сразу и узнают – приличный я или неприличный?

– А морда? Куда ты денешь свою морду? Разве на базе там не имеют глаза и не видят, кто к ним пришел? Если морда как сковорода и на ней можно картошку жарить – значит, не их, не наш. Татарин ты и есть татарин.

– Какой же я татарин?

– Для нас вы все на одно лицо: татары! И если уж ты татарин – какая же тут приличность? И кто тебе чего даст? … Ты, Иван, вообще меня удивляешь: не можешь понимать простых вещей. Ты знаешь, что о тебе сказал ретушер Коган? … Он сказал, что это не ты пишешь очерки, которые хвалит редактор. Человек с такой мордой не может писать очерки. Ну, ладно, мы отвлеклись: ты мне скажи, есть ли в редакции наши? Что говорит редактор? Ты к нему заходишь запросто – скажи: что он говорит? Я сейчас детей отправил к дяде в Мытищи – у него русская жена, его не возьмут, моя жена уехала в другой город к подруге, а я бегаю, как заяц, по друзьям – и тоже захожу только к русским, как вот теперь зашел к тебе. Скажи: что происходит? Почему нам так приказали – не ходить на работу? … Я знаю, что ты знаешь! …

Зазвонил телефон. Трубка не сразу, хриплым, недовольным голосом проговорила:

– Дроздов? … Это я, ваш генерал, узнаете? …

– Василий Иосифович?

– Он самый. Есть просьба: купите бутылку хорошего коньяка, немного конфет – несите в академию Фрунзе. Шестой этаж, аудитория двадцать семь.

– Звонил Вася Сталин? – поднялся из-за стола Фридман. – Ого! Это не шутка! …

– Извини, я должен ехать.

– Давай, давай… В случае чего, мы его попросим. Ему слово стоит сказать! …

Через минуту мы уже были на улице. Я сказал Фридману:

– Лови такси, а я зайду в магазин.

Купил две бутылки коньяка – самого лучшего, юбилейного, батон, баночку икры, краковской колбасы, сыра, шоколадных конфет, все уложил в портфель и – на улицу. Здесь уже стоял Фридман с такси.

– Я с тобой?

– Да зачем?

– Старик! Мало ли что надо будет? Такси сторожить или еще чего…

Я понял: он должен где-нибудь быть, лишь бы не дома.

По дороге он горячо дышал мне в ухо:

– Спроси, что с нами будет. Что тебе стоит – спроси. Я тебя от имени всех наших прошу. Тебе зачтется. Не раз еще спасибо скажешь, что сделал это для нас.

Попросил его держать такси – хоть час, хоть два, и пошел в академию. Двадцать седьмая аудитория была закрыта – я постучался. Дверь открыл полковник Микоян. Генерал сидел за преподавательским столом и смотрел на меня так, будто я ученик и иду к нему отвечать урок. Я доложил:

– Товарищ генерал-лейтенант! … Ваше приказание выполнил!

Он махнул рукой:

– Ну, какое же это приказание. Я вас просил…

Я доставал из портфеля свои припасы. А когда все выложил, отступил назад и с минуту ждал нового приказания. Сталин спросил:

– В штаб не приехал маршал Красовский? Он должен инспектировать нас.

– Нет, товарищ генерал.

– Ну, приедет.

Микоян добавил:

– Старик с еврейской фамилией – он такой же летчик, как я врач-гинеколог.

Я сказал:

– Вчера у нас в редакции все евреи не пришли на работу.

Сталин после некоторой паузы, не поднимая на меня глаз, спросил:

– Много у вас в редакции евреев?

– Всего у нас сотрудников семьдесят человек, сорок из них – евреи.

Микоян засмеялся, сказал:

– Сорок? … А скоро будет из семидесяти семьдесят один. А вам они предложат должность вахтера.

Генерал улыбнулся:

– Если еще предложат.

И после некоторой паузы строго спросил:

– А чего это ты судьбой евреев озабочен? Можешь не беспокоиться: они уже вернулись на работу. И перед ними извинились. Не так-то просто сковырнуть эту братию. Не раз уж пытались.

Микоян разлил вино. Сталин, поднимая рюмку и взглянув на меня, проговорил:

– Вам не предлагаю. Вы, как мне доложили, не пьете и правильно делаете.

И глухим мрачным голосом добавил:

– Если хочешь быть человеком, в руки не бери эту гадость. Ну, ладно – спасибо вам. Вы свободны.

Выходя из академии, думал: «Не пью, конечно, но не настолько же, чтобы не выпить с генералом Сталиным. Моего же собственного коньяка пожалели. Но, скорее всего, не захотели принять в кампанию. Рылом не вышел».

И это «рылом не вышел» осталось под сердцем надолго. Впервые мне показали место, почти открытым текстом сказали, что лакеем я быть могу, а вот за стол с хорошими людьми не садись. Нет тут для тебя места. И хотя я человек не злой, многое способен прощать людям, но на этот раз обида меня поразила сильно. Ведь я с ними был примерно одного возраста и так же, как они, воевал, и, может быть, воевал не хуже их, а вот за красный стол не посадили. Обошлись как со слугой.

И чем больше я об этом думал, тем сильнее разгоралась в моем сердце обида. Ну, ладно, сын Сталина, но выказывать так открыто пренебрежение? …

Это была минута, когда мое хорошее отношение к сыну Сталина пошатнулось. Много лет прошло с тех пор, а этот будто бы и незначительный эпизод не могу я забыть и не могу простить даже Сталину.

Я и раньше замечал эту черту в русском человеке: многое он может простить, и даже нанесенная ему боль физическая со временем забывается, но не забудет и не простит он обиды и унижения. Во времена дуэлей пощечину мерзавцу или обидчику стремились нанести публично – только в этом случае она приобретала значение несмываемого унижения, и только в этом случае дуэль считалась неизбежной. В моих отношениях с генералом не было никакого дружества и взаимной доверительности; он меня просто не знал и не желал знать. И это воспринималось мною как логически оправданная ситуация. Слишком большая дистанция была между нашим общественным положением: Командующий округом и рядовой сотрудник газеты. К этому прибавлялся ореол Принца, сына Владыки. Я, правда, подозревал великую несправедливость в том, что он, человек совсем молодой, – всего на два-три года постарше меня, – и такое имеет звание, такую должность. Но зависти никакой я не испытывал: такова судьба у человека, – не виноват же он, что родился сыном Сталина. И что он не видел меня, не замечал, не подавал руки – тоже не обидно. Каждый кулик должен знать свое болото! Но вот когда при мне разливают вино и меня не принимают в расчет, и даже не предложили сесть – тут я вдруг почувствовал себя униженным. Кровь бросилась в лицо, обида вздыбила неприязнь, – я готов был повернуться и, хлопнув дверью, выйти из комнаты. Но – сдержался. Закончил затеянный мною же разговор и, получив разрешение, вышел.

Обида осталась. Но она же взвихрила и мои мысли, заставила еще и еще раз подумать: а кто я есть? Чего достиг в жизни? За какие шиши требую к себе почтения? … Газетчик? … Рядовой журналист? … Бегаю по частям, вынюхиваю новости, а потом пишу репортажи, – ну, иногда очерки… И так же буду бегать в тридцать, сорок лет, а может, и до седин проторчу в шкуре журналиста? …

Это был момент моей жизни, когда я задумался о своем будущем, о месте в нашем обществе журналиста и о том, стоит ли мне посвятить этому всю свою жизнь. О писательстве я думал еще во Львове, увидев в журнале, а потом и в газетах свои первые рассказы. Затем в Вологде во время Всесоюзного совещания молодых литераторов редакция газеты «Красный Север» напечатала мой рассказ «Конюх», – правда, дала ему ужасное название «Радость труда», – я уже тогда, воодушевленный успехом, отправился в леспромхоз и собрал там материал для «Лесной повести», но консультант «Нового мира» не нашел в ней ничего интересного и тем надолго охладил мой пыл. Теперь я вновь стал думать о писательстве. И думал так: если не писатель – так значит никто. Журналистика не может стать делом жизни для серьезного человека.

Больше стал читать, особенно интересовала эпистолярная литература, дневники, биографии. Чехов работал в газете, писал для нее свои прекрасные короткие рассказы, но братья-газетчики упорно не видели в нем серьезного литератора. В каком-то из писем он горько сетовал, что в Москве у него наберется сотня знакомых газетчиков и ни один из них слова хорошего не сказал о его рассказах. Потом Горький… Тоже работал в «Нижегородском листке». И писал остроумные заметки, информации, мини-фельетоны. Когда в Нижний приехала цирковая труппа лилипутов, он написал: «Обыватели изумились, увидя, что на свете есть люди мельче их». Или он увидел, как в зоопарке пьяные дяди острием железного прута кололи для потехи обезьянку. Горький, стоявший рядом, сказал: «Прости им, животное. Со временем они станут лучше».

Горький, Чехов, Диккенс, Джек Лондон работали в газетах… Но многие ли из газетчиков выходят в писатели? … В «Сталинском соколе» есть журналисты-зубры, полковники, специальные корреспонденты. Они пишут очерки, но что это за очерки, если их трудно дочитать до конца, там нет ни картин природы, ни ярких, запоминающихся находок. О деталях и говорить нечего – их и с лупой не найдешь. А ведь способность подметить и ярко выразить деталь Толстой называл чертой одаренности литератора. «Гениальность – в деталях», – говорил он. Выделяется из очеркистов Михалков. У него есть две-три удачные басни, но очерков он не пишет или пишет редко. Есть поэма для детей «Дядя Степа», ее расхвалили критики, ее издают и переиздают, но я прочитал ее внимательно и ничего не нашел в ней остроумного. Уродливо долговязый милиционер всем стремится на помощь… Ни сюжета, ни композиции, и стертый, как старая подошва, язык…

Забегая вперед скажу, что, работая в издательстве «Современник», я узнал об органической близости Михалкова к той среде критиков, о которой Маяковский сказал: «Они все – коганы». И мне стало ясно, почему этот литератор, подпадавший под характеристику Шолохова «А король-то голый», так превозносится литературной бандой Чаковского, так щедро увенчан всеми мыслимыми и немыслимыми званиями и наградами – и Герой труда, многократный лауреат, и академик Академии педагогических наук… Наконец, чуть ли не в молодости вознесенный на пост Главы российских писателей, на котором и пробыл до глубокой старости…

Если бы мне нужно было сравнить кого-то с Растиньяком, я бы лучшей кандидатуры, чем Михалков, в цеху своем литераторском не нашел.

Скажут: Дроздов ругается. Видно, здорово насолил ему Серега Михалков.

Нет, мне лично ничего плохого он не сделал. Но мы должны знать, что за люди ходили в «героях» у нас в двадцатом столетии, кто их сажал на командные высоты, как они «подпиливали» фундамент Российской империи. Сговор в Беловежской пуще – это лишь заключительный акт трагедии Российской империи, три инородца лишь подписали зловещую бумагу о развале самого могучего в мире государства, не сделай этого они, так сделали бы другие, – Русского государства к тому времени уже не было, оно представляло собой трухлявый пень, изъеденный Михалковыми да чаковскими, бандой лжеученых вроде Шаталина и Арбатова, Примакова и Аганбегяна, миллионной ратью журналистов и писателей-иудеев, алчной армией молодцов из русских, которых назвали шариковыми или шабес-гоями… Все они за деньги и лауреатские медальки все семьдесят лет точили и подпиливали Русского исполина, а в Беловежской пуще его лишь толкнули – и он упал. И лежит почти бездыханный до нынешних дней. Некому его поднять. Нет Русского народа, а есть бездуховный сброд, ведомый в бездну Киркоровым и Пугачихой.

Слышу вопрос читателя: поднимется ли поверженный Илья Муромец?

Об этом мы еще с тобой, дорогой читатель, будем говорить.

У людей таких, как Михалков, а их, к сожалению, было много, за спиной маячили зловещие тени главных разрушителей – лжебогов, которым русский народ молился в двадцатом столетии: Ленина, Сталина, Хрущева, Брежнева, Горбачева, Ельцина.

Близится день, когда все предатели и мучители русского народа будут названы поименно. Велик будет этот список, велико будет к ним презрение.

Однако вернемся ко дням и часам моей молодой жизни. Она, жизнь, скучной и однообразной не бывает, все время преподносит сюрпризы. В те дни я подолгу оставался дома, лишь на час-другой ездил на работу – в штаб или редакцию.

Пятого марта 1953 года умер Иосиф Виссарионович Сталин. А не прошло и месяца, – кажется, в начале апреля, – Хрущев освободил от должности и его сына – Василия Сталина.

Я позвонил в гараж, попросил прислать машину. Диспетчер замялась.

– Ваша машина в ремонте.

И положила трубку. Я понял: началась опала. Кто-то распускал слухи о том, что Василия будут судить и уже началось следствие, назывались имена его ближайшего окружения, с кем он «кутил» и «безобразничал». Называлась и моя фамилия. Подумал о Войцеховском: он теперь многих завяжет одной веревочкой. Воронцов тоже попадет в «близкие». Впрочем, Воронцов – фигура, им гордится вся авиация. Он дважды Герой! …

В редакции меня никто не ждал. Добровский прошел мимо и взглянул как на белую стену, даже не ответил на мое приветствие, Никитин едва кивнул, а Деревнин с Кудрявцевым подняли на меня голову. В их глазах я прочел: «Ну, что вы там натворили? Скоро и тебя заметут? …» Но ничего не сказали.

За моим столом сидел подполковник Серединский: длинный и худой еврей, едва державший на тонкой шее неестественно большую голову. Он в газете никогда не работал и над статьей, которую ему давал Соболев, сидел по несколько дней, показывал Фридману, Игнатьеву и другим евреям, советовался, как ее поправить и надо ли сокращать. Я спросил у Макарова:

– Зачем же вы таких берете?

Он развел руки и сказал:

– Я беру? Скажи лучше, как его не взять? И как Устинов мог его не взять. Из канцелярии Андреева звонили!

В то время я еще не знал, как вездесущ и могуч институт жен важных государственных мужей, как они умеют «пробить» своего человечка на любое место. Потом, в середине семидесятых, я напишу роман о металлургах «Горячая верста», и там, как бы между прочим, покажу так называемый институт жен-евреек. Это было время правления Брежнева, интеллектуальная элита знала о делишках супруги генсека, – можно себе представить, как встретила «семейка» этот мой роман и что я ожидал от коганов. Но критика предусмотрительно его замолчала. И только бешеная «Комсомолка» пальнула по роману разносной статьей, – на том коганы и успокоились. В это время уже умный проницательный читатель ждал и искал книги, которые не нравились официальной критике. Набирал оборот спасительный механизм: «Ах, вам не нравится! Значит, тут что-то есть». Или по русской пословице: «Трясут только ту яблоню, на которой есть плоды». Я мог радоваться: меня трясли.

Серединский служил в каком-то заштатном городе интендантом, к нему привязалась лейкемия, болезнь крови, понадобилось серьезное лечение, частые переливания крови, его перевели в Москву, устроили в редакцию. Я пришел как раз в тот момент, когда у него начинался приступ. Лицо побледнело, глаза лихорадочно блестели, в них отражался страх смерти.

– Знобит, – сказал он, обращаясь ко всем сразу. – Будет трясти как в лихорадке, пока не сделают переливание.

Я сидел у окна рядом с ним.

– Вызвать скорую помощь? – спросил я.

– Нет, пусть меня отвезут домой на редакционной машине. Ко мне ходит врач на квартиру.

Я вызвал машину и проводил его к ней. Возвращаясь в редакцию, зашел к Панне, сделал знак: дескать, пойдем в ресторан. Она встала и, ничего не сказав Игнатьеву, пошла со мной.

– Ну, рассказывай, что там у вас происходит? – заговорила Панна.

– Я давно не был в штабе. Но, может быть, ты знаешь, за что Хрущев отстранил от должности нашего командующего?

– Он еще в день смерти отца начал рыть себе яму. Был все время пьяный и громко кричал: «Не своей смертью умер мой отец. Делайте экспертизу». А тут стоят Берия, Каганович – каково им слышать? … Ну, и начали теснить. Я так думаю. А теперь жди, подсыпят чего-нибудь. Сталина-то тоже ведь… Он будто бы в минуты просветления сознания коченеющей рукой показывал на лежавшее на столе надкушенное яблоко и что-то пытался сказать.

И, немного помолчав:

– Ты с Васей в кутежах не участвовал? Теперь, я думаю, друзей его куда-нибудь подальше расшвыряют.

– Генерал дружит с сыном Микояна, все другие, которых я возле него видел, – заместители да референты, все они боевые летчики, достойные люди. Почему говорят о каком-то окружении, будто это шайка жуликов? Я этого не понимаю.

– Ты, Иван, недавно живешь в Москве, в тебе много идеализма. До мест, где ты служил, наверное, не доходили слухи о бесчинствах Берии, об арестах, расстрелах… Они не в одном только тридцать седьмом году были. Ночные визитеры и сейчас являются в квартиры многих людей, и чаще всего русских, патриотов. Берут одного, а вместе с ним и близких, так называемое окружение. Недавно вдруг исчезает достойнейший человек, председатель Госплана Вознесенский. Академик, теоретик-экономист… А еще раньше – Ленинградское дело.

– Да, у нас в академии на Высших курсах учился генерал-лейтенант Кузнецов – его, можно сказать, у меня на глазах забрали.

– Многих замели по Ленинградскому делу. Люди самые достойные. Все это и порождает страхи, подозрения. Но тебе, Иван, беспокоиться нечего. Ты еще не поднялся на ту ступень, где идет мясорубка. Ты мне поверь – мой супруг в верхах обретается, у него собачье чутье, он знает.

– Ну, Панна, нагнала страху. Лучше бы сидеть мне во Львове в маленькой газетенке «На боевом посту» и не лезть сюда к вам в столицу.

– Ну, ну – запел песню труса. Не думала, что сидит в тебе пескарь-обыватель. Но если не ты, не мы с тобой, кто же мать-Россию защитит? … Над ее головой не успела одна война прошуметь, как тотчас же началась другая. И поверь мне, Иван, эта новая война только началась, долгая и страшная, потому как противник-то у нас похитрее немецких фашистов будет. У него тысячелетний опыт покорения народов. И лезет он не с автоматом, не с пушкой, а со сладенькой улыбочкой. И окопы свои роет не в поле, а в министерских кабинетах, в Кремле, в обкомах и редакциях.

– Верно ты говоришь, Панна. Наш генерал приказал выписать мне пропуск в ЦК – не на тот этаж, где секретари сидят, а туда, где инструктора. Так я иду по коридору и читаю вывески, а на них пестрят имена: Коган, Лившиц, Осмаловский, Ливеровский…

– Вот, вот. Это их окопы. Придет момент, и они объявят народу: власть переменилась, банки в частные руки, заводы хозяину. А на трон взгромоздится их Продиктор – представитель Мирового правительства.

– Да откуда ты все это знаешь? – воскликнул я.

Панна улыбнулась и ничего не ответила. А я подумал: вот что значит быть женой главного редактора главного журнала страны.

– Ладно, Панна – скажи: не заметут меня вместе с окружением?

– Пока на свободе Василий, вам нечего бояться. А уж потом… как посмотрят на дело. Но ты работник редакции, в кутежах с Василием не замечен, тебе нечего бояться.

На том мы закончили этот неприятный разговор. Панна, как всегда, меня успокоила. Пока на свободе Василий… Мне казалось, он и всегда будет на свободе. И слава Богу!

Мы ждали нового командующего. Уже было известно, что им будет маршал авиации Степан Акимович Красовский – человек, с которым судьба-капризница повяжет меня потуже, чем с молодым Сталиным, – и об этом я буду еще говорить, а теперь я почти каждый день заходил к воронцовской пятерке и слушал рассказы о Красовском, который еще продолжал командовать авиацией Прикарпатского военного округа и не торопился к нам в столицу. Он во время войны командовал Второй воздушной армией, был советником по авиации у Сталина, большого Сталина, конечно. Говорили, что он никакой не летчик, а лишь в Гражданскую войну, будучи малограмотным пареньком из белорусской деревни, поднимался в воздух на французских самолетах того времени «Фарманах» или «Ньюпорах», сидел возле летчика с мешком на коленях и бросал на окопы вражеских солдат заостренные на концах короткие куски проволоки, похожие на стрелы, и эти стерженечки, визжа и кувыркаясь, набирая скорость, дождем сыпались на землю и, если попадали в голову или в плечо жертвы, пронзали человека насквозь. Не ахти какое оружие, а для солдата не менее страшное, чем нынешняя ракета или атомная бомба.

Другого опыта летной работы этот маршал авиации не имел, но у Сталина пользовался большим доверием.

Послушав эти страшные, и не очень страшные, а по большей части забавные рассказы, я на часок заходил в редакцию – тут продолжали лежать без движения мои очерки, и новых от меня никто не ждал, я отправлялся домой, и тут, к великой радости бурно подраставшей дочурки, шел с ней гулять, а то и в кино, детский театр, Уголок Дурова… И каждый раз мы с ней заходили к нашей маме, которая работала в аптеке кассиром, что была неподалеку от нашего дома. Работы у Надежды было немного, и она могла с нами поболтать.

Однажды после обеда я уложил Светлану спать, а сам подсел к телевизору, но тут меня отвлек телефонный звонок. Говорила незнакомая женщина:

– Это ваша жена работает в аптеке кассиром? – спросила она тоном, не предвещавшим ничего хорошего.

– Да, это так, а в чем дело?

– Дело тут скверное, можно даже сказать отвратительное: она спуталась с директором аптеки.

Я спросил весело – почти с радостью:

– А он молодой, этот директор?

Наступила пауза, – впрочем, небольшая. В голосе моей незнакомки послышался металл:

– При чем тут возраст – молодой или старый? … Мужик как мужик.

– Ну, нет, извините – мужики бывают разные. Если директор молодой и красивый – одно дело, а если он старый козел – другое.

– Странно вы рассуждаете! Ну, положим молодой, и не безобразный…

– Молодой – это хорошо, – отвечаю я уже почти с восторгом. – Если моя жена нравится молодым, да еще не безобразным, как вы изволили сказать, это разве плохо? Значит, она интересная, я не ошибся в выборе подруги…

– Хороша подруга, если треплется!

– Подождите, подождите – что значит треплется? Вы же сама женщина, и судя по звонкому приятному голосу – молодая и даже, наверное, красивая. Вы лучше скажите: не треплются, а любят друг друга, приглянулись один другому, понравились. А вы должны знать по опыту: если вам понравился мужчина, вы, как я понимаю, тоже не отбежите в сторону.

– Послушайте, хватит скоморошничать! Вы что – чокнутый или от рождения идиот? Я вам говорю: спуталась! … Вы русские слова понимаете?

– Ну, положим, я вас понял. Что я должен делать?

– Как что? … Пресечь это безобразие! …

– Вот теперь все ясно. Но я пресекать ничего не стану, потому как это никакое не безобразие, а любовь. А со своим советом вы обратитесь к его жене. Вот она вам поможет.

На этом месте моя собеседница бросила трубку.

Вечером я подступился к своей супруге с щекотливым разговором:

– Кто у вас директор аптеки?

– А-а… Лысый башмак! Ко всем девчонкам нашим пристает. И ко мне тоже. А жена его смотрит на нас как фурия и злится. Наверное, придется уходить.

– Да, работа твоя мне не очень нравится. Я давно хотел просить тебя оставить ее. Ну, что нам твои шестьсот рублей, если я за очерк получаю в два раза больше? Прошли времена, когда нам было трудно.

– Но я вижу, и у тебя начались какие-то затруднения.

– С чего ты взяла? У меня все нормально. Ну, сняли командующего. Я от него далеко и в штате состою редакционном. Нет, у меня все нормально.

– Сдается мне, что ты меня успокаиваешь. Я ведь не слепая и вижу, когда у тебя вдруг плохое настроение. Слышу сердцем, что не все и не всегда у тебя ладится на работе. Вот и теперь какая-то полоса началась, ты и спать стал хуже, что-то во сне говоришь. Раньше газеты приносил с твоими очерками – я читала их и вместе с тобой радовалась. А теперь вроде бы и печатать тебя перестали. Уж не рассердился ли на тебя редактор? Заметила и другое я: машина по утрам к тебе не подходит, ты вроде бы, как и мы – под дугой ездишь, только без колокольчиков. А? … Поделись со мной, открой душу.

– Ты, Надежда, мудрая стала, как-то вдруг повзрослела. Столица, что ли, на тебя так действует. Настроение – да, конечно, разное бывает. Жизнь она полосами идет: нынче светлая полоса, завтра чуть темнее. Машину мне генерал давал, а сегодня его нет, отстранили от дела. Да ведь без машины-то жили мы с тобой, и теперь не пропадем. Я и вообще думаю, что машины персональные нашим чиновникам зря дают. Больно уж дорогое это удовольствие. А к тому же от людей отдаляет, червячок какой-то фанаберистый в тебе заводится. Везут тебя по улице, а ты будто свысока на людей посматриваешь: вы вот, дескать, пешочком шлепаете, а меня на машине везут. Кто-то мне говорил, что машин персональных в нашем государстве миллион насчитывается, а водителей и того больше, Иной-то начальник двух шоферов имеет. На громадном заводе Магнитке пятьдесят тысяч рабочих трудится, а тут – миллион! Сколько же таких Магниток! Ну, вот, – а ты говоришь, машина. На фронте у меня мотоцикл был – я там батареей командовал, а тут что я за птица? …

Но Надежда от меня не отступалась:

– Слышала я, Василий Сталин под следствием. За что это его?

– В народе говорят: был бы человек, а статья найдется. Следователь ему растраты клеит – будто бы одиннадцать миллионов рублей в карман положил, но мы-то знаем, что копейки народной он на себя не тратил. Я ему коньяк из своих кровных покупал. А еще будто и пятьдесят восьмую статью пришили – это антисоветская пропаганда. Сын-то Сталина против советской власти агитировал? Чушь собачья! Но ты об этом не распространяйся – меня подведешь. Каждый скажет, от меня такая информация идет.

– Что ты – господь с тобой! Не враг же я себе, чтобы болтать об этом. И тебя прошу: молчи ты больше. Я и так боюсь, что не оставят тебя в покое. Будут вызывать, спрашивать – о чем шли разговоры, да что видел.

Долго мы этак говорили с Надеждой, я насилу успокоил ее, сказал, что ни о чем меня не спрашивали, да и не знаю я ничего. Надя с тревогой спросила:

– Квартиру у нас не отберут?

– Вот еще что надумала! На квартиру ордер дали, навсегда она. Живи спокойно.

Квартира в Москве – это, конечно, богатство. Да и не квартира, а комната небольшая, а все равно – называли квартирой.

Настрадалась без собственного угла моя Надежда – квартира для нее казалась счастьем неземным, почти фантастикой.

– Ну, хорошо. Тогда я уйду с работы и буду заниматься со Светланой. Скоро она пойдет в школу, и ее надо готовить.

Это был разговор-предчувствие.

Именно в эти дни ломалась вся моя судьба, заканчивался мирный период жизни, начиналось время сплошных постоянных тревог и даже катаклизмов. Этот момент своей жизни я бы сравнил с состоянием, погоды: ясные солнечные дни радовали своей благодатью, но вот на горизонте появились тучки – сначала небольшие, и не очень темные, но на глазах они разрастались, темнели; подул ветер, порывы его становились чаще, сильнее – и вот уже заволокло все небо, началось ненастье.

Уже на второй день после нашего разговора нам объявили: газету нашу закрывают. Никаких оснований для этого не было – закрывают и все. Очевидно, новому хозяину Кремля не нравилось название газеты «Сталинский сокол». Да, это было так: толстый шарообразный человек чувствовал себя неловко в лучах солнцеподобного имени. Он был неприятен и даже смешон. Нужен был грандиозный скандал, на обломках которого он мог бы подняться и заявить о себе. И он начал подбираться к имени Сталина, подтачивать и крушить все, что напоминало людям вчерашнего Владыку. Имя Сталина выветривалось.

Семьдесят человек вдруг остались без работы. Я пошел в штаб округа. На столе у меня лежала записка: «Позвоните Войцеховскому». На мой звонок ответил полковник Шлихман:

– Пожалуйста, сдайте ключи от кабинета и сейфа. Вам будет предоставлено другое место.

– Я бы хотел поговорить с генералом Войцеховским.

– Генерал переведен в Главный штаб, он получил повышение. Вы разве не знали?

– Да, да – я все понял. За ключами пришлите, пожалуйста, секретаря или порученца.

– Товарищ капитан! Исполняйте приказание!

Со мной говорил полковник – по уставу я обязан был выполнить его приказ. И я сказал:

– Хорошо. Я разберу бумаги и принесу ключи.

Шлихман фальцетом прокричал:

– Даю вам час времени!

Я вошел к нему через полчаса. Отдавая ключи, сказал:

– Вы, очевидно, новенький? Я вас в штабе не видел.

– Да, меня срочно вызвали из Львова. И со мной переводятся в Москву еще двенадцать офицеров – интенданты, мои бывшие подчиненные. Все они получают квартиры в Москве.

Полковник проговорил это подчеркнуто громко, в голосе его слышалось торжество полководца, одержавшего победу над вражеской армией. И, проговорив это, он еще долго смотрел на меня темными широко открытыми глазами, словно спрашивал: как вам это нравится? … Я пожал плечами и, не простившись, вышел. Шлихмана я больше никогда не видел, но не сомневаюсь, что очень скоро он стал генералом и заместил место Войцеховского, который, в свою очередь, получил новое назначение, еще более высокое. Судьба меня крутила по орбите, где звездочки на погоны мне не давались, но зато я мог собственными глазами наблюдать нового Владыку и не однажды убеждался в наличии у него двух основных свойств: убогости интеллекта и нежных пристрастий к соплеменникам Шлихмана.

С таинственной и никому не понятной яростью Хрущев увеличивал производство спиртного в стране, рушил православные храмы, – кажется, он порушил их десять тысяч, – и продолжал теснить русских с ключевых постов и заменять их сродственниками Шлихмана и своего зятя Аджубея, которого, как нам рассказывали, он любил больше, чем собственную дочь Раду.

Дней пять мы занимались ликвидацией газеты. Я работал в отделе боевой подготовки, помогал Деревнину и Кудрявцеву складывать в папки документы, составлять списки, скреплять их подписями начальников, редактора. Никитин и Добровский распределяли работу, устанавливали сроки, подгоняли нас. Я зашел в отдел информации – там сидела одна Панна. Турушин к тому времени уволился, работал в каком-то спортобществе тренером, на моем месте сидел Сеня Гурин, но ни он, ни Фридман, ни Игнатьев в редакцию не являлись, и Панне приходилось одной трудиться за весь отдел.

– А где же ваши? – спросил я, принимаясь вместе с ней сортировать папки.

– Они, как зайцы, бегают по Москве, ищут новую работу.

– И как – находят?

– За них не беспокойся, не пройдет и недели, как все они расползутся по редакциям газет и журналов. Моему супругу уж навязали двух наших, – и, кажется, среди них Фридман.

– Но он же и заметки путевой написать не может, как же будет работать в иллюстрированно-художественном журнале? Сказала б ты об этом мужу, зачем же берет его?

Панна молчала, а я вдруг вспомнил примерно такой же разговор с майором Макаровым по поводу Серединского. И подумал: наверное, и тут навязывают сверху. И Панна ответила:

– Мой муж редкого сотрудника может взять по своей воле. Чуть случится вакансия, тут же следуют звонки – и звонят все больше жены или референты, но попробуй им откажи. Недавно прислали парня, страдающего болезнью Дауна. Головой трясет, языком едва ворочает – сказали: «Найдите должность». Пришлось увольнять способного журналиста, который писал прекрасные репортажи и даже очерки. Ты, Иван, не удивляйся: поток евреев в столичные города теперь усилится. Русских будут выдавливать изо всех редакций. Банки они захватили еще до войны, теперь пойдут на штурм газет, журналов и министерств.

– Да что вы, в самом деле! – не выдержал я. – Всюду только и слышишь: бесшумная война, оккупация… А мы-то – спим, что ли? … если уж все это так, то надо же действовать!

– Успокойся и сиди тихо. Ты вот уже на мушку попал и не знаешь, когда грянет выстрел. Не хотела я тебе говорить, да лучше уж, чтобы ты знал.

Слова ее тихие, и даже будто бы нежно участливые, точно обухом ударили по голове. Кровь хлынула в лицо, в висках застучало. Понял, о чем она говорит: я попал в списки «окружения», и над всеми нами нависла угроза. Но откуда она знает? Неужели и в такие дела муж ее посвящается?

– Тебе муж говорил?

– У мужа Фридман был – он и рассказал. Евреи все знают. Васе-то вашему антисоветчину шьют. Одиннадцать миллионов растрат. Он ровно бы кабинет свой превратил в клуб антисоветчиков, и они там регулярно собирались.

– Я в его кабинете раза три был.

– Но ты дружишь с Воронцовым, а Воронцов – ближайший человек к Василию. Коньяком снабжал генерала, пил с ним…

– Пил?

– Да, пил. Никто не видел, как вы там в академии пили, но из академии ты вышел пьяненький. Все это зафиксировано.

– Подозреваю, кто помог зафиксировать.

– Это неважно – кто помог, важнее, что все это было.

Я возмутился:

– Ты так говоришь об этом, будто рада.

Я смотрел на папки, но уже не видел надписей, номеров и не знал, какую и куда класть. Сердце, как мотор, набирало обороты, и я боялся, что вот-вот меня хватит удар. Подумал: ну, и вояка, чуть на горизонте опасность появилась, а ты уже и в истерику. И еще пришла мысль: а как же на фронте-то? … Там едва ли не каждый день бомбы сыпались на батарею, снаряды рвались – и ничего, не было такого страха, а тут пустую болтовню услышал, и весь расклеился. Даже стыдно сидеть возле Панны. Вот как сейчас посмотрит мне в глаза, а в них ужас и растерянность.

Но Панна на меня не смотрела. Тихо и спокойно проговорила:

– Могла бы и промолчать, но лучше принять меры.

– Какие?

– Уехать куда-нибудь. Работы нет, начальников нет – тут самый раз и скрыться.

– Да куда? Я же военный!

– И что, что военный. Что же тебя Устинов, что ли, искать будет? А кому надо будет – пусть поищет. Раз придут, другой раз, а там и отстанут.

– Куда я скроюсь? Что ты говоришь, Панна?

– Я тебе достану путевку в дом отдыха – под Москвой он, рядом тут. Укроешься там. А я каждый день буду позванивать твоей Надежде, спрашивать, кто и когда тобой интересовался. Если интересуются из органов – приеду к тебе, придумаем вместе что-нибудь, а если кто по службе – тоже к тебе приеду.

– Да неужели все так серьезно?

– Да, Иван. Если попадешь на зуб Лубянки – очень серьезно. Ты сейчас иди домой и все время будь у телефона. А я поеду в редакцию к мужу и там куплю для тебя путевку.

– Ладно, Панна. Спасибо за участие.

Собрал кучу папок и понес их в отдел кадров. Тут поговорил с майором Макаровым. Этот еще больше подсыпал жару.

– Ну, что Василий? Кажется, ему шьют антисоветчину? Тебя на допрос не вызывали?

– А меня зачем?

– Как свидетеля. Ты, если вызовут – говори правду. Что видел, что знаешь – то и говори.

– А что я видел? Что знаю? Странно вы рассуждаете!

– Вызывать будут многих. Следователь к нему прицепился дошлый – Николай Федорович Чистяков. Он будет все трясти.

От него, не заходя в отдел, пошел на выход, поймал такси и поехал домой. В голове, словно метроном, звучала фамилия: Чистяков, Чистяков…

Никогда я не имел дело со следователями, а вот Чистяков… Мир тесен. И с ним меня судьба все-таки свела на жизненной дороге, но произошло это много лет спустя. Я уже был писателем, почти каждая книга моя встречалась в штыки критиками. Но однажды, как мне рассказали, Александр Чаковский, редактор «Литературной газеты», на совещании сказал сотрудникам: «Поэта Сергея Викулова и прозаика Дроздова чтобы в газете не было – ни с хорошей, ни с плохой стороны». Но и чугунная плита замалчивания не отвратила меня от литературы, сидел себе и писал романы. И вдруг однажды – звонок:

– С вами говорит начальник разведуправления Комитета государственной безопасности генерал-лейтенант Чистяков.

– Николай Федорович? – вспомнил я.

– Да, он самый. А вы меня знаете?

– Не то что знаю, а слышал. Так чем я могу быть вам полезен?

– Хочу с вами встретиться.

– Я должен к вам приехать? – спросил я упавшим голосом.

– Да нет, если позволите – я к вам приеду. Назначьте время, место встречи, и я буду у вас.

Я пригласил его домой. И вот у меня в квартире грозный человек, которого лагерники называют «главным крючком страны». Перед ним трепещет вся скрытая от наших глаз армия резидентов и диверсантов, все хитрецы, наладившие хищение народных богатств в особо крупных размерах. К такому роду расхитителей в свое время причислили Василия Сталина. Он уже тогда распутывал такие дела, а сейчас-то – генерал-лейтенант! Начальник Управления комитета государственной безопасности. Не скрою: холодок по спине бежал так, будто я на Северном полюсе и меня раздели догола. Зачем же он ко мне пожаловал? …

Чистяков был одет в строгий черный костюм, белая рубашка, неброский, но свежий галстук. Высок, строен, волосы и глаза черные, обличье славянское. И – улыбается. Пожимая протянутую руку, я подумал: «Вот так же и нашему генералу он улыбался. Улыбался и задавал свои вопросы. Сейчас и я услышу первый вопрос». И услышал:

– Я к вам по рекомендации из ЦК партии. Мне вашу фамилию Суслов Михаил Андреевич назвал. Вы помогали маршалу Красовскому писать мемуары. Я тоже написал. И мне нужна помощь.

У меня отлегло от сердца. Но Суслов? Серый кардинал! Меня даже знает Суслов! А Чистяков продолжал:

– Конечно, материальная сторона будет обеспечена. Гонорар разделим поровну.

Я спросил:

– Рукопись с вами? … – И, посмотрев ее: – Когда нужно сдавать?

– Когда будет готова. И если вы согласны, я оформлю на вас издательский договор – все сделаем чин по чину.

Я согласился. И в три месяца сделал рукопись. Сдали в издательство, а оттуда ее послали в Комитет самому начальнику КГБ Андропову. Я как об этом узнал, так и махнул на нее рукой. В рукописи-то главные расхитители, причем расхищали по сто килограммов золота, – хозяева подпольных заводов, и все они – евреи. А Андропов сам еврей. Конечно же, положит под сукно.

Гонорар мне не платили. Чистяков звонил, извинялся, говорил, что заплатит мне из своей зарплаты, но я его успокаивал. В конце концов получаю хорошую зарплату и обойдусь без этого гонорара. Но однажды он меня попросил позвонить самому Андропову или на худой конец его заместителю Цвигуну. И я позвонил Цвигуну. И говорил с ним довольно резко, на манер того: «А что, если бы вам не платили зарплату – как бы вы на это посмотрели? … А вот мне за работу над книгой не платят! ».

Он выслушал меня внимательно, а затем сказал:

– Позвоните завтра директору Военного издательства.

Мне не пришлось никуда звонить; через пару часов позвонил сам генерал-майор Копылов, директор издательства, и стал меня отчитывать:

– Ты, Иван, что – дорогу ко мне забыл? Жалобу на меня катанул! И кому? … Или ты не знаешь, что это за заведение? Хотел в Колыму, что ли, меня заслать? Выписал я тебе гонорар. Приезжай.

Гонорар мне выписали большой – так, будто я книгу один писал. Получив деньги, зашел к директору, с которым и встречался-то раза два, а он меня Иваном называет. Встретил как старого друга. Продолжал журить за то, что к нему не зашел, – давно бы деньги отдали.

– А Чистякову? …

– Генерал положил мне руку на плечо:

– Нашел, о ком беспокоиться. У них там своя кухня.

Книгу хотя и не скоро, но выпустили. И раскупили ее быстро – в несколько дней. Помню, там была история с Пеньковским и другие громкие предательства и хищения. Раньше подобные дела хранились в тайне. Но они и тогда были. Только расхитителей этих не называли олигархами и новыми русскими, и они не ездили в бронированных «Мерседесах» и с охраной, а находились там, где им и положено быть, – в тюрьме.

Путевку мне Панна привезла домой, приехала счастливая, веселая, ходила по нашей комнате, подсела к пианино, взяла аккорды. Было видно, что играть она умела, но не стала. Говорила все больше с Надеждой, спрашивала, когда она пойдет в роддом и в какой – не боится ли? Спросила, что надо для будущей малышки, записала. Я отдавал ей деньги за путевку, но она не взяла, сказала, что путевка бесплатная, оплатили из какого-то фонда журналистской взаимопомощи. Я спросил:

– Будешь ли устраиваться на работу?

– Да, буду, но только уж по своей специальности. Я ведь кончила МАИ – авиационный институт, а журналистика у меня не пошла, я тут таланта не обнаружила.

– Ты что же – на завод пойдешь?

– Я инженер-конструктор. Поищу места.

– Но, может быть, тебе лучше в КБ Сухого, или Яковлева, или Микояна? … Хочешь, я посоветуюсь с Воронцовым? Он знает Павла Осиповича Сухого, испытывает его новейший сверхзвуковой самолет.

– Да, конечно, похлопочи, пожалуйста. Может, и возьмут меня.

Я тут же позвонил Воронцову. Он в своей обыкновенной шутливой манере спросил:

– Сколько ей лет? … Она красивая? …

Я сказал:

– Очень. И умна. И талантлива. Словом, это не просто молодая выдающаяся особа – это целое явление.

– Ну, если это явление, то пусть она ко мне придет, я поведу ее к старику и скажу: «Берите на работу, иначе не буду испытывать ваши самолеты».

Панна очень обрадовалась, она много слышала о Воронцове, видела его у нас в редакции – он заходил ко мне, – и сказала:

– Ну, если у меня будет такой покровитель…

Я с искренним сожалением заметил:

– Влюбишься в него, а я буду в ответе перед твоим мужем.

В этот момент Надя была на кухне, готовила угощение, – Панна сказала:

– Все вы, мужики, ревнивые. А я, действительно, влюбчивая. Вот теперь мне грустно оттого, что нам с тобой придется расстаться.

– Нет, Панна – такие красавицы, как ты – холодные. Вас любят все, и, чувствуя свою силу, вы не даете себе труда задержать на ком-нибудь свой убийственный взгляд. И это естественно: человеку нужно спокойствие, а эту земную радость дает равнодушие. Я же вижу: ты на мужиков смотришь, как на белую стену.

– Да, это так, тронуть мое сердце нелегко, но я ведь говорю не о симпатиях, а о любви. Любовь нужна каждому человеку – и мужчине и женщине, а без любви жизнь как скучная статья: ее не выбросишь и читать неохота.

Вошла Надежда и позвала нас к столу. Тут у плиты уже вертелась Светлана. Панна подала ей руку:

– Давай знакомиться. Меня зовут Панна.

– Какая красивая!

– Тебе понравилось мое имя?

– Да. И вы красивая. Очень!

Панна подняла ее на руки:

– Ах, ты, комплиментщица. В папу уродилась.

– Да уж, – согласилась Надежда. – Отец наш комплименты говорить умеет. У нас соседка Вера Александровна – злющая, как фурия, со всеми ссорится, а он ей каждое утро комплимент скажет – и она весь день ходит веселая. И на меня не нападает.

Панна и Надежда понравились друг другу, обменялись телефонами, и мы стали общаться семьями. Муж ее замечательный человек, долгое время работавший редактором журнала, много сделал для русских писателей, все время ходил под обстрелом критиков-коганов, но не боялся их и как опытный боевой капитан уверенно вел журнал между рифами опасной и капризной политики. Когда вышел в свет мой роман «Подземный меридиан» и на него напала «Литературная газета», а затем и сам глава идеологического ведомства, будущий главный разрушитель нашего государства Яковлев, он не побоялся такого грозного чиновника и на пленуме Союза писателей сказал обо мне: «Вломился в литературу, разломав заборы».

Визит Панны, ее участие и щедрость пролились на меня успокоительным дождем: держал в руках путевку и думал: зачем она мне? Там, в редакции, работают мои друзья, а я куда-то бежать? … Ну, ладно, я на время спрячусь, а Надежда? Ее, беременную, куда-то вызовут, станут допрашивать… Да нет же! Никуда я не поеду.

Время подходило к обеду, я вышел на шоссе, остановил такси, поехал в округ. Зашел к своим соседям, летчикам золотой пятерки. Воронцов, как всегда, был в центре внимания, что-то рассказывал, а его друзья смеялись, как дети – самозабвенно, до потери сознания. Воронцов повернулся ко мне:

– Где ты пропадал? Мы тебя ищем. Я затащил сюда Шлихмана, схватил его за шиворот и, страшно вращая глазами, зашипел: «Ты куда дел нашего друга, корреспондента газеты? » Он что-то лепетал: «Нет газеты, не будет у нас корреспондента». – «Как не будет? – заорал я на него. – Не будет " Сталинского сокола", так будет " Советская авиация". К тому же он наш друг-приятель. Давай ключи! » И вот… – Воронцов достал из ящика стола ключи от моего кабинета и от сейфа. Подал мне.

– Спасибо, но газеты-то, действительно, не будет. А насчет «Советской авиации» я ничего не слышал.

– Не слышал! Вас разгоняют, а вы и лапки кверху. Я позвонил главкому авиации: «Как же это так? Военная авиация и без газеты. Морской флот имеет газету, Речной флот – тоже… А мы без газеты». Он в тот же день связался с министром, и тот ему сказал: «Будет у вас газета. И назовем ее " Советская авиация" ».

Не дав мне опомниться от радости, спросил:

– Тебя Чистяков не вызывал?

– Кто такой Чистяков? … Ах, да – следователь. Нет, не вызывал.

– Нас вызывал. Я его отбрил как следует. Сказал: какие это одиннадцать миллионов вы ему шьете? Да, он тратил деньги, но на что? … Плавательный бассейн построил, спортивный комплекс для детей, стадион ремонтировал… А чтобы хоть одну копейку себе взял? … Да вы что, в самом деле? … Если будете оскорблять Василия Иосифовича, я в суд на вас за оскорбление чести боевого генерала подам. Наш командующий – боевой летчик, с немецкими асами дрался, как лев, – боевые награды заслужил, а вы что забрали себе в голову? …

Присмирел следователь, пообещал во всем разбираться тщательно и чести боевого генерала не задевать. Вот так, Иван.

Он посмотрел на меня пристально, и так, будто испугался: не наговорил ли чего лишнего? Тоном старшего сказал:

– А если тебя вызовет, будь с ним потише и повежливей. Не каждому дозволено то, что мне. Однако, что знаешь, то и говори следователю. А то ведь чего удумали: миллионы растратил! Да Василий у меня деньги занимал! Черт знает, что это за люди, кегебешники? …

Я пошел в свой кабинет, позвонил Устинову, доложил, что жду вызова нового командующего. Наш редактор хорошо знал маршала Красовского, они вместе служили на Дальнем Востоке. Сергей Семенович сказал:

– Я говорил по телефону с маршалом, он меня заверил, что военная авиация без газеты не останется. Скоро он встретится с министром обороны Василевским и скажет ему о газете. Так что вы постарайтесь представиться маршалу. Он, между прочим, газетчиков любит.

В тот день маршал меня не вызвал – сильно занят был, потом он уехал в войска, неделю пробыл там, а через неделю жизнь преподнесла мне очередной сюрприз: я был вызван в Главное политическое управление Советской Армии и полковник Шапиро, тот самый Шапиро, который принимал меня в «Красной звезде», не предлагая даже сесть, сухо проговорил:

– Есть намерение послать вас в Румынию. А пока выводим за штат, ждите назначения.

И склонился над бумагами, давая понять, что разговор окончен.

– Если я не соглашусь?

– Не согласитесь – демобилизуем.

Поднял на меня желтые глаза и с какой-то противной дрожью в голосе добавил:

– Вы были ближайшим сотрудником Василия Сталина. Многих теперь вызывает следователь, не исключено, что понесут наказание. Так что я бы на вашем месте радовался: вам светит служба за границей.

– Что я должен делать?

– Сидеть дома и ждать вызова.

И потянулись долгие дни ожидания. Но вот через месяц или полтора меня снова вызвал Шапиро и вручил документы, в том числе и проездные: вначале я должен был явиться в посольство – это в Бухаресте, а затем отбыть в Констанцу, в штаб наших войск, которые в Румынии тогда в большом количестве находились.

То было время, когда Пятая колонна, убрав с пути Сталина, посадила в Кремль своего человека Никиту Хрущева. Скоро он развернет кипучую деятельность по ослаблению нашего государства, но пока еще Россия крепко стояла в странах – сателлитах Гитлера.

Помню, как плохо воевали румынские солдаты, и мы их называли кукурузниками.

Теперь я ехал к ним жить и работать.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.