|
|||
Глава вторая 2 страницаЯ с жаром пожал ее и сказал: – На меня надейтесь, как на себя. Если моей Родине будет нужно, чтобы я жил в Париже, – я готов. Лена порывисто меня обняла, поцеловала в щеку. – Вы мне нравитесь. – Эти слова я вам должен был сказать, но не посмел. – Тоже мне – фронтовик, да еще, говорят, летчик, а перед бабой робеет. Мы вышли из дома. У подъезда стоял автомобиль – длинный, широкий и – серебристый. Глаза-фары отсвечивали луч солнца… Змея! … Серебристо-белая с горящими глазами. Я опешил. Остановился. – Что с вами? … – Странно! … Я видел сон… и ваше платье, и роза в волосах, и этот автомобиль. – Я этого хотела. Я теперь часто буду приходить к вам во сне. Широким жестом растворила дверцу переднего салона: – Садитесь. И мы поехали. – У вас такой роскошный автомобиль. – Мне подарил его Фиш. Только не подумайте, что он был моим мужем. Да, мы расписались, я ношу его фамилию, но мужем и женой мы никогда не были. – Странная история! – проговорил я голосом, в котором слышалась целая гамма неясных, до конца не осознанных, но вполне различимых эмоций; наверное, тут были и сомнение в правдивости ее слов, и удивление невероятностью ситуации, но главное – ревность, зародившаяся в глубине подсознания, зародившаяся помимо моей воли. Несомненно, она услышала тревогу сердца, одушевилась победой, – бросила на меня взгляд своих сверкающих глаз. Женщина сродни охотнику и охотится постоянно, невзирая на возраст, – и каждый удачный выстрел доставляет ей радость. Наверное, здесь таится главнейший закон природы, – скрытый от посторонних глаз механизм продолжения рода, приспособительная сила внутривидовой селекции. – Сказавший «а» должен сказать и «б». Так, наверное? А? … – Хотел бы услышать не только «б», но и «в», «г», «д», – и весь алфавит. А там – и таблицу умножения. А еще дальше – и бесчисленное множество алгоритмов. – Мужики – жадный народ, вам всегда и всего мало. Но так и быть, расскажу вам историю моего превращения из Елены Мишиной в Елену с противной фамилией Фиш. Хотите слушать? – Еще бы! Если не расскажете – я умру от любопытства. – Я была студенткой Института международных отношений. И вот уже на пятом курсе случается беда: моих родителей арестовали. Они были дипломаты, работали в Америке, а я жила в Москве с бабушкой. За что? … А за то, что они – русские. Их должности понадобились евреям, и их оклеветали. В КГБ был Берия, а в Министерстве иностранных дел копошился еврейский кагал, подобранный еще Вышинским и тщательно оберегаемый Громыко, у которого жена еврейка, да и сам он, кажется, из них. Из дипкорпуса выдавливались последние русские. Евреи готовили час икс – момент, когда русские оболтусы окончательно созреют к расчленению России и к смене политической системы. Ленин не хотел такой смены – его убрали, Сталин прозрел и решил им свернуть голову – его отравили, теперь вот Хрущев. Если и он заартачится – и его уберут. Меня вызвали в ректорат, сказали: «Курс заканчивайте, но диплом не дадим». Я – ДВН, дочь врагов народа. Ничего не сказала ректору, но, выходя от него, решила: отныне вся жизнь моя принадлежит борьбе. С кем бороться, за что бороться – я тогда не знала, но не просто бороться, а яростно сражаться, и – победить! Вот такую клятву я себе дала. Ко мне подошел Арон Фиш – толстый, мокрогубый еврей, секретарь комсомола института. Сказал: «Есть разговор». И предложил пойти с ним в ресторан. Заказал дорогой ужин, стал говорить: «Хочешь кончить институт? … Выходи за меня замуж. Возьмешь мою фамилию, и для тебя откроются все двери в посольствах. Ты будешь заведовать шифровальным отделом, а через несколько лет станешь первым секретарем посольства». Я оглядела его стотридцатикилограммовую тушу и – ничего не сказала. Судьба посылала мне шанс, – я за него ухватилась. Но как же быть с моим принципом «Не давать поцелуя без любви»? Мне было двадцать три года, и ни один парень меня еще не касался. Как быть с этим? … Машина вынесла нас за город и, шурша шинами, понеслась по безлюдному шоссе. Елена молчала. Казалось, незаметно для себя, она подавала газ и автомобиль, влекомый мощным, шестицилиндровым двигателем, выводила на скорость взлета самолета Р-5, на котором я проходил начальную стадию летного обучения, – скорость эта равнялась ста двадцати километрам. Я отклонился на спинку сиденья, смотрел на обочину дороги и по движению травы, кустов, деревьев мог заключить: скорость уже полетна. Взглянул на спидометр: да, он показывал цифру «140». Елена, взбудораженная своим же рассказом, сообщала машине энергию чувств, воспоминаний. – А давайте я поведу машину! – У вас есть права? – Да, – вот. Права водителя-профессионала. Она убрала газ, затормозила. Я вел машину, она продолжала: Мы расписались. Была роскошная свадьба. Я думала об одном: как не пустить его в постель, что сказать при этом? … И – о, чудо! Он, провожая меня в спальню своей роскошной квартиры, взял за руки, сказал: «Понимаю, ты меня не любишь. Но, надеюсь: мы поживем и ты ко мне привыкнешь». Я не привыкла. И он это понял. На прощание Арон сказал: «Когда созреешь, дай мне знать и я тебя позову. Ты получишь высокую должность». Я не созрела и не созрею никогда. И никогда не впрягусь в их упряжку, хотя Арон и думает, что скоро из меня окончательно улетучится русский дух и я стану пламенной интернационалисткой, что на их языке означает: «иудаист, сионист». А точнее: шабес-гой, пляшущий под их дудку. Таких людей в России очень много; они-то и составляют их главную опору в разрушении нашего государства, а затем и уничтожении русского народа. Она замолчала. А я, потрясенный ее рассказом, главное – перспективой, нарисованной ею для русского народа, сбавил скорость до шестидесяти, ехал тихо, думал. Лена вдруг снова заговорила: – Ты меня осуждаешь? Да? … – Нет! – почти вскричал я. – Нисколько! … Наоборот: ты сделала это ради борьбы за самое святое: за Родину! … Я поступил бы точно так же. Если говорить по-нашему, по-летному: ты точно зашла на цель и теперь можешь сбрасывать бомбы. А если говорить языком артиллериста – я ведь еще был и командиром батареи, – ввела точные координаты цели и пушкари поведут огонь на поражение. Ты молодец, Лена! Я верю тебе и готов пойти за тобой хоть на край света. Она тепло улыбнулась, но ко мне не повернулась, не обдала меня жаром вечно горящих глаз, он которых у меня уж начинала мутиться голова. Впереди открылось озеро. Лена показала ларек, где продавались пляжные товары. – Тебе ничего не надо? – Как же! Очень даже надо! … Мы подошли, и я сразу увидел то, что мне было нужно: красивые плавки. Я спросил: – За рубли продаете? Продавец кивнула и назвала сумму. По нашим меркам дешево: плавки за четыре рубля. У нас такие стоят десять – двенадцать рублей. То было время, когда рубль был посильнее доллара на восемь копеек. Нашли удобное место для машины, переоделись, и Лена повела меня к причалу, где напрокат давались водные лыжи. Десятиминутная езда за катером стоила рубль – это было совсем дешево. – Но я не катался на лыжах. – Научим! Дело нехитрое. И Лена показала, как надо вставать на лыжи, погружая их в воду, и затем, по ходу катера, приподнимая переднюю часть лыж, вылетать из воды. К радости своей, я вылетел с первого раза и так, словно катался на лыжах сто лет. Натягивая трос, заскользил сбоку катера. Лена вслед кричала: – Ай, молодец! Сразу видно – авиатор. Простота отношений пришла к нам сама собой, и мы оба этому были рады. Потом из-под навеса, над которым я прочел вывеску «Водный клуб», вышли ребята, девушки, обступили Лену и о чем-то с ней говорили. Вынесли лыжи, трос, и Лена тщательно их осмотрела. К причалу подошел белый, как чайка, катер, напоминавший формами ракету. Моторист протянул Елене руку. Я стоял на пригорке возле автомобиля и отсюда наблюдал, как парни и девушки, – а их было уже много, – во главе с тренером подвели Лену к причалу и долго прилаживали у нее на ногах особые спортивные лыжи. Я начал беспокоиться: уж не затевается ли здесь какой опасный номер? И я не ошибся: катер взревел двигателем и полетел от причала. Вслед за ним понеслась и Лена. Ребята хлопали в ладоши, что-то кричали. А Лена отклонилась от катера далеко в сторону, – так, чтобы ей не мешала вздымаемая им волна, – и здесь, на ровной глади, подняла ногу, да так, что лыжа очутилась у нее над головой, а сама, как оловянный солдатик, скользила на одной ноге, затем… – о, чудо! – повернулась на сто восемьдесят градусов и, сохраняя то же положение, летела вперед спиной. Но вот прыжок… Приводняется на обе лыжи, и то с одной стороны катера, то переходит на другую. И с разных положений описывает круг в воздухе – один, второй… Кольца в воздухе! Целый каскад… С берега кричат что-то по-румынски. Спортсмены прыгают от радости, хлопают в ладоши. А катер заходит «на посадку». Лена бросила трос, взбурунила лыжами воду, остановилась у причала. И тут ее обступила стайка девчат, подхватила на руки, понесла к лежакам. Потом спортсмены угощали нас обедом. От них я узнал, что Лена – заслуженный мастер спорта, победитель каких-то международных соревнований. Она давно не тренировалась и выполнила лишь три-четыре упражнения, но «кольца», или, как говорили спортсмены «мертвые петли», в Румынии никто не делал. – Поучите нас, – просили ребята. – Я и рада бы, да времени нет. С работы не отпускают. На обратном пути заехали в маленький городок. Тут на высоком холме был монастырь и при нем гостиница. Лена, остановив машину в стороне от небольшого двухэтажного здания, сказала: – Прошу тебя, поживи здесь два-три дня, и потом все прояснится в твоей судьбе. По вечерам я буду к тебе приезжать. Помолчав, добавила: – Давай условимся: говорить друг другу все, ничего не утаивать. Вот я тебе признаюсь: звонила в Париж Фишу, сказала, что ты человек наш, и пусть организует тебе защиту. – Фиш? … Защиту? … Но что же он за птица, что может организовать мне защиту? … – Ах, Господи! … Вот она, наша русская простота! Не можем и помыслить, что чья-то злая воля держит нас в своих цепких руках. Рабочий, стоящий у станка, колхозник, идущий за плугом, – те могут жить спокойно, они рабы, их дело кормить и обувать – создавать ценности, но если ты приподнял голову, стал заметным, – ты должен служить режиму или исчезнуть. А режим оккупационный, власть чужая, и нестрашнее для России той, что вы сокрушили на поле боя. Я молчал. Мы сидели в машине и могли говорить, никого не опасаясь. Солнце скатилось за поддень и полетело к озеру. Оно не так уж ослепительно горело, и мы, как орлы, могли смотреть на него, не жмурясь. Мне было тяжело переваривать информацию Елены, но и не было причин сомневаться в ее правоте. Мне и Воронцов говорил примерно то же, но только в его словах я не видел столь мрачной картины и они не звучали столь безысходно. Я теперь хотел знать все больше и больше, и Елена, заглядывая в боковое зеркало автомобиля и вспучивая ладонями волосы, говорила: – Фридман звонил Фишу, он сказал о какой-то книге, которую ты писал Василию, о том, что у тебя все материалы… Ты ездил к капитану Ужинскому, забрал материалы о старшем сыне Сталина. – Никаких материалов у меня нет. А Фридман большой враль и мерзавец. – Ты теперь можешь говорить что угодно, ты вынужден опровергать, оправдываться, а по законам сионистов, масонов – тот, кто оправдывается, уже наполовину виноват. Но я хочу тебе помочь. Ну, а если так – слушай меня и не перечь. Посол болен, тебе нечего делать в посольстве. Я буду дежурить у аппарата, караулить информацию. Ну? Договорились? … На этот раз я ничего не сказал, покорно остался в заштатном городке, гулял, бродил по нему, завтракал и обедал в чайных, кабачках, которые тут назывались бадегами. Поэт Алексей Недогонов, работавший в Констанце в военной газете, – мне суждено будет занять его место, – на письменном дубовом столе вырезал строки: Мангалия, Мангалия, Бадега и так далее. Елена навещала меня каждый день, но на четвертый я ей сказал: – Завтра утром приеду на автобусе в Бухарест и заявлюсь в посольство. Мне надоело прятаться. Да и не хочу я в Париж. Что бы мне ни грозило – останусь в России. Елена помрачнела, глаза ее прелестные, по-детски распахнутые и счастливые, потухли, – она смотрела в сторону, будто что-то там читала. Проговорила глухим, недовольным голосом: – Уговаривать не стану. Ты – русский; таким-то что втемяшится – не отступят. Но зачем же автобусом? Поедем со мной, сегодня же, но только накорми меня ужином. Заказал ужин, и мы сидели с ней по-семейному, говорили о разном. Впрочем, говорила она, а я ей не мешал и не перебивал ее мысли. Ей было грустно, и она своей печали не скрывала. – Ты уедешь, а я снова одна, и некому слова сказать; душа закрыта, на сердце холод. – Я полагал, мне в посольстве работу дадут или тут, где-то рядом. Сама же говорила: в газете румынской хотят русского иметь. – Хотят-то они хотят, – советского хотят, да только не русского. И нам пресс-атташе нужен – и тоже не русский, я по заданию первого секретаря посольства справки наводила: нет ли у тебя родственников из евреев? … Оказалось, никого. Чист ты и светел, аки стекло, а для них гой поганый. Они такого-то пуще огня боятся. А и в газете румынской одни паукеристы сидят, – они тоже справки наводят. Им это просто: позвонили нашему же первому секретарю – информация готова. И ты им не нужен. Они лучше прокаженного возьмут, чем Ивана. – Кто это – паукеристы? – Анна Паукер у них есть, до недавнего времени членом Политбюро была. Это такое же чудовище, как в Германии Клара Цеткин, а у нас в России Фанни Каплан или мадам Крупская. – Крупская? … – Да, Крупская. Для нас, идиотов, она – жена Ленина, да детей любила, пуще матери обо всех нас заботилась, а она… сущий дьявол в юбке. Приказала из библиотек все книги по русской истории выбросить. Классиков вместе с Пушкиным и Толстым… Особенно Достоевского ненавидели, о котором картавый Ильич прокаркал: «Архи-с-квер-р-ный писатель! » Это за то, что Федор Михайлович «Дневник» написал, в котором сущность евреев раскрыл. И слова пророческие ему принадлежат: «Евреи погубят Россию». Много зла эта польская жидовка натворила, да только-то народу русскому ничего не ведомо. В потемках он сидит, народ русский. А те, кто вновь рождаются, и вовсе ничего не знают. Вот пройдет еще два-три десятка лет, и народятся Иваны, не помнящие своего родства. Они и знать не будут, что русскими родились, и назовут их именами чужими: Роберты, да Эдики, а иных Владиленами уж сейчас нарекли, Эрнстами, Мэлорами, Спартаками кличут. В истории нашей для них одни мерзости оставят. Уже сейчас два академика-иудея Митин да Юдин новую историю им пишут, а Марр – академик язык русский подправляет. Ну и вот… Снова я тебе невеселую сказку рассказала. – Поразительно, как много ты узнала. Мне, право, совестно; мы одногодки, я как-никак журналист, а рядом с тобой профаном себя чувствую, круглым идиотом. – Не казнись, Иван, и не суди меня за стариковское ворчание. Недосуг тебе было в сущность нашей жизни углубляться; самолеты водил, из пушек стрелял, а в академии учился – и там знаний подлинных не дают. Профессора-то, поди, тоже иудеи? … – Да, уж, больше половины из них. – Ну, вот, а иудей он везде свою линию гнет, чтобы ты род свой и отечество невзлюбил, а его, жида пришлого, во всяком деле за вожака признал и чтоб шел за ним, не рассуждая и ни о чем не спрашивая. Ты и не мог знать больше, а я меньше знать не могла, потому как в семье потомственных дипломатов родилась: дед мой при царе в Австрии послом был, – я, кстати, и родилась в Вене. И отец тоже дипломат, а мама – переводчица. Я с младенческих лет речи гневные слушала – о России, русском народе и о жидах, скинувших царя глупого Николашку и забежавших во все кремлевские коридоры. Ну уж, и сама у пульта посольской информации четыре года сижу. Насмотрелась и наслушалась, что посол знает, то и я… – Вот они откуда мои знания. Говорила уж тебе… – Спасибо, Лена. Ты мне глаза настежь растворила. До встречи с тобой я как в мешке сидел. Дурак дураком был. Сгущался сумрак южного вечера, когда мы выезжали из городка. Лена держала малую скорость, одна рука ее лежала на коленях, другая на руле, – выражение лица хранило грустную мечтательность. Мое решение идти в посольство до выздоровления посла ей, видимо, было понятно; я как человек военный не мог уклоняться от общения с властями, не мог я и трусить, опасаясь каких-то злых сил. – Одно мне в тебе не нравится – молчишь ты много. Я говорю, а ты слушаешь, и получается у нас игра в одни ворота. А мне бы очень хотелось знать о тебе побольше. Про жену бы рассказал, как встретились, любишь ли ее, и если любишь – как сильно. – Жена – вятская девчонка, из северных, русокудрых. А глаза зеленые, как у кошки. Но главное, конечно, человек она хороший. Честная, совестливая, во всем обстоятельная. Мне с ней хорошо. Проговорив эту тираду, я умолк, молчала и Елена. Потом неожиданно сказала: – Не хотела бы я, чтобы муж мой, если он у меня будет, так обо мне отзывался. Эдак я могу говорить о своей машине, о квартире, но о любимом человеке! … – Но ты теперь видишь, почему я мало говорю. Не горазд на речи. – А еще журналист! Как же ты читателя словами зажигать будешь? … Разговор принимал неприятный характер, и я не знал, как его свернуть на более легкую и веселую тему. Не торопилась делать этого и Елена. Было видно, что дела мои семейные – особенно же отношения с женой – сильно ее занимали. Мой же короткий рассказ расценила как нежелание входить в подробности на эту глубоко личную тему. Набежавший холодок в наши отношения не рассеялся и утром, когда Елена, накормив меня завтраком, рассказала, как добраться до посольства городским транспортом, и уехала на работу. В десятом часу я входил в кабинет первого секретаря посольства. За столом сидел мужчина лет сорока, полный, с розовым, гладко выбритым лицом и маленькими птичьими глазами. Смотрел на меня неприветливо и даже будто бы злобно. – Вы где пропадаете? Мы ждали вас три дня назад. – Посол болен… – Ваше какое дело? Посол болен, посольство работает. Вас к нам направили по ошибке. Поезжайте в Констанцу в редакцию газеты «Советская Армия». Явитесь к редактору полковнику Акулову. – Слушаюсь! – доложил я по-военному. И, видя, что секретарь меня не задерживает, попрощался и направился к выходу. Вечером скоростным поездом отправился в Констанцу. С Леной не простился. Заходить к ней считал неудобным, она же меня не искала. В портовый город на Черном море Констанцу приехал утром, как раз к началу работы редакции. Полковник Акулов, ладно сбитый крепыш с коричневой от загара лысиной, встретил меня радушно, будто мы с ним были давно знакомы, и между нами установились дружеские отношения. У него в кабинете сидел Грибов и ответственный секретарь газеты подполковник Чернов Геннадий Иванович. Все они смотрели на меня весело, улыбались, – я понял: Грибов им обо мне рассказывал и, видимо, отзывался хорошо. – Нам о вас звонили из посольства – но позвольте: при чем тут посольство? Вы же человек военный, а они при чем? … – Не знаю. По-моему, тут какое-то недоразумение. – И я думаю! – воскликнул редактор. – Я просил очеркиста, писателя, – и Шапиро назвал вашу фамилию. – Нам очерки нужны, – заговорил Чернов, – у нас есть очеркист, но он пишет медленно, в месяц один очерк, – ну, от силы два, а нам они нужны в каждом номере. О рассказах и говорить нечего: когда праздник какой или просто воскресение – рассказ нужен, а где его взять? Я помню, мы в Москве, в «Красном соколе», и то мучились. О летчиках никто не пишет, а закажем лихачу какому, так он такое накрутит, хоть святых выноси. – Ну, в рассказах и я не силен. Тут писатель нужен. – Был у нас писатель! – воскликнул Чернов. – Алексей Недогонов, слышали, наверное? Он за поэму «Флаг над сельсоветом» Сталинскую премию получил. Но поэт он и есть поэт, из него не только что рассказ – заметку порядочную клещами не вытащишь. К тому ж и пил сильно. Редактор с печалью в голосе сказал: – В Москву поехал, там напился и под трамвай попал. Грустная история! … Редактор поднялся из-за стола и, обращаясь к Чернову, сказал: – О делах потом будем говорить, а сейчас устраивай его… думаю, к тебе в номер поселим. – С превеликим удовольствием! Вместе воробьев гонять будем. Они, черти, спать мне не дают. Ни свет ни заря прилетают на балкон и начинают свой базар птичий. Чернов и Грибов повели меня в гостиницу «Палац», где редакция снимала дюжину номеров. Гостиница стояла прямо на берегу моря, – в прошлом белое, но теперь порядком обшарпанное здание, которое было тут же, в ста метрах от редакции. В номере Чернов показал мне койку в глухом углу, его же койка стояла у самого балкона, дверь которого по причине жарких июньских дней была все время открыта. Из номера со второго этажа мы спустились вниз и зашли в ресторан, просторный, вполне приличный даже по московским меркам. – Вам надо позавтракать? – сказал Чернов, – мы составим компанию. И – Грибову: – А, Юра? … Устроим себе второй завтрак? … С Грибовым они были знакомы и в Москве. «Красный сокол» – газета дальнебомбардировочной авиации, ее расформировали вместе с нашей газетой, – так сказать, за компанию, – Грибов, в бытность еще нештатным корреспондентом, работал на два фронта – у нас в «Сталинском соколе» и не оставлял без внимания нашу младшую сестру. Чернов и там был ответственным секретарем газеты. Чернов словоохотлив, говорит без умолку, – и обо всем с юмором, со смешком. Правда, юмор его мало смешит, но желание рассмешить тоже интересно, вызывает невольную улыбку. – Ваша должность, – говорит он мне, – самая престижная, мы ее берегли для писателя. Даже заявку в Союз писателей дали, – ну, они и прислали Недогонова. Парень он хороший, веселый, и выпить был не дурак, да вот беда: ни очерков, ни рассказов не писал. Это, говорит, проза, а я – поэт. Очерк для меня черная работа… Грязной тачкой руки пачкать – ха-ха! … – Ну, рассказ напиши, – говорили ему. – Ты должность писательскую занимаешь. – Рассказ? – восклицал Недогонов. – Рассказы Чехов умел писать, а все остальные пишут солому. Я лауреат! И подпись свою под чем зря ставить не буду. И уходил. И не приходил в редакцию три-четыре дня. Потом нам звонили из городской милиции, просили прислать кого-нибудь и забрать пистолет и документы Недогонова. Ночью он где-то валялся пьяный, и милиционер, чтобы его не обокрали, забирал у него документы и оружие и сдавал дежурному по отделению. А еще Недогонов, когда не очень был пьян и сохранял способность двигаться, шел к памятнику Овидию, лез к нему на пьедестал и говорил: «Ты, старик, подвинься, я постою на твоем месте. Ты тут триста лет стоишь, – устал, небось…» И вставал рядом, обнявшись с Овидием. Поэт он был талантливый, но стихи для газеты, что соль для каши, – много не положишь. – Должность спецкора занимал, – вас на нее прислали. Тут и зарплата высокая, и гонорар хороший платим. За очерк – шестьсот лей, а за рассказ все восемьсот. Такую сумму здесь инженер получает, а рабочий – четыреста, пятьсот. Заказывали салат, семгу, котлеты по-венски… Очень бы хотели выпить хорошего вина, но – не пили. Служба. Чернов, как опытный служака, за рамки не выходил. Поднимаясь из-за стола, сказал: – Сегодня уж в редакцию не приходите. Знакомьтесь с городом, а завтра… обо всем поговорим. Мы с Грибовым пошли на море, взошли на один из многих волноломов – бетонных глыб с острыми углами, – стали загорать. – Не повезло, черт знает как! – усаживаясь на верхушку глыбы, возмущался Юрий. – Здесь море, пляж, портовый, веселый город, а меня назначили собкором в Тимишоары. – Собкор – вольная птица, – пробовал я его утешить. Сам себе господин, – живи в свое удовольствие. – А мне на черта свобода, если я в коллективе жить хочу. К тому ж тут штаб армии рядом, девчат навалом, – я ведь монахом-то жить не собираюсь. Ты когда укрепишься, поговори с редактором. Не дело он затеял, турнуть меня к черту на кулички. Я там с тоски сдохну. На соседний волнолом взобрался майор в румынской форме. Поднял в знак приветствия руку, сказал по-немецки: – Хотите со мной к дельфинам сплавать? Посмотрел на часы: – Скоро они будут здесь. Я с ними встречаюсь. – А они… не кусаются? – Не-е-ет. Они – народ мирный. И очень любят играть с человеком. Меня они знают, и вас узнают. Мы понимали немецкий язык, и нас заинтриговало предложение майора. Я сказал: – Я с удовольствием. Грибов махнул рукой: – Вы уж без меня. Я плохо плаваю. Скоро показалась стая дельфинов, и мы с майором пошли им навстречу. Я вырос на Волге, плавал хорошо, – уверенно шел впереди майора. Дельфины, завидев нас, тоже к нам повернули. Головной, приближаясь ко мне, приподнял морду и я, к своему изумлению, явственно увидел широкую улыбку. В первую минуту оторопел, не знал, что делать, но дельфин подвернулся ко мне боком, словно приглашая на нем прокатиться. Я обнял его и почувствовал, как он мягко, плавно увлекает меня от берега. Но тут другой дельфин подплыл под меня и вздыбил над водой. И увлек в сторону от того, первого дельфина. Я соскользнул в воду и очутился между двумя дельфинами; обнял их обоих, и они стали носить меня по кругу. Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди, в висках стучало, но видя, как смело играет с дельфинами майор, хватает их то за хвост, то за голову, и они вьются возле него стаей, успокаивался и я. А тем временем и возле меня уже была стая, и я то к одному подплывал, то к другому, и не было случая, чтобы меня как-нибудь толкнули, неловко задели, – я был для них как малое дитя, с которым они обращались нежно и любовно. Боясь, что устану, что далеко отвлекусь от берега, я стал клонить к волноломам, – и дельфины тут же разгадали мое намерение, выстроились по сторонам эскортом, – то и дело поднимали морду, смотрели на меня, точно спрашивая, не нужна ли помощь. Я убежден: начни я тонуть, они тотчас бы меня подхватили и невредимым доставили на берег. Удивительные животные! Скорее это разумные существа, с которыми человек еще не нашел формы достойного общения, не научился вполне понимать их и отвечать любовью на их преданность и любовь. Дельфины, как мне потом сказали, не любили портовую акваторию моря, редко сюда заплывали. Я жил в Констанце три года, несколько раз видел стайки дельфинов, он они были далеко, и я уже с ними не общался. Купались и загорали мы до обеда, а после обеда я завалился в постель и крепко уснул. Но долго мне спать не пришлось; меня разбудил вахтер и сказал, что из Бухареста мне звонит женщина и я смогу поговорить с ней из кабинета директора гостиницы. Звонила Елена: – Мой капитан! Вы уехали, не простившись, я плачу, и меня некому утешить. – Извините, Леночка! Спасибо вам за все, но я считал неуместным искать вас перед отъездом. – Понимаю, я вас очень хорошо понимаю. Вы такой деликатный и умница. С вами приятно иметь дело. Я тут на страже, и если что – найду вас и скажу, что надо делать. Вами интересуется Фиш, вы ему очень нужны, а это значит, что вы свободны и ни о чем не думайте. Я к вам приеду. При-е-ду! … – слышите? … Найду вас, и мы будем много-много говорить. Я очень скучаю и жду встречи. Думайте иногда обо мне. Ладно? … – Леночка, милая, я буду думать о вас не иногда, а всегда. Спасибо вам, я рад нашей встрече. Жду вас с нетерпением. – Ах, это хорошо! Как это мило, мой дорогой капитан. До встречи, и я вас целую. Сейчас, по прошествии стольких лет, я не могу в подробностях описать свое состояние; я только помню, что ни страх ареста, ни перспектива побега за границу не волновали меня так сильно, как этот звонок из Бухареста. Похоже было на то, как если бы резкий порыв ветра налетел на зеркальную гладь моря и вздыбил волны высотой с многоэтажный дом. Сердце мое сладко замерло от вдруг нахлынувшего счастья. Я любим этой девушкой! По всему слышал, – и по словам, но, главное, по интонации голоса, по ее счастливому возбуждению, по нетерпению, с которым она ко мне стремилась… Слышал сердцем, всем существом – она меня любит! Такое совершенное, прекрасное создание! Умница, спортсменка, чемпион – а как легко, грациозно ходит, какая головка, прическа… – глаза, на которые долго нельзя смотреть. В них тонешь, как в колодце. Они жгут и ласкают, светятся и пронзают, в них живут и луна и солнце, и небо и звезды… Я нигде и никогда не видел таких глаз, покоряющих и берущих в плен. А Надежда? … Она и вправду во всех отношениях хорошая жена. Ведь совсем недавно и она вот так же… – покорила, взяла в плен. Что же я за человек, что так быстро падаю на дно женских чар? … Много ли будет еще женщин, которые поразят, оглушат своей красотой? И что же мне делать? … Добиваться любви и умирать в объятиях? … Вопросы трудные, я не видел на них ответа. Самое лучшее – до срока выбросить из головы. До срока? Но до какого? … Хорошо, что сосед по номеру попался разговорчивый и шумный. Каким-то важным, парадным шагом ходил по комнате и в такт каждому слову махал руками, будто слова свои во что-то забивал. Они не поддавались, а он вколачивал, вколачивал. – Очерк – это проблема, которая трет мои печенки. Стихи мне напишет пан Ручьевский, – есть у нас такой, – всякую забавную смесь надергает из старых газет Белостецкий, – и такой есть, – но где я возьму очерк о солдате? А если рассказ нужен? Тут его хоть рожай! … А вы и очерки пишете и рассказы.
|
|||
|