|
|||
Глава четвертая 3 страница– Еще не отобрали. И даже пропуск в ЦК партии есть. – Клади на стол все документы, и я поеду к маршалу. Сейчас же поеду. – А кто у вас начальник? Я что-то не знаю. – Маршал авиации Жаворонков, мужик трусоватый, все на ЦК оглядывается, ну, да постараюсь его обломать. А не то скажу: «Тогда ухожу в отставку. Я не из тех, кто способен бросить товарища в беде». На следующий день Костя мне рассказал, что вот эта его последняя фраза и решила все дело. – Маршал никак не соглашался, говорил, что отношение к окружению Василия Сталина – это высокая политика, не подчиниться ей, значит, пойти против Хрущева. Я тогда поднялся и торжественно произнес эту фразу. Ну, маршал дрогнул, подошел ко мне, положил руку на плечо. Мирно, по-отцовски проговорил: – Ну, ну – ты остынь, Костя. Я ведь тоже подлецом-то никогда не был. И к Васе относился хорошо. А что ты так бьешься за товарища, ценю. Я и сам такой, из той породы, что и Чкалов, Громов, Водопьянов. Зачисляй своего товарища, а если на нас бочку покатят – отобьемся. Летчики так и должны поступать. Костя при этих словах даже прослезился; он был человеком сентиментальным, втайне пописывал стихи, любил музыку и был способен на крепкую мужскую дружбу. Вынул из стола приказ, подал мне. Я читал: «…назначить специальным корреспондентом журнала с окладом в 350 рублей». – Будем ждать от тебя шесть очерков в год. И за каждый выплачивать по 400-500 рублей. В итоге зарплата, как у министра. В сердце моем клокотала радость, мне хотелось обнять Костю, как во младенчестве я обнимал маму. Но я старался быть сдержанным, крепко пожал ему руку. – Спасибо, Константин Иванович, такого подарка я еще не получал ни от одного человека. По коридору второго этажа он повел меня в угловую комнату, тут строители производили ремонт. – Твой кабинет. С месяц будут ремонтировать, а потом займешь его. Пока же… посидишь в гадюшнике. И, наклонившись ко мне: – Я так называю комнату, где сидит секретарь парторганизации и заместитель ответственного секретаря журнала – два главных демагога. Ты, конечно, с ними поосторожней, но и палец в рот не клади. Словом, побудь с ними и узнаешь, чем дышит моя оппозиция. Спустились на первый этаж и вошли в просторную комнату. Здесь находились трое: за внушительным столом под портретом Маяковского, как важный начальник, восседал молодой плечистый атлет с красивой шевелюрой кудрявых волос. Редактор назвал его: – Тимур Валерьянович Переверзев, заместитель ответственного секретаря, наш начальник штаба. И пояснил: – Ответственного секретаря у нас пока нет, так он, Тимур Валерьянович, за главного повара: рисует макет, располагает статьи, фотографии, – и, конечно же, редактирует. У окна, выходящего на улицу, сидел дядя лет сорока, с большим лбом и сверкающей лысиной – сильно похожий на Чаадаева: – Масолов Борис Фомич, секретарь партийной организации. И уже тише, как бы для меня одного, добавил: – Вы хотя и беспартийный, но собрания у нас почти всегда открытые, – приглашаются все сотрудники. Я подошел к нему, протянул руку. Масолов, чуть привстав, сунул мне свою ладонь. Редактору сказал: – Заранее-то не приглашайте; неизвестно еще, какие у нас секреты возникнут. У стены рядом с дверью сидел мужчина непонятного возраста, небольшой ростом, ничем не примечательный. – Киреев Антон Васильевич, – сказал приветливо и крепко пожал мне руку. Два стола были свободны. Показывая на один из них, редактор сказал: – Здесь сидит Василенко, литературный сотрудник. И, показав на другой стол: – А здесь пока ваше место. Редактор вышел, но скоро вернулся и положил на мой стол подшивку журнала: – Смотрите, изучайте; наш журнал пока суховат, здесь редки очерки, репортажи и уж совсем не частые гости рассказы, но с вашим приходом мы его надеемся серьезно оживить. Едва закрылась дверь за редактором, как Масолов, повернув ко мне могучий лоб, заговорил тоном явного недовольства: – Обыкновенно при поступлении к нам на работу приходят на беседу к секретарю партийной организации. В случае с вами почему-то этим правилом пренебрегли. Я пожал плечами, не знал, что ему ответить. А он при сгустившейся тишине, все больше раздражаясь, продолжал: – Секретарь райкома будет спрашивать о вас, а что я ему скажу? Дело-то ведь непростое, вы субъект необычный, – можно даже сказать экзотический. В райкоме-то уж, поди, прознали, что за птица к нам залетела. У меня непременно будут спрашивать всякие подробности. – У меня секретов ни от кого нет, спрашивайте, что вас интересует. Говорил я спокойно, но голова моя загудела, сердце набирало обороты; я знал, что голос мой будет дрожать, в нем появятся едва заметные противные свисты, – набрал полные легкие воздуха, сказал себе на манер еще не забытого жаргона беспризорников: «Ша, братишечка, не пыли, не сори словами и делай вид, что никого не боишься». И еще стороной шли мысли: «Фрукт этот вредный, с ним не заводись, не осложняй жизнь ни себе, ни редактору». Масолов продолжал: – Я вам не прокурор и не следователь – вопросы там задают, а здесь должна быть дружеская доверительная беседа. – Я вас вижу в первый раз, но все равно: буду откровенен. – То-то и оно, что первый раз! За вами оттуда тянется черт знает какой хвост, а и здесь вы начинаете с нарушения. – Ну, ладно, хватит вам, Борис Фомич! – вмешался Переверзев. – Пригласите его в партбюро и там поговорите. А сейчас… Он сгреб со стола кипу бумаг и принес мне: – Бросьте вы читать старые журналы, вот мы подготовили новый номер, скоро сдавать будем. Посмотрите, что тут с вашей точки зрения хорошо, а что и не очень. Я склонился над макетом, над статьями. Дышал тяжело, щеки пылали. Масолов бросил мне перчатку, и я понял, что наши с ним разборки впереди, что много он попортит крови за меня редактору, – и это вот последнее обстоятельство волновало меня больше всего. Я успел заметить, что вид у Самсонова усталый, лицо землистое, нездоровое, а руки мелко подрагивают – признак непрочной, расшатанной нервной системы. Ох, как не хотелось бы мне добавлять ему служебных огорчений! Долго смотрю на обложку; здесь крупным планом дана девушка-стюардесса, сходящая по трапу самолета. Девушка стройная, красивая, но лицо ее теряется во множестве второстепенных деталей, и в целом обложка не производит сильного впечатления. Я подумал: «Хорошо бы лицо ее дать крупным планом, а рядом в сторонке или где-то в углу – показать ее сходящей по трапу. И подпись: " Из дальних странствий возвратясь…" Тогда понятен будет общий замысел снимка и ярко засветится изумительно красивое лицо». Стал листать статью; большая, очевидно, пойдет на открытие журнала. Несколько раз прочел заглавие «Первые всполохи соревнования». Слово «всполохи» показалось странным, неточным. Удивился: неужели никто не поправил? И Самсонов пропустил. Но нет, редактор еще статью не подписал. Статью готовил Масолов, а подписал Переверзев. «Батюшки! – бросилось мне в голову. – Как же они глухи к языку. Не слышать такой нелепицы! …» Снова и снова читаю заголовок: слово претенциозное, вроде бы свежее, но оно явно не на месте. Что значит – всполохи соревнования? Проблески, предвестники, первые сигналы, признаки? … Ничего подобного тут не слышится. Все эти синонимы далеки от логики и здравого смысла. Но вдруг я чего-то не понимаю? Вдруг как ошибаюсь? … Готовил-то ее Масолов! Судьба словно нарочно сталкивает меня с этим человеком. И все-таки наверху легонько карандашом написал свой заголовок: «Дорогу осилит идущий». Начинаю читать статью. Тема скучная, тянется как бесцветный прокисший кисель: о том, как в одном далеком авиаотряде «ширится», «развертывается» соревнование. Называются профессии, фамилии, перечисляются показатели налета, экономии горючего… Господи! Да что же они тут печатают? … Подошел Переверзев, склонился над столом. Я поднимаю голову и вижу, что в комнате кроме нас никого нет. – Заработались, товарищ капитан. Пора обедать. – Я был капитаном. Теперь-то в запасе. – Вы молодой, вас по имени-отчеству как-то и называть неудобно. Показал ему свой чертеж обложки: – Я бы вот так подал эту тему. Лицо бы высветлил, показал крупным планом. Очень уж хороша девица. – Мысль интересная. Будем думать. Ну, а статьи как? – Написаны грамотно. Правда, скучновато, но это уж, наверное, стиль журнала таков. Я сужу, как газетчик. – А вы поправьте их. К примеру, эту вот. Извлек из пачки статей масоловскую. Я возразил: – Нет, эту править не стану. Разве что вот эту. Показал на статью инженера Раппопорта. – Ладно, поправьте эту. И эту вот… подборку мелких заметок. Я взялся за дело, которое журналисты особенно не любят и считают самой черной работой: править, переделывать. Над статьей просидел до конца дня, а заметки оставил назавтра. В редакции уж никого не было, когда я вышел на улицу. До станции метро шел пешком, на Киевском мосту остановился. Свесившись через перила, долго смотрел на темную грязную воду Москва-реки. Так счастливо начавшийся день испортился. Масоловская атака оставила горечь на сердце. Будет интриговать, вредить, – он, видно, конфликтует с редактором, имеет связи в райкоме. Станут придираться и, чего доброго, добьются увольнения, а редактору из-за меня останутся одни неприятности. И все-таки купил коробку конфет и дыню. Дети запрыгали от радости, а Надя, пришедшая домой почти в одно время со мной, постелив на стол новую скатерть, умыв и расчесав детей, заделав им в волосы новые бантики, весело проговорила: – Будем считать, что у нас сегодня праздник. Не спросила, с чего это я так расщедрился. Чувствовала какие-то перемены, но, что случилось, понять не могла. Вопросов не задавала, ждала, когда я сам обо всем расскажу. Я же сообщать свои новости не торопился; боялся, что забью в колокола раньше времени. Вдруг как из райкома или, того хуже, из ЦК партии потребуют отстранить меня, уволить из журнала, что же я тогда скажу Надежде? Нет уж, лучше я помолчу. Наконец, Надя заговорила: – С чего ты сегодня такой щедрый? Я слукавил: – Дыни скоро отойдут, надо покормить детей. – А-а… Ну, ну. Ты вообще-то у нас мот известный, но в последнее время стал денежки прижимать. И в этот самый момент, – а говорят еще нет чудес на свете! – раздается стук в дверь и звонкий голос Панны Корш: – Тут живет мой старый приятель по «Сталинскому соколу»? Панна вошла не одна; ее сопровождал рослый парень, водитель мужа. Он нес огромный куль винограда, арбуз и еще какие-то коробки конфет, печенья. А мы, изумленные и обрадованные, освобождали места для гостей, усаживали за стол. Надя знала Панну, подшучивала надо мной: «твоя симпатия», к ней же относилась тепло, почти по-родственному. – У меня для тебя сюрприз, – заговорила Панна. – Помнишь, ты давал мне почитать рассказ? – Помню, но это было так давно. – Рассказ прочли в отделе, и главный редактор его подписал в номер. Я привезла гонорар. Вынула из сумочки конверт. На нем значилась цифра: «500». – Рассказ-то еще не напечатан. – Я попросила бухгалтера, а он, ты знаешь, мне отказывать не умеет. Я знал, что бухгалтер по уши влюблен в Панну и едва скрывает свое чувство от шефа. – Спасибо, но – одно условие: хочу подписаться псевдонимом. – Это еще зачем? – А так надо. Я и вообще теперь буду подписывать псевдонимом. – Хорошо. Я завтра же это устрою. Панна, как всегда, была одета просто, но во все дорогое и очень стильно. В ее черном костюме в сочетании с ослепительно белой кофтой и выпущенным поверх костюма кружевным воротничком было что-то от старомодных, но очень элегантных молодых дам или девушек; и заколка в виде алой розы в волосах, и золотые часики с бриллиантами, и брошь на кофте – все было исполнено вкуса, достоинства и не броской, но чарующе привлекательной красоты. Я вспомнил, как Надежда после первой встречи с Панной сказала: «Я понимаю мужиков, которые по ней сохнут». Я тогда не очень тонко пошутил: «Ты на кого намекаешь? », на что Надежда спокойно ответила: «Не думаю, что таким простаком, как ты, она могла увлечься. Ей нужно что-нибудь экзотическое, необыкновенное – вроде Печорина или Байрона». Четырехлетняя Леночка, сидевшая с бабушкой, во все глаза смотрела на Панну. Потом она слезла с колен бабушки и стала потихоньку приближаться к таинственной и такой нарядной гостье. И мы не заметили, как она уже приблизилась настолько, что Панна могла протянуть к ней руку и привлечь малютку. Гладила девочку по головке, что-то шептала ей на ухо, а потом и посадила к себе на колени. Лена испытывала неземное блаженство и гордо оглядывала нас торжествующим взглядом. А Панна пододвинула к ней блюдце, громоздила на нем конфеты и печенья, большую гроздь винограда. Когда же мы пошли провожать гостей к машине, Лена не хотела расставаться с такой ласковой, нарядной, благоухающей тончайшими духами тетей. Когда же та, помахав нам ручкой, уехала, Лена расплакалась и не хотела идти в дом. Дети быстрее других, глубже и тоньше чувствуют добро и готовы откликнуться на зов сердца. Панна к тому времени уже устроила в разных журналах три моих рассказа и таким образом обеспечила моей семье безбедное существование на целый год, – может быть, самый трудный год в моей жизни. В тот день и Надя прониклась к Панне чувством глубочайшего уважения, и когда вскоре, через несколько лет, мы услышали о неожиданной и совершенно невероятной смерти Панны Корш от какой-то редкой и неизлечимой болезни, мы были глубоко потрясены и опечалены. Передо мной же и до сих пор стоит образ этой женщины, как светлое и негасимое явление, посланное мне в подарок от Бога неизвестно за какие добродетели. Проводив Панну, мы с Надей пошли в кино, и по дороге я рассказал ей о встрече со старым знакомым еще по «Сталинскому соколу» Костей Самсоновым и о том, что он предложил мне сотрудничать в журнале, писать для них очерки. – Ты получил должность, зачислен в штат? – Пока нет, – уклонился я от прямого разговора, – но потом, если сложатся благоприятные обстоятельства, зачислят и в штат. Но пока… – Что ж, – прервала меня Надежда, – и на том спасибо твоим друзьям, но могли бы и должность предложить. Подумаешь, исключен из партии! Я вот в ней и не была ни одного дня, а ничего, живу. И у меня нет вот таких, как у тебя, неприятностей. А, кстати, какой черт тебя дернул вступать в эту партию? Без нее что ли не мог летать на самолете или стрелять из пушки? Я вообще не понимаю, зачем она нужна была тебе, эта партия? Никогда не думала, что из-за нее могут быть такие неприятности. Было видно, что она много размышляла о моей судьбе, переживала за меня, и у нее накопилось немало обид в адрес коммунистической партии. Я и сам тогда впервые задумался, а какова роль партии в жизни каждого конкретного человека? Кругом мне говорили, что партийный билет, или «корочки», как его называли иные острословы, необходим для продвижения по службе. Но я вот вступил в партию под Сталинградом, и с тех пор прошло десять лет, а никакую должность мне эти «корочки» не дали. В дивизионке я почти один делал газету, а должность занимал самую малую – был литературным сотрудником; и в «Сталинском соколе» тоже, редактор назвал меня «первым пером», а должности и там я никакой не получил. В округ к Сталину попал, так это за мои очерки о летающем комиссаре, а в Румынии специальным корреспондентом назначили – тоже за умение писать очерки. Партия мне не помогала. Зато вылетел из нее и – о, Боже! Какие беды свалились на мою голову! Меня не приняли даже и на такое место, которое в 1937 году доверили беспризорному мальчишке. Вот и выходит: права Надежда, какого черта лез я в нее, эту партию? … Без нее пулю в лоб что ли не мог схлопотать? … На следующий день после памятного визита Панны я вновь от Киевского метро и до самой работы шел пешком. Думал о том, что надо мне любыми путями удержаться в журнале, мысленно настраивал себя на сдержанность, терпение и дьявольскую работоспособность. Буду работать, как негр, выгребать любой мусор из статей, помогать Переверзеву с художественным оформлением номера, – словом, делать все и не считаться со временем и силами. Работать и работать! Я молодой и могу вынести любые нагрузки. Где-то вычитал, что Салтыков-Щедрин, будучи главным редактором какого-то журнала, заново переписывал не только статьи, но даже и рассказы. И так же каторжно трудился Белинский. Ну, а я что же? Чем же я лучше их? В нашей комнате сидел один Киреев. Вышел из-за стола, крепко пожал мне руку. Сказал: – Сунули вы палку в муравейник. – Я? Каким образом? Не понимаю. – А вон, послушайте, какой ор идет. Он приоткрыл дверь, и я услышал, как из комнаты, что была от нас напротив, – там размещался секретариат, – доносилась ругань: – Я это не позволю! Это произвол! … – кричал Масолов. Ему отвечал Переверзев: – Ты извини меня, но это чистой воды демагогия. Я же его попросил поправить статью. Кстати, просил и вашу статью поправить, но он сказал, что написана она грамотно, и взялся за Раппопорта. Я звонил автору, он сейчас приедет – уверен, ему правка понравится. Потом красные, разгоряченные, они оба вошли в комнату. И как раз в это время явился инженер Раппопорт. Переверзев взял статью и повел его в секретариат, туда же пошел и Масолов. – Вы видите, как они бесятся? – вновь, вышел из-за стола Киреев. – А все из-за вашей правки. Масолов считает, что нельзя так вмешиваться в авторский текст, а Самсонов говорит, что иначе мы никогда не сделаем журнал интересным. Редактора поддерживает Переверзев. Он же исполняет должность ответсекретаря и хотел бы показать, что журнал при нем стал интереснее. Тут, брат, тайны испанского двора, да только вы-то не беспокойтесь. Я слышал, как Самсонов сказал: «Вот если бы все наши статьи доводить до такой кондиции». Киреев перешел на шепот: – Переверзев и Масолов, хотя оба и евреи, но тут их взгляды разошлись. – Евреи? Вроде бы не похожи. – Редактор к ним не очень благоволит. Масолов на ваше место своего человека тянул, да Самсонов проявил характер, отбил атаку. А сколько звонков было, в дело сам Аджубей, зять Хрущева, включался, да редактор будто бы и его убедил, что на место это опытный журналист нужен. Словом, отступили, а Самсонову, бедному, что стоит эта война. У него на нервной почве лейкемия начинается, болезнь крови. После обеда к редакции подошла скорая помощь и Самсонова увезли – не то домой, не то в больницу. Поскольку редактор дал мне право распоряжаться временем по своему усмотрению, я поднялся и сказал Переверзеву: – Поеду в аэропорт Внуково, мне нужно делать очерк. Переверзев хотел возразить и приоткрыл было рот, но не нашелся, что сказать, а я уж выходил из комнаты. А аэропорту работал три дня, нашел интересного командира экипажа, летавшего по маршруту «Москва-Ташкент», сделал с ним два рейса, жил в служебной гостинице, слушал рассказы членов экипажа и о своем командире, и о полетах по разным маршрутам, – собрал материал не на один только очерк, а и на целую повесть. Вернулся в редакцию и с радостью увидел, что Самсонов на месте, встретил меня весело, просил рассказывать, как моя поездка во Внуково. – Вы лучше скажите, что с вами случилось? Я как увидел скорую помощь… – А-а, пустяки. Давно это у меня – ни с того, ни с сего слабость накатит: пот прошибает, руки-ноги становятся ватными. У меня, видишь ли, кровь не в порядке. В старину говорили: малокровие, ну, а теперь… по-разному называют, а толком никто не знает. Вольют полстакана чужой крови – и снова я на ногах. Ну, ладно: рассказывайте про очерк. Писать его посоветовал дома. И как бы между прочим заметил: – Ответственного секретаря у нас нет, моего зама тоже, так что подчиняться будете только мне. А я вам повторяю: пишите очерки, а еще пять-шесть раз в году помогайте интересным авторам написать проблемную статью. И делайте ее так интересно, как вы сделали статью Раппопорта. Кстати, он вашу правку смотрел и остался зело доволен. Сказал, что еще напишет, и просил, чтобы и следующую статью на правку вам дали. А что там Масолов блажит – не обращайте внимания. Это наши внутренние разборки. Я бы не хотел, чтобы и вы в них втягивались. Я поехал домой и в тот же день написал половину очерка. В другой день закончил его. Но в редакцию ехать не торопился. Не хотел показывать, что так быстро выполнил месячное задание. Гулял по городу, обдумывал рассказ. И делал в блокнот наброски. Так началась моя новая жизнь, моя работа в журнале. Через два или три месяца произошел забавный эпизод, решивший спор Самсонова и Масолова по поводу статьи Раппопорта: этот автор, сияющий от счастья, принес в редакцию и подарил всем нам красиво оформленную книжечку «Из дальних странствий возвратясь…» – его статью, напечатанную в нашем журнале. Мне он написал автограф: «Вы помогли родить это дитя – спасибо». А потом Раппопорт объявил, что его приняли в Союз писателей. На Масолова, Переверзева и на всех нас он теперь смотрел, как Наполеон на русских перед началом битвы у селения Бородино. Вскоре же напечатали и мой первый очерк. Потом опубликовали и рассказ на тему из жизни летчиков гражданской авиации. И затем регулярно печатались мои очерки и рассказы; кстати, не только в нашем журнале, но и в других журналах и газетах. Подписывал я псевдонимами, причем разными: не хотел мозолить глаза партийным боссам, особенно тем, кто сидел на Старой площади, то есть в ЦК партии. Денежные дела пошли хорошо. Я получал зарплату, а сверх того, за очерки и рассказы. При содействии Панны меня печатали в разных журналах, и мало кто знал, что за псевдонимами стоит мое имя. Впрочем, об этом я не жалею; считаю тот период творчества ученическим и даже рад, что ничего не собирал из напечатанного и не пытался, как Раппопорт, издавать отдельной книгой. Теперь мне даже совестно, что я так долго искал свою тему, муссировал пустяки. Мне позвонила Панна. Говорила весело, с такой радостью, будто выиграла миллион и не знала, что с ним делать. – Пристроила рассказ «Горькая радость». Это самый большой твой рассказ, почти повесть. Его напечатают в Белоруссии. К нам в гости приезжал редактор, я ему на ночь дала почитать, а утром он меня обрадовал: «Будем печатать». Я ему сказала: «Гонорар по высшему разряду, автор – будущий классик, и вы не должны скупиться». Он согласился, но поставил условие: Каирского заменить на Каирова и разрешить им причесать откровенно еврейские акценты. «Мне бы не хотелось…» – пробурчал я в трубку. На это Панна говорила: «Мой муж тоже вытравляет все еврейские акценты. Если хвалишь – пожалуйста, но если вздумал ущипнуть – ни-ни. Этому редактору очень понравился твой образ Каирского, но советует тебе фигу против евреев держать в кармане. Ну, да ладно: рассказ пойдет – и это главное. А ты не артачься. Надо же Надежде чем-то кормить твоих очаровательных девчушек. С евреями посчитаться ты еще успеешь». Вот так выгребались из литературы крамольные темы. Мы растили елки, а редакторы и цензура делали из них палки. Тут, кстати, и причина анемичности и беззубости русской литературы советского периода. В этих условиях даже и честный писатель, и смелый вынужден был показывать не то, что нужно читателю, а то, что пропустит редактор. А невысказанная правда – та же ложь, только в приятной упаковке. Какой-то мудрец древности, кажется, Диоген, сказал, что книги нужны людям только полезные, остальные следует писать на песке. А для истекающего столетия, когда мир потрясали войны и революции, рушились монархии, погибали народы, важным персонажем истории стал еврей. Особенно рьяно еврей принялся разрушать российскую государственность. Достоевский вынужден был сказать: «Евреи погубят Россию». Повторю здесь удивительно меткое высказывание и французского писателя Дрюмона: если вы пишите книгу на социальную тему и не затрагиваете еврейства, то вы не сварите и кошачьей похлебки. О евреях мы не писали – совсем не писали. Разрешалось в их адрес говорить одни комплименты. Ну, этих-то комплиментов хватало. Многие литераторы старались друг перед другом – как же! Книгу заметит и расхвалит критика. Критики-то, как выразился Маяковский, «все коганы». В этом я убедился, когда работал в издательстве «Современник» и каждый день читал книгу на предмет подписания к печати. Мне почему-то не хотелось хвалить евреев, и в моих рассказах и очерках их не было. А когда я в первой своей серьезной работе – романе «Покоренный атаман» вывел ученого и дал ему все ту же фамилию Каирский, мне редактор сказал: «Каирского замените на Каирова». Я возражал, но он наотрез отказался подписывать роман. Пришлось варить «кошачью похлебку». Впрочем, черты еврейские в образе ученого сохранились, за это мне досталось от критиков. В самом деле, как же можно писать роман о нашем времени и делать вид, что евреев в нашей жизни нет, они не существуют? А они, между тем, делали все революции в нынешнем веке, заварили гражданскую войну, учинили нам репрессии, погром русской деревни, и затем все годы советской власти занимали командные посты в печати, литературе, искусстве, науке. Дуглас Рид написал: «Почти все руководители русской революции были восточными евреями. Символические акты цареубийства и святотатства совершались ими же, и немедленно был объявлен закон, фактически запрещавший всякое обсуждение роли евреев в революции и всякое упоминание в этой связи о " еврейском" вопросе». Литератор должен был ослепнуть, чтобы не видеть еврея, не писать о нем. Он, конечно, не ослеп, но сделался «ограниченно видящим». Таких-то вот подслеповатых писателей еще со сталинских времен обвешивали лауреатскими медалями, называли классиками. И если уж говорить начистоту: это они, овладевшие искусством в упор не видеть еврея, повинны в том, что на глазах всего изумленного мира обрушилась российская держава, и наш народ, прежде всего русский, усыпленный и одураченный, без боя сдан в плен евреям. Многих русских писателей советского периода я бы сравнил с часовыми, которые видели подползающего врага и умышленно не подняли тревогу. Так русская интеллигенция в очередной раз предала свой народ. Странная душонка у этой самой русской интеллигенции! Когда уже ей на смену придут настоящие люди? Прошли два года моей работы в журнале «Гражданская авиация». Я продолжал печатать свои очерки, писал рассказы, но они не приносили мне удовлетворения. Работал я для денег, для прокормления себя и своей семьи. И все больше задумывался: что же оно такое, писательство? Как найти такую тему для рассказа, повести, которая бы взволновала людей, заставила читателей и критиков признать меня? Нет, такой темы я не находил. И меня все чаще посещала мысль о тщете моих планов, в душе поселялось неверие, и оно постепенно завладевало всем существом; я стал подумывать о том, что журналистика и есть моя планида, что не надо забирать лишнего в свою голову, а довольствоваться тем, что у меня есть. Пытался заново вступить в партию, но в райкоме Самсонову сказали, что в моем положении, когда я попался на глаза «самому верху», лучше повременить, подождать, когда улягутся страсти и «верхние люди» забудут Василия и все, что накручено вокруг его имени. Это было для меня ужасно. Лишало свободы действии, держало в страхе потерять работу в журнале и очутиться вновь на улице в положении «исключенного из партии». А тут еще Самсонов стал болеть чаще, надолго залегал в больницу, а во время последнего приступа врачи сказали, что работать он уже не будет, его переведут на инвалидность. Масолова назначили заместителем главного редактора, а Раппопорта на место Масолова. И вскоре же Переверзев становится ответственным секретарем журнала и на вакансии в разных отделах пригласили четырех сотрудников. Все они – евреи. Меня позвал Масолов. Он сидел в кабинете Самсонова и чувствовал себя хозяином. Беседовал со мной так, будто я был уличен в преступлении и он не знал, что же со мной делать. – В ЦК знают, что за псевдонимами, которыми вы подписываете свои очерки, скрывается ваша фамилия. Инструктор, курирующий наш журнал, предложил с вами разобраться. Кровь бросилась мне в голову. Атака была слишком дерзкой и наглой, – в таких случаях я всегда терялся. – Разбирайтесь, – глухо проговорил я. – Хорошо, мы разберемся. Константин Иванович – мужик лихой, он творил еще и не такие дела. Придется переместить вас на другую должность. А пока вы будете обрабатывать авторские статьи. Только одно условие: правка должна быть косметической, особо-то в текст не вмешивайтесь. Шел в свою комнату как в тумане. Понимал, что в журнале мне не работать. Пододвинул к себе чью-то статью, читал и ничего в ней не понимал. Стороной сознания шли мысли: «Можно ли преодолеть вот такую ситуацию? И стоит ли мне цепляться за журнал? … Все равно тут жизни не будет». Вышел на улицу, стал ходить по переулку. Возле какого-то посольства у ворот стоял часовой. И когда я с ним поравнялся, он сладко зевнул. Я подумал: «Вот ему хорошо. Стоит себе и ни о чем не думает. Наверное, в этом и есть настоящее счастье». Поехал в больницу к Самсонову. Дежурная сестра сказала: – А вот он, мы его выписали. Передо мной стоял Константин Иванович и грустно улыбался. – Поехали домой, – кстати, увидишь, как я живу. На такси приехали к нему на квартиру. Она была коммунальной, старой, по коридору бегали детишки, из кухни шел терпкий запах жареного сала, рыбы и еще чего-то. Зашли в маленькую комнату. Здесь был старый диван, коврик и письменный стол. Самсонов, показывая на жалкую обстановку, виновато проговорил:
|
|||
|