|
|||
Глава шестая
Счастье редко бывает безоблачным, а если и случается таковым, то чаще всего ненадолго. Конец моей беспечной жизни в газете «Сталинский сокол» возвестил Фридман. Он как-то забежал в отдел, подсел к моему столу и этак тихо, будто речь шла о пустяке, сказал: – Чумак будет выступать на партийном собрании. Я сделал большие глаза, очевидно они выражали: «Ну, и что? А я тут при чем? » Но Фридман на меня не взглянул и, следовательно, моего удивления не заметил. Спокойно продолжал: – Изучает твои очерки. А это уже меня касалось. Я к тому времени опубликовал три или четыре очерка, о каждом из них на летучках высказывалось хорошее мнение, но полковник Чумак, как я уже знал, ни о ком ничего хорошего не говорит. Он всегда критикует. И двух журналистов и писателя Недугова заклеймил страшным ярлыком: «У них мало Сталина». Это был удар ниже пояса; от такого обвинения никто не мог защитить, и оно касалось не только обвиняемого, но и заведующего отделом, по которому проходил материал, и ответственного секретаря, подписавшего его к печати, и заместителя главного редактора, дежурившего по номеру, и самого главного, который в ответе за все происходящее в газете. Чумак заведовал отделом партийной жизни и был как бы негласным комиссаром редакции. Его боялись. Я взял подшивку и просмотрел все свои материалы: Сталина в них и вообще не было. Холодок зашевелился у меня под кителем, мне сделалось не по себе. Я вспомнил кожаное пальто генерала Кузнецова, сиротливо висевшее в академии на вешалке. Ползли слухи о том, что расстреляли Вознесенского. Академик! Председатель Госплана СССР, а его – расстреляли. Служил я во Львове, затем в Вологде – там об арестах почти не слышал, а здесь, в столице… Хотелось пойти к Фридману, спросить: «Ну и что, что нет у меня Сталина? А зачем же без повода трепать его имя? …» Но, конечно же, не пошел. Хотел заговорить с Кудрявцевым об этом, с Деревниным… – тоже не стал. Но Деревнин слышал наш разговор с Фридманом, сказал: – Чумак опасный человек. Ему на зуб лучше не попадать. Я беспечно заметил: – Вроде бы я ничего плохого ему не делал. – А это неважно. Есть люди, которые испытывают удовольствие от страданий жертвы. Он ведь знал, что у Недугова больное сердце, – знал и ударил. Под самый дых. И тогда, когда тот, бедный, и без того едва держался на ногах. Он только что написал свой очередной рассказ, истратил весь запас энергии, набирался сил, а он его в нокаут; возвестил на летучке: «Мало Сталина». Да у него и совсем нет товарища Сталина, – видно, по сюжету не было нужды упоминать имя великого вождя, но Чумаку без разницы: мало и все тут! Ну, Недугов и совсем разболелся, в госпиталь попал. Два месяца лежал. После того вот уже полгода прошло, а он за рассказ не берется. – А он редко пишет рассказы? – Четыре рассказа в год выдает. Такой уговор был с редактором. Пробовали других писателей, да они авиации не знают, не получается у них, а этот вроде бы механиком где-то служил. Он рассказы не пишет, а составляет по всем правилам русского языка и литературной теории: интрига, сюжет и т. д. Потому и долго пишет: два-три месяца на рассказ у него уходит. А поскольку он хворый, то силы-то его и покидают. Он после каждого рассказа лежит долго, отходит, значит. Мне захотелось прочесть рассказ Недугова, но голова не тем была занята. Страшные слова «Мало Сталина» сверлили мозг, заслонили весь свет. Только что я был весел, бойко отделывал очередную статью, собирался зайти в отдел информации за Панной и пойти с ней в ресторан обедать, как мы продолжали ходить каждый день, а тут на те… Чумак роет носом, очерки изучает. К Панне я зашел, и мы с ней отправились в ресторан «Динамо». Как только вышли из редакции, сказал ей о Чумаке. Она махнула рукой: – А ты, как только он тебя обвинит, выходи на трибуну и благодари его. Скажи, что это мое серьезное упущение, и я, сколько буду работать в журналистике, никогда не забуду об этом и уж больше не совершу такой серьезной ошибки. Она рассмеялась и добавила: – Мой муж работал с ним в журнале «Коммунист». Так Чумак и там все кидал такой упрек: «Мало Сталина». Здесь он тоже… Человек уж так устроен. И еще сказала: – Маленький он, ниже меня ростом, и делать ничего не умеет. Они, такие-то, все себя чем-нибудь да утверждают. Чумак и схватился за это, пугает всех. Панна взяла меня за рукав, потрепала: – Да ты не трусь. Не было еще того, чтобы по такому обвинению замели кого-нибудь. Не было! – Спасибо, Панна. Ты камень свалила с плеч. Я-то уж сухари сушить собрался. Потом уже за столом в ресторане признался ей: – Вот штука какая! На войне снаряды рядом рвались, пули жужжали, а такого беспокойства, как здесь, не испытывал. От какой-то пустячной заметки, если что не так, вся душа изболится, места себе не находишь… А? … Как это понять и объяснить? – А так и понимай: совестливый ты больно. И гордый. Во всем первым хочешь быть, а это зря. Живи как живется, люби вот, как Турушин, хороший бифштекс, ходи на стадион, на футбол, заведи любовницу… – Разве что? Так я и жить буду. Удивительно хорошо мне было с этой женщиной. Вот сказала несколько слов, а я снова свет увидел. И думать забыл о Чумаке. И в будущей своей жизни не раз мне придет в голову мысль о пагубе страха. Стоит его запустить в сердце, как тебя всего изъест, жизни лишит. А поразмыслишь на трезвую голову – дело-то выеденного яйца не стоит. Очень это важно – стоять на страже и не пускать в душу страх. На следующий день я позвонил Панне и сказал, что иду обедать и что если она хочет, подожду ее у выхода из редакции. Мы встретились и не спеша пошли в ресторан. В природе догорал первый осенний день, листва на деревьях приобрела золотистый цвет, местами отрывалась и лениво падала, устилая землю солнечными пятнами. Мы шли и думали каждый о своем. Я перебирал в уме способы мщения Чумаку – за Недугова, за тех ребят-журналистов, которым он попортил много крови. И, повернувшись к Панне, проговорил: – Как бы угомонить этого мерзавца? – Ты о ком – о Чумаке? Она, кажется, впервые назвала меня на ты. И продолжала: – А я придумала, как это сделать. Выступлю на собрании и выскажу все, что о нем думаю. – Ни в коем случае! – испугался я. – Не надо этого делать! – Да почему? Сколько же можно его терпеть? У меня козыри есть: расскажу, как он травил тем же способом журналистов в «Коммунисте». И скажу, что если не прекратит шантажировать людей, напишу письмо Сталину. Иосиф Виссарионович знает моего мужа, и он мне поверит. – И все-таки не советую этого делать. Боюсь за вас. – Опять боюсь, опять страх! Ну, и мужик ныне пошел! Вы как с войны вернулись, так и в трусишек превратились. Видно, страху там натерпелись. Я на войне не была, а вот теперь начну воевать. Собрание состоялось в тот же день вечером. Чумак выступил с длинной речью и много говорил о моих очерках. Он находил, что писать я умею, но стиль мой несерьезный, «такой легкий фривольный стиль…» Почему-то так и сказал: «фривольный». И прибавил: «Эти два притопа, три прихлопа не годятся для центральной газеты». А вот ярлык «Мало Сталина» Чумак припас для другого журналиста – специального корреспондента, недавно окончившего политическую академию, майора Камбулова. Чумак, «разгромив» меня, сделал паузу, набрался духу и пальнул своим главным снарядом: – А вот у Камбулова мало Сталина! – и он поднял высоко над головой газету, очевидно с очерком Камбулова, и долго тряс ею, угрожающе оглядывая нас светло-голубыми водянистыми глазами. И потом с видом Наполеона, одержавшего очередную победу, сошел с трибуны. Не успел Чумак вернуться на место, как с первого ряда поднялась Панна и, не спрашивая разрешения председателя, направилась к трибуне. Шла, не торопясь, приподняв свою круглую, хорошо прибранную головку. И так же неспешно обвела взглядом своих прекрасных глаз сидящих товарищей. И сказала так: – Я беспартийная, и поднимаюсь на эту трибуну первый раз, и хочу сказать несколько слов в защиту тех, кому так жестоко наносится душевная травма. Мне мой муж рассказывал, что, когда он работал в «Коммунисте», у них был сотрудник, который ничего не умел делать, но зато одной только короткой фразой мог больно ранить журналиста. Он для своих ужасных спекуляций использовал имя святого, всеми любимого человека. Ну, сотрудникам надоело терпеть от него обиды, и они обратились к редактору с просьбой освободить их от этого тирана. Редактор его уволил, но он попал в еще больший редакционный коллектив и с прежней яростью продолжает терроризировать товарищей. К сожалению, из мужчин еще не нашлось смельчака, который бы поставил его на место. Но я заявляю, что если этот зловредный человек, который еще имеет обыкновение других называть «гавриками», не утихомирится, я приму к нему решительные меры. И сошла с трибуны. Собрание словно онемело. Как деревянный, сидел и председатель. Потом раздались смешки, зал оживился и кто-то даже захлопал в ладоши. Все знали, кто недавно сотрудников отдела боевой подготовки назвал «гавриками», и знали также, что Чумак пришел в «Сталинский сокол» из «Коммуниста» и что с ним «произошла какая-то история». К Чумаку потом никто не возвращался, а забегая вперед, скажу: его как бабка заговорила – он после этого уж никому не вешал страшного ярлыка. И вес его в редакции упал до нуля – его уж никто не принимал всерьез. Да, кажется, и на собраниях он больше не выступал. Панну и без того уважали в редакции, но после этого эпизода ею восхищались. Я же, очутившись с ней наедине по пути в ресторан, прижал к себе ее головку и крепко поцеловал в щеку. Она покраснела, глаза ее сияли, из чего я понял, что мой поцелуй ее не обидел. Я теперь не только восхищался ее внешностью, но и глубоко уважал за ум, благородство и смелость. Как-то я сказал ей: – Я, кажется, полюбил тебя, Панна. Что же делать мне со своей любовью? – Она ответила просто и – загадочно: – Это счастье, если к человеку приходит любовь. Некоторое время мы шли молча. Потом, сияя своими грустными глазами и ослепительно улыбаясь, добавила: – Мне твоя любовь не мешает. А через минуту еще сказала тихо и сердечно: – Совсем даже не мешает. Видеть ее каждый день, слышать ее голос, ходить с ней в ресторан – это было действительно счастье, – еще одно счастье в моей жизни. И не знаю, что было для меня важнее: тихая, мирная семья с моей Надеждой – юной северной красавицей, блондинкой в отличие от Панны, прелестной дочуркой Светланой, которая со слезами провожала меня на работу и с криками радости встречала, или дружная семья товарищей в редакции, где меня все больше и больше любили, по крайней мере мне так казалось, или все более тесное общение с русским языком, который мне, едва я склонялся над чистым листом, заменял все радости жизни и был самым близким другом, источником восторга и упоения, или, наконец, Панна, эта мудрая, как дюжина старцев, недоступная, как вершина айсберга, и чистая, как небо над северным полюсом, женщина? Пожалуй, все это вместе взятое и было счастьем моей новой жизни – в Москве, в редакции газеты «Сталинский сокол». Перед отъездом в Латвию меня пригласил главный редактор. Он, как и обыкновенно, сидел за своим огромным дубовым столом, читал гранки. Со мной говорить не торопился, давал время собраться с мыслями, успокоиться и затем на холодную голову воспринимать все, что он мне скажет. А мое чуткое сердце слышало, что командировка моя, которую он на вчерашней летучке уже назвал «большой командировкой», и раза два повторил: «Важная, очень важная командировка предстоит нашему молодому сотруднику», будет весьма непростой. Редактор уже не звал меня новичком, но неизменно называл молодым, потому что для такого старого, крепко сбитого коллектива журналистов я действительно был до неприличия молодым: мне в то время едва исполнилось двадцать шесть лет. Редакционный коллектив знал, что я должен «писать серию очерков и писать так, чтобы в них была видна летная работа, то есть действия летчиков в воздухе» – эту задачу редактор повторил уже несколько раз, но особую важность предстоящая командировка приобрела с того момента, когда редактору позвонил генерал Сталин, – а до этого он никогда ему не звонил, – и сухо, почти приказным тоном, попросил включить в группу его офицеров корреспондента. Васю Сталина в армии боялись, – пожалуй, все, кроме, разве что, министра Вооруженных Сил маршала Василевского. Боялись и редактора центральных военных газет. Любой чин армейский, включая министра, если и позвонит редактору, что случалось крайне редко, то говорит вежливо, тоном хотя и высокого, но культурного человека. Иное дело Вася Сталин – сын Владыки, чья власть распространялась на весь мир, а авторитет был почти мистическим. Ходили слухи, что Василий пьет, он груб, необуздан и чего от него ожидать – никто не знал. – Вы поедете в Тукумс, – заговорил редактор, – и там будете ждать генерала. Как только он приедет, доложите ему. Так и скажете: «Прибыл по вашему распоряжению». Полковник, не отпуская меня, склонился над гранкой, читал. А точнее: делал вид, что читает. Затем поднял на меня серые добрые глаза, с тревогой проговорил: – Никогда не знаешь, чего ожидать от таких людей… чья власть ничем не ограничена. Но вы ведите себя обычно, старайтесь каждый день быть у него перед глазами, не пропадайте. Мало ли что взбредет ему в голову? Может, что прикажет. Снова читал гранки, но я видел, полковник о чем-то думал. – Не знаю, совершенно не знаю, зачем ему понадобился корреспондент? Никогда раньше не звонил, не требовал. Поднялся из-за стола, протянул мне руку: – Ну, поезжайте. Будем ждать от вас очерков. И я отправился в Латвию – страну, в которой никогда не бывал. Приехал в маленький городок Тукумс, где стояла дивизия наших истребителей – реактивных, новейших. Явился к командиру, полковнику Афонину. Встретил меня приветливо, даже радостно: – Вы – первая ласточка! Завтра прибудет пятерка. – Какая пятерка? – Ну, золотая! Разве вы не знаете? – Нет, товарищ полковник, я не знаю пятерки – ни золотой, ни серебряной. Полковник выпучил на меня сливоподобные и, как мне показалось, чуть раскосые глаза. Он явно удивился, с минуту не мог ничего сказать, а я решил, что попал впросак, и не знал, как выбраться из неловкого положения. Полковник посмотрел в бумажку, лежавшую перед ним на столе. Спросил: – А вы… Дроздов? – Да, я Дроздов. Специальный корреспондент «Сталинского сокола». – А-а… Вы значитесь в списке седьмым. Но как же вы не знаете пятерки? Я пожал плечами: – Недавно работаю в газете. Многого еще не знаю. Полковник закивал головой, стал объяснять: – Пять летчиков, пятерка… – их собрал генерал Сталин для демонстрации группового пилотажа на сверхзвуковых самолетах. А золотые они потому, что имеют значки летчиков первого класса. Эти значки золотые, вот и пятерка – золотая. Я посмотрел на значок, – распростертые крылья самолета, – сиявший на груди моего собеседника. В центре значка тоже значилась цифра 1. – А у вас… тоже золотой значок? Комдив смущенно признался: – Да, я летчик первого класса. Полковник при этом заметно покраснел; он был молод и скромен. На груди его было четыре боевых ордена и золотая звезда Героя Советского Союза. Внешностью он походил на Печорина: темные с синевой глаза, прямой аккуратный нос, черные усики. На вид ему было лет тридцать пять. – Пойдемте, покажу столовую: вы можете приходить в любое время дня и ночи – вас накормят. У нас тут ночные полеты, и столовая работает круглосуточно. Потом отвезу вас в гостиницу. Вам всем приготовлены номера. Летная столовая находилась в полуподвальном помещении при штабе дивизии, а гостиница в центре города, куда мы тотчас же и приехали. Мне дали ключ от номера, полковник прошел со мной, спросил: – Нравится ли? … Ну, вот и отлично! Завтра привезу сюда пятерку, им тоже приготовлены номера, а потом прилетит и генерал Сталин. Я рассказал полковнику о своем задании, и он сразу назвал имя летчика, который стал политработником эскадрильи: капитан Радкевич. И в нескольких словах обрисовал портрет этого человека: фронтовик, сбил восемнадцать вражеских самолетов, Герой Советского Союза – любимец полка. И заключил: – Вы с ним познакомитесь и увидите сами. На том мы и расстались. В тот день я ужинал в гостиничном ресторане, не торопясь ел, пил клюквенный лимонад, смотрел, как танцуют латыши. Неожиданно ко мне подошла совсем юная девушка и с заметным акцентом проговорила: – У нас так принято: на первый вальс дамы приглашают кавалеров. Я вас приглашаю. Я поблагодарил ее за то, что она выбрала меня, и подал ей руку. Потом я не танцевал, и ее никто не приглашал, а под конец снова заиграли вальс и я к ней подошел. Она с благодарной улыбкой поднялась мне навстречу, а во время танца сказала: – На дворе такая темная ночь, а я боюсь одна идти домой. Проводите меня, пожалуйста! – Конечно, конечно, – согласился я. – Я вашего города совершенно не знаю, но, надеюсь, не заблужусь. И действительно, ночь была темная – хоть глаз выколи, дул холодный ветер, а вдобавок ко всему еще и короткими зарядами налетал дождь. Мы шли по узенькой улице вниз по склону, и нас окружал такой мрак, будто мы были на дне колодца, прикрытого плотной крышкой. Но вот впереди точно змейка блеснул весело журчащий ручеек и на его берегу на невысоком холмике чернел дом – к нему и подошла моя спутница, которую, кстати, я еще и не знал, как зовут. Она взялась за ручку калитки, а я поспешил сказать: – Как я надеюсь, мы дома и позвольте пожелать вам спокойной ночи. – Нет! – схватила она меня за рукав, – мы пойдем в дом и будем пить чай. – Нет, нет, теперь поздно, а к тому же я и не хочу ни есть, ни пить. – Нет, пойдем! И как раз в этот момент из темноты выступил мужчина и тоже сказал: – Мы будем рады гостю, проходите. Делать было нечего, и я прошел в дом. В доме меня посадили за стол у окна, и как у нас, у русских, под иконами. Только иконы у них были другие, и не было деревянных окладов, золотых и серебряных узоров, а со стен из полумрака на нас смотрели настороженные глаза каких-то стариков в темной глухой одежде. У стола хлопотала пожилая женщина, ей помогала моя барышня, а на лавке, выплывшие откуда-то из темных углов, расселись четыре молодых мужика; очевидно, как я решил, братья моей девицы. Но я заметил, что ведут они себя странно, почти на меня не смотрят и говорит со мной один, мужик лет сорока с реденькой рыжей бородкой: – На дворе пошел сильный дождь, мы вас не отпустим, будете ночевать у нас. На столе появилась бутылка водки, и этот старший налил мне целый стакан, но я его отодвинул: – Я нахожусь на службе и спиртного не пью. Меня стали уговаривать, но я решительно отказался. Говорил: – Я был на фронте, пить было некогда, и я этому занятию не научился. Потом мне показали постель, и я стал раздеваться. Повесил плащ и фуражку у двери – так, чтобы видеть их из своего угла. Ложится не торопился. Внимательно наблюдая за мужиками, все больше укреплялся в подозрении, что они что-то замышляют, и решил усыпить их бдительность. И как только я беспечно проговорил, что остаюсь у них и стал раздеваться, они, один за другим, ушли в соседнюю комнату. Прильнул ухом к дощатой перегородке, уловил приглушенную речь, где слышались слова: «пистолет и документы…» Тут же, не медля, схватил плащ и фуражку, скользнул за дверь. Не стал открывать калитку, а перемахнул через забор и бегом устремился вверх по улице. Минут через пятнадцать я был в гостинице. И то ли психологический стресс тому причиной, то ли дорожная усталость, но спал я на этот раз до двенадцати часов и вряд ли бы еще проснулся, если бы в номер не застучали. Открыл дверь и увидел перед собой, – вот уж кого не ожидал! – товарища по Грозненской авиационной школе Леху Воронцова. Он был в плаще и в погонах полковника. И первое, о чем я подумал: «Воронцов? … Полковник? …» Но сказал другое: – Ты? Какими ветрами? – Ванька, черт! Не рад что ли? Дай же обниму тебя! Стиснул в объятиях – у меня затрещали кости. Он и раньше был выше нас ростом, могуч, как медведь, теперь же и совсем казался богатырем и будто бы округлился в плечах и животе. – Ты летчик что ли? – спросил я, еще не успев продрать как следует глаза и опомниться. – Вот те на! Да кто же я – сапожник по-твоему? Да ты что говоришь? Сам-то, как мне доложили, щелкопером заделался. Чернильная душа! … Ну, да ладно: давай, рассказывай: где живешь, как это ты с неба свалился? Летал-то вроде неплохо. А? … В газете работает! Вот уж чего не думал! … Он сбросил плащ, и в лучах заглянувшего в номер солнца засверкал кучей боевых орденов. Среди них два ордена Ленина, два Боевого Красного Знамени и три ордена Отечественной войны. Особняком над всем этим иконостасом поблескивали две золотые звезды… Дважды Герой Советского Союза. «Ну и ну! – подумал я. – Вот тебе и Леха! ». Вспомнил, как в строю, возвращаясь с аэродрома, я обыкновенно вставал сзади Воронцова и, прячась за его могучей спиной от глаз сержанта, дремал, а иногда и крепко засыпал, не нарушая, впрочем, ритма движения строя, попадая в такт шагам товарищей. И если только строй по не услышанной мною команде внезапно остановится, ударю носком ботинка по ноге Воронцова и ткнусь ему в спину лицом. Он, добродушный и покладистый, засмеется только и негромко проговорит: «Дроздов опять спит, собака! ». Любил я Леху, как любил многих товарищей, но его особенно – и за его крепкий товарищеский дух, за его физическое превосходство над всеми нами и какую-то основательную мужскую красоту. Но теперь, глядя на его полковничьи погоны и золотые звезды, я невольно робел и не знал, как его называть, как с ним себя вести. И откровенно сказал ему об этом: – Ты теперь полковник, дважды Герой… Я впервые вот так близко вижу дважды Героя. – Ванька, черт! Будешь ломаться – побью. Ты для меня Ванька Дрозд, я для тебя Леха. И если станешь императором Эфиопии, и тогда назову тебя Ванькой. Да вспомни житье наше в ГВАШке; ты нам гимн сварганил, и мы орали его полтора года… Эх, что ни говори, а такого времени в жизни уж не будет. Как вспомню, так плакать охота. – Но ты не в золотой ли пятерке? – Я командир пятерки! Да ты не знаешь что ли? – Нет. Я же недавно в газете. Только начинаю… Но позволь, мы же с тобой учились на бомбардировщика, и к тому же с уклоном штурманским. – И что же? Я, во-первых, на семь лет старше тебя и до авиашколы инструктором в аэроклубе работал, на спортивных самолетах летал, на фронте с Васей Сталиным встретился. Ну, он и пересадил меня на истребитель. С тех пор и кручусь волчком в воздухе, одним из первых реактивные освоил, командиром полка был, а теперь вот… На воздушных парадах всему свету мощь сталинской авиации демонстрируем. Потом Воронцов представил меня остальным товарищам и мы пошли с ними в летную столовую. Кроме Воронцова, в пятерку входили два полковника и два подполковника. Полковники до перехода в пятерку командовали дивизиями истребительной авиации, а подполковники – полками. Из пяти трое имели золотые звезды героев Советского Союза, были во время войны воздушными асами, а Воронцова, сбившего тридцать два вражеских самолета, большинство из которых были бомбардировщиками, и подполковника Петраша, сидевшего сейчас рядом со мной, – он во время войны сбил двадцать восемь самолетов, – Гитлер объявил своими личными врагами. На них, как на Покрышкина, Кожедуба и легендарного летчика-североморца Сафонова, была объявлена охота в воздухе. Но как ни старались воздушные асы Германии сбить хотя бы одного из них, каждый раз, бросившись в атаку, сами оказывались битыми. Об этом за обедом со всякими шутками-прибаутками говорили летчики. И я, побуждаемый неистребимым любопытством журналиста, обратился к Воронцову: – Ну, а ты, Алексей, тоже дрался с этими охотниками? – Не часто, но случалось, – сказал он негромко и перевел беседу на другую тему. Я успел заметить, что мой друг, хотя и балагур великий, но о себе рассказывать не любит. Мы заканчивали обед, когда он сказал: – Тут в дивизии много замечательных летчиков, но есть два, с которыми я встречался на фронте: сам командир полковник Афонин и второй – майор Радкевич. Его недавно назначили комиссаром эскадрильи. Надо же! Такого летчика сунули в политработники. Вот о ком ты расскажи в своей газете. А то они хотя и дрались как львы, а сидят в безвестности. У нас ведь как? Расписаны одиночки, остальных и в полках-то своих не все знают. Я недавно читал хорошую книгу, так в ней немецкий пленный генерал, которого сбил наш лейтенант, шел по аэродрому и увидел этого лейтенанта, лежащего на брезенте под крылом самолета. И сказал: «У них герои валяйс, как дрова». Радкевича мне и командир дивизии уже предложил для очерка, но Алексею я ничего не сказал. Материал для очерка решил собирать не спеша, тем более что мне надо представиться генералу, а что он скажет и прикажет, я не знал. В эти дни в дивизии шли ночные полеты, отрабатывалась техника пилотирования новейших реактивных истребителей, которые только что поступили на вооружение. Таких машин не было еще и в Московском военном округе – посмотреть на них и обкатать золотую пятерку и летел в Латвию генерал Сталин. Новых машин было пять или шесть, летали на них самые лучшие пилоты: полковник Афонин, командиры полков, эскадрилий, – летал с ними и недавно назначенный комиссаром эскадрильи капитан Радкевич. Я попросил разрешения у командира дивизии наблюдать эти полеты. – Вам будет удобно сидеть на командном пункте. Там отделение руководителя полета и большая стеклянная комната для участников. Есть столик, и вы будете сидеть за ним. В десятом часу вечера я подошел к штабу и отсюда мы поехали на аэродром. К радости своей, в стеклянной комнате, кроме местных летчиков, увидел и всю пятерку во главе с Воронцовым. Тут хотя и собралось много людей, но сохранялась тишина; не было того гомона, который обыкновенно возникает при встрече нескольких человек. Воронцов сидел за маленьким столиком поближе к двери, из-за которой доносились четкие команды руководителя полетов. Им был командир дивизии полковник Афонин. У прозрачной стены, обращенной к взлетно-посадочной полосе, установлен экран и на нем летают, а точнее сказать, медленно передвигаются взад-вперед, влево-вправо светлячки; это самолеты, выполняющие пилотаж в зоне. Чаще всего их два, но руководитель полета дает команду на взлет третьему, и тогда мы видим, как он появляется на экране и направляется в зону. Я скоро заметил, что светлячки меняются в размерах – то один из них уменьшается, а другой увеличивается, а то вдруг все три принимают одинаковый размер и некоторое время его не меняют. Подполковник Петраш, сидевший возле меня, объяснил: размер светящейся точки зависит от высоты полета и расстояния. Вон, смотрите, правый стал удаляться: он сейчас пошел на боевой разворот и уменьшается. Петраш посмотрел на бумажку с каким-то чертежом и пояснил: – Это майор Радкевич, он сейчас атакует командира третьего полка. – И, помолчав, добавил: – Очень сильный летчик, этот командир полка. – А Радкевич? – спросил я неумеренно громко, подбиваемый своим интересом. – Радкевича я не знаю. Ничего не слышал о нем. Однако не прошло и минуты, как мы о нем услышали. Взглянувший на часы Воронцов с восхищением проговорил: – Ничего себе! Уже закончил боевой разворот и ястребом пошел в атаку. Другой полковник из золотой пятерки заметил: – Радкевич набрал большой запас высоты. Петраш пояснил: – Вы поняли, в чем дело? Высота позволяет разогнать скорость. Сейчас последует атака. Летчик, сидевший ко мне спиной, негромко проговорил: – Хитрец, этот Радкевич! Всегда запасается высотой. Молодой капитан, его сосед, заметил: – Командир полка сейчас закрутит петельку и окажется в хвосте у вашего хитреца. Но командир полка петельку не закрутил, видно, старые фигуры, характерные для винтовой авиации, не годились для самолетов с «бешеными» скоростями. Светящаяся точка его самолета медленно отклонялась в сторону от падающего на него истребителя. И что у них произошло в следующую минуту, мне, к сожалению, было непонятно. Я только видел, как покачал головой Воронцов и негромко произнес: – Ну и ну! Молодец Радкевич! В блокноте своем я записал: «Спросить у Воронцова, как же завершился бой Радкевича с командиром полка? ». Потом одна звездочка отделилась и стала увеличиваться в размерах. – Пошел на посадку, – сказал Петраш. Через две-три минуты раздался мощный гул и на освещенную двумя дорожками фонарей посадочную полосу из темноты ночи свалился огнедышащий самолет. Из-под колес вырвались густые снопы огней. И как только самолет свернул куда-то в ночь, на старт вырулил и пошел на взлет новый истребитель. Кто-то сказал: – Капитан Касьянов на семерке. На ней ночью еще не ходили. Сидевший рядом с Петрашом майор пояснил: – Касьянов – командир звена, самый молодой из нынешней смены. Скоро его самолет превратился в звездочку, пошел на сближение с двумя, летавшими в правом углу экрана, но через пять-шесть секунд пропал. Кто-то испуганно воскликнул: – Ой, братцы! И воцарилась тишина, – такая тишина, что, казалось, в большой стеклянной кабине сидят тени, а не живые люди. Громко, отчетливо и тревожно окликал воздушное пространство руководитель полета: – Маяк! Маяк! Что случилось? Среди шума и треска радиопомех раздался глухой голос: – Я видел пламя. И другой голос: – Я тоже видел. Похоже на взрыв. И – тишина. Теперь уже совсем гробовая. Мне казалось, я слышал дыхание своего соседа Петраша. Руководитель полета громче обычного вопрошал: – Маяк! Маяк! Отзовитесь. Мы вас не слышим. Воздушный океан хранил свою тайну. Потом один за другим приземлились два самолета. И ушли в сторону, в ночь. И там замолкли. Теперь тишина воцарилась на всем аэродроме. И в целом мире. И долго еще люди в обеих кабинах не решались малейшим движением нарушить тишину. Потом из малой кабины вышел командир дивизии, глухо, не своим голосом проговорил: – Будем ждать. Радист, оставленный у пульта руководителя полета, продолжал пытать воздушный океан: – Маяк! Маяк! Маяк! … Мы вас не слышим. Маяк не отзывался. Полковник Афонин вернулся на свое место. Теперь уже два голоса продолжали пытать воздушную стихию, но она упорно молчала. Воронцов поднялся, кивнул своим, и мы, не простившись ни с кем, спустились к ожидавшей нас машине, поехали в гостиницу. Я прошел в свой номер и, не раздеваясь, прилег на постель. Никто ко мне не приходил; я лежал, потрясенный случившимся, бездумно смотрел в потолок. Мне казалось, что на войне мы немного привыкли к смертям и уж не будем так переживать, увидев, как умирает или погибает человек, не будем испытывать таких потрясений, а вот услышали, как она взяла свою жертву, и душа оледенела от ужаса, – именно, от ужаса, потому никаким другим словом я не могу выразить своего состояния. Погиб молодой летчик, – чей-то сын, чей-то муж, отец девочки-малютки, которой, как я слышал, не было еще и двух лет, погиб в мирное время, когда небо ясное и чистое и в нем нет вражеских самолетов, не стреляют зенитки. Два года он летал в грозовом небе войны, дрался с вражескими летчиками, сбил восемь самолетов, а сам уцелел, и даже не ранен, а тут вот… Но, может быть, он жив, с ним ничего не случилось? Дай-то Бог, дай-то Бог! … С этой мыслью я, не раздеваясь, уснул. Утром в летной столовой мы услышали: самолет капитана Касьянова при наборе высоты взорвался. Причины никто не знал. И вряд ли кто узнает. Взрыв разметал машину на мелкие кусочки, отдельные уцелевшие детали собирали в окрестных деревнях, а о человеке… никто и не говорил. Воздух, которому он посвятил жизнь, взял его в объятия и стал последним приютом. Воронцовская пятерка завтракала молча и молча же, не заходя к командиру, направилась в гостиницу, я же, движимый тайной пружиной своей профессии, в гостиницу не пошел, а присел на край лавочки в сквере военного городка, ловил каждое слово случайных разговоров. Я еще не знал, буду ли писать об этом трагическом эпизоде, – скорее всего, о таких фактах не дают печатать ни редактора, ни цензура, но жизнь летчиков интересовала меня во всех проявлениях, и я испытывал потребность знать подробности происшедшей трагедии. В день похорон золотая пятерка стояла возле гроба во втором ряду, а я в сторонке от летчиков, знавших Касьянова или приехавших из других частей, и неотрывно смотрел на окаймленный черной рамкой портрет капитана, которому было лет двадцать восемь. Он был красив, всем нам улыбался и будто бы спрашивал: чтой-то вы носы повесили? … А под сводами небольшого зала, где был установлен гроб, величаво плыла траурная музыка, заполняя зал нестерпимым чувством утраты чего-то большого, невосполнимого. Две женщины подвели к гробу молодую вдову, державшую за ручку девочку. Музыка смолкла и вдруг раздался крик: – Откройте гроб! В нем нет моего Васеньки! Нет! Нет! Разбился самолет, а Васенька жив! У него был парашют. Откройте крышку! … Рыдания вырвались из груди несчастной, но вдруг она затихла, стала опускаться на руки стоявших возле нее женщин. Кто-то сказал: – Потеряла сознание. Ее понесли к выходу. Девочка шла за ними, но кто-то загородил ей путь, и она очутилась возле меня, запрокинула головку и смотрела с вдруг пробудившимся интересом. Я поднял ее, и она положила ручонку мне на погон, – видно, привлекли ее те же четыре звездочки, что были и на погонах ее отца. Она гладила их, а потом перевела взгляд на фуражку, которую я держал в руке, поддела пальчиком золоченый краб с покрытой красной эмалью звездой. Тихо, почти шепотом, произнесла: «Папа! ». Я задохнулся от волнения, вышел из зала, сел на лавочку, а ее поставил рядом. Хотел спросить, как ее зовут, но затем опомнился: зачем же разрушать иллюзию се счастья. Ведь если отец, то он не стал бы спрашивать, как ее зовут. А девочка захватила ручонками мой краб, и для нее ничто в мире, кроме краба, не существовало. Из дверей зала рвалась наружу музыка Шопена. Я сидел, обвив рукой талию девочки, боялся, как бы она не упала с лавки. И не заметил, как сзади подошла женщина, протянула к ребенку руку: – Пойдем, Верочка. Ты устала, тебе пора спать. И они ушли, а я сидел как каменный, и ощущение неизбывного горя железным обручем сковало мою грудь. Подошел Воронцов, тихо проговорил: – Вот она… наша профессия. Я не ответил. Посидели несколько минут и пошли прочь со двора. Слонялись по улицам города, ждали, когда процессия направится к кладбищу. В гробу не было тела, прощаться было не с кем, но летчики золотой пятерки, как и весь личный состав дивизии, был готов проводить гроб с фуражкой и по русскому обычаю бросить в могилу горсть земли. Трудно дались мне эти похороны; я, кажется, на фронте никогда с такой мучительной, почти непереносимой болью, не хоронил даже близких своих друзей. Кто-то сказал: – Капитану еще не исполнилось и двадцати семи. Судьба не щадила и тех немногих моих сверстников, которых война оставила всего лишь по три человека из каждой сотни. Дня три после похорон мы в дивизии не появлялись, даже в летную столовую не ходили. Гуляя со своими новыми приятелями по городу, питаясь с ними в ресторане, я ближе узнавал их, жадно вслушивался в рассказы о том, как они воевали, а затем служили в разных концах страны. Все они были постарше меня лет на пять-шесть, но жизнь летчиков-истребителей, многотрудная и быстротечная, каждодневные бои и опасности, а затем и положение крупных командиров сделали их многомудрыми и острыми на взгляд и чутье; они, казалось, видели меня насквозь и по причине врожденной славянской доброты принимали меня за товарища. И только Воронцов, оказавшийся еще большим балагуром и пересмешником, чем во время курсантской жизни в Грозненской авиашколе, частенько ставил меня в неловкое положение, как бы давал понять, что гусь свинье не товарищ, так и я никогда не стану с ними на одну доску. Он говорил: – Что за профессию избрал ты себе – газетчик? А? … Вечно будешь на побегушках: там послушал, там понюхал – тьфу! Угораздило же тебя! Переходи к нам в истребительную авиацию. – Кто меня возьмет в вашу авиацию? В Грозном мы на штурманов учились. Бомбы под брюхом таскали, а если когда и ручку управления давали, так это редко. Все больше мы маршрут чертили, а в полете курс летчику задавали да бомбы сбрасывали. Хорошо это вы… – я его при людях на вы называл. Полковник все-таки! – Вы до училища летать умели, в аэроклубе инструктором были, а я? … Долго меня учить надо. – Выучим! – гудел Воронцов. – Какие у тебя годы! Скажу приятелю, командиру дивизии, – под Москвой в Кубинке у нас элитная дивизия стоит, – там тебя живо натаскают. И затем командиром эскадрильи сделаем, а там и командиром полка! … Я после таких разговоров и сам начинал верить, что летное дело скоро могу освоить. База-то у меня есть! Я Грозненскую школу с отличием окончил. Воронцов на что хорошо летал и во всем первым был, а серебряный знак-самолетик только десять отличившихся получили. Но в то же время я думал: «А что мне даст положение летчика? Я же не войду в золотую пятерку! И командиром полка не скоро стану, если и стану еще? » Такие мысли сразу гасили мои минутные мечты о воздухе. А Воронцов продолжал: – Ну, если в газете застрянешь – в редакторское кресло прыгай. Повелевать надо, а не корпеть над заметками. На большом лимузине ездить – на «ЗИМе» или на «ЗИС-110», как наш командующий Василий Иосифович. Ключевые посты в государстве надо занимать, а то сдадим Расею ублюдкам разным да гомикам. – Гомикам? Кто это такие – гомики? Воронцов с минуту смотрит на меня удивленно. Затем спрашивает: – Ты что – не знаешь, кто такие гомики? – Почему не знаю. Те, что в цирке – комики. Раздается взрыв хохота. И смеются летчики долго, Петраш схватился за живот, чуть не падает. Я не обижаюсь, смеюсь вместе со всеми. А когда мои товарищи успокоились, рассказываю им, как еще задолго до войны в нашей деревне женщина брала с собой в баню детей, их ставили на полок и просили петь песню, где были слова «братский союз и свобода». Так в слове «братский» дети вместо буквы р выпевали л и женщины веселились до упада. И мои слушатели, как и те женщины, тоже зашлись новым приступом смеха. А Воронцов меня выручает: – Ну, а если по-твоему гомики это комики в цирке – ладно, пусть будет так. Пусть они там смешат честную публику. Не знаешь ты их – и ничего. Это мы потерлись в столице, так и узнали. А в других городах про них вроде и не слышно. Они все больше в конторах важных, да в министерствах. Как крысы, по злачным местам шуруют. И в кресла больших начальников лезут; тянут друг друга и лезут. В Африке обезьяна есть такая: она как вспрыгнет на дерево – хвост другой подает. Так они и карабкаются на самую вершину за бананом. Гомики да педики, да всякая одесская шушера на тех обезьян похожа. Скоро вся власть к ним перейдет, Иосиф Виссарионович недавно жамкнул их по башке – кампанию против космополитов учинил, да они-то ужом извернулись, выскользнули из рук. Новую кампанию надо начинать. Я решил: гомики это и есть космополиты. Но чтобы не вызвать новый взрыв смеха, я о своей догадке умолчал. А только подумал: «Эти ребята, наверное, тоже от евреев натерпелись – ворчат против них». Воронцову нравилось поучать меня и говорить со мной, точно со школьником. И делал он это не обидно, а даже и как-то тепло, по-отечески ласково. Все другие его товарищи, видно, не осуждали меня за то, что я путаю гомиков с комиками, а посматривали на меня сочувственно и вполне дружелюбно. Я был для них тем наивным провинциалом, к которому еще не пристала отвратительная грязь знаний о сексуальных меньшинствах. Генерал Сталин не приезжал, что-то задерживало его в Москве, и пятерка без него начала полеты на новых машинах. Я тоже не терял времени, каждый день общался со своим героем, много узнал о нем интересного, но писать не торопился. Звонил в Москву, и редактор сказал, чтобы я непременно дождался генерала и ему представился. Как-то мы обедали вместе с командиром дивизии, и тот словно бы нечаянно спросил: – Вы учились в Грозном вместе с полковником Воронцовым? – Да, но только Воронцов тогда не был еще полковником. А Воронцов, повернувшись к комдиву, сказал: – Представьте себе: он кончил школу с отличием, а меня едва выпустили. Полковник Афонин улыбнулся и сказал мне: – Вы, я слышал, много интересуетесь летной работой Радкевича. Может, хотите слетать на новом самолете? Я удивился: слетать? Неужели он не знает, что мы летали на тихоходных винтовых машинах. Да и давно это было. Я все перезабыл. Но полковник пояснил: – У нас есть одна тренировочная спарка. Я вас провезу. Я согласился, и мы утром следующего дня поднялись в воздух. Уже на взлете я ощутил разницу между винтовыми и реактивными самолетами. У нашего Р-5, на котором я учился, скорость на взлете не превышала ста километров, тут же она достигала двухсот, а может, и больше. Земля у края полосы сливалась в сплошную пелену, и я видел только уплывающую под крыло дымчатую поверхность. В момент отрыва сильно прижало к стенке сиденья: это тоже было для меня новым. А потом давило все сильнее. Прибор скорости показывал пятьсот, шестьсот, восемьсот километров. В шлемофоне услышал голос: – Пойдем на левый боевой разворот. Я кивнул, и мы «пошли». Вот тут я увидел первую и наиважнейшую фигуру высшего пилотажа. Наш Р-5 тоже производил боевые развороты – когда надо было зайти на бомбометание или круто изменить маршрут. Но это были развороты по небольшому радиусу, здесь же радиус был огромный, внизу точно рассыпанные спичечные коробки мелькали деревни, небольшие латышские хутора. Я представил самолет противника, он тоже должен уходить от атаки на таких же гигантских фигурах: или с дикой скоростью устремляться в набор высоты, или, наоборот, идти на снижение, и при этом обязательно крутить какую-нибудь фигуру по вертикали… В шлемофоне раздалось: – А вот горка! И самолет вздыбил нос, турбина зазвенела… Меня прижало сильно; еще мгновение – и я бы, как мне казалось, потерял сознание. Но я все-таки по положению земли и корпуса самолета успел разглядеть «горку». Затем был снова боевой разворот – теперь уже со снижением. И через минуту-другую мы зашли на посадку. Выйдя из кабины, я поблагодарил полковника Афонина. – Понимаю. Вы меня пощадили и серьезных фигур не делали, но я теперь представляю, какие вензеля может выписывать этот новый самолет в руках опытного летчика в воздушном бою. – Да, машина хорошая. Ночью неожиданно прилетел генерал-лейтенант Сталин Василий Иосифович. В сопровождении генерала и полковника он поднялся на командный пункт полетами. Все мы встали. И он, небрежно козырнув нам, прошел в малую комнату, где руководил полетами полковник Афонин. Летчики один за другим стали покидать большую комнату; я тоже вышел из-за стола, но меня за рукав взял незнакомый офицер, только что поднявшийся к нам по лестнице: – Я подполковник Семенихин. Он протянул мне руку. Я знал, что Семенихин наш постоянный корреспондент в Латвии. – Мы сейчас представимся генералу. Семенихина тут знали; он подошел к одному офицеру, затем другому, о чем-то с ними беседовал. Он был высокий, толстый, но передвигался резво, почти со всеми успел поздороваться, перекинуться словом. Такие свойства очень нужны журналисту, именно таким я себе представляю короля русской журналистики Гиляровского, но должен признаться: я такими качествами не обладал и, проработав четверть века в журналистике, не стал ни проворнее, ни резвее. Наоборот: с трудом сходился с людьми, не сразу вызывал их на откровенность. Знакомая журналистка Белла Абрамовна Грохольская меня поучала: «Иван! Ты родился не для газеты, но раз уж забрел в нашу шайку, будь как все! Ты зажат и застегнут, а надо распахнуть рубашку и на каждого смотреть с пожарной каланчи. Кто тебе не нужен – проходи мимо, а если нужен – хватай его за шиворот и допрашивай, как прокурор. Люди – дети, и вдобавок – дураки. Они всего боятся, а нашего брата – тем более. Даже министр! Он смотрит на тебя со страхом и думает, как бы не брякнуть чего лишнего. Ты же каждое слово занесешь в блокнот, а затем пропечатаешь в газете. Ну! … Вот и выходит: ты министра не боишься, а он смотрит на тебя так, будто ты бешеный пес и можешь его укусить. Страшнее газетчика нет зверя. Недаром нас четвертой или там шестой властью зовут. Мы – власть, да еще и какая! ». В другой раз Беллочка, круглая как шар и лупоглазая как русская матрешка, дальше развивала свои мысли: – И писать надо быстро и раскованно. Иной боится белого листа, как боялся его Горький. Я листа не боюсь. Сажусь и пишу. Поначалу сама не знаю, что пишу, а потом распишусь. И что ты себе думаешь? Я еще немножко попишу, а потом вижу – статья готова. – Так у тебя же нет статей. У тебя – заметки. – Заметки? Да, это уже редактор их так кромсает, что в газете она – заметка. Но вы что – не знаете, какой это народ – редактор! Сам-то он… тупой пилой его режь – ничего не напишет. От злости лютует. Посмотрели бы на него, если бы я была редактор, а он репортер. Вы бы от него и заметки не увидели. О, матка-боска! Я от них устала и все время жду, когда придет умный редактор. Тогда уже мои статьи будут большие, как портянки. И даже целые простыни. И все увидят, какой я талант. Белла выдавала себя за польку и в минуты отчаяния нередко поминала матку-боску. Посредине комнаты стали составлять столы, а вскоре с подносами и всякой снедью появились две официантки из офицерской столовой. Я сказал Семенихину: – Мы, наверное, тут неуместны. А? … – Представимся генералу, а там видно будет. Я хотел подойти к Воронцову, но из маленькой комнаты вышел генерал Сталин и сопровождавшие его лица. Семенихин шагнул к нему: – Товарищ генерал-лейтенант! Разрешите представиться: собственный корреспондент газеты «Сталинский сокол» подполковник Семенихин! Выдвинулся из-за его широкой спины и я: – Товарищ генерал-лейтенант! Специальный корреспондент «Сталинского сокола» капитан Дроздов. Генерал, набычившись, исподлобья, оглядывал каждого из нас и нескоро, и будто бы нехотя, обратился к обоим сразу: – А что это значит: один собственный, другой специальный? Отвечал Семенихин: – Собственный – это значит аккредитован при армии, живу здесь, в Латвии, а специальный – приехал из Москвы. Генерал перевел взгляд на меня; я увидел, что он слегка пьян. Глаза цвета неопределенного, он щурил их и выказывал то ли нетерпение, то ли неудовольствие. – В Москве живете? – Так точно, товарищ генерал! – А зачем сюда приехали? – Имею задание: написать очерк о политработнике. – Очерк? … А вы умеете писать очерк? В школе мы проходили Глеба Успенского. Вот тот умел писать очерки. А вы? … Я молчал. Не находил, что ответить, и оттого сильно волновался. А генерал перевел взгляд на Семенихина. Спросил: – Здесь, в Латвии, есть собственный корреспондент, у меня в Москве нет. Почему? – Там рядом с вашим штабом вся редакция… – Меня не интересует редакция. Меня интересует собственный, то есть мой корреспондент. Генерал перевел взгляд на стол, где уже стояли и манили красивыми этикетками грузинские вина, а нам махнул рукой: – Вы свободны. Я повернулся и направился к выходу. Спустившись по лестнице, ожидал Семенихина, но он не появлялся. Я подошел к машине, которая нас возила, попросил шофера отвезти меня в гостиницу. Укладываясь спать, думал о Семенихине, его решение остаться ужинать с генералом и близкими ему офицерами, считал непозволительной дерзостью. И был доволен собой: «Хорошо, что не остался. Ведь никто же меня не приглашал». И с этой хорошей светлой мыслью заснул. А на следующий день в штаб не пошел, сел писать первый очерк. Не пошел и на второй день, и на третий. Не ходил и в офицерскую столовую, а питался в ресторане. Не видел я все эти дни никого из золотой пятерки. Мне хорошо работалось, я писал очерки. А потом неожиданно в ресторане увидел Воронцова. Он был взволнован и сразу же мне сказал: – Рассобачился с генералом! Я неуместно спросил: – С каким? – Со Сталиным, конечно! Какой же тут генерал-то еще? – Надеюсь, это не смертельно? – Не смертельно, а службе конец. Отлетался. В газету к вам приду! – если примете. Я не знал, чем утешить друга. Предложил меню, чтобы выбрал обед, но он резко поднялся. И скомандовал: – Пошли в столовую! Чтой-то я, как барышня… расквасился. Афонина бросил. А ему горше, чем мне. Его-то он из армии турнуть пообещал. – А он разве может – уволить из армии? Он же округом командует, а не всей военной авиацией. Воронцов обнял меня за плечи. – Ах, ты, Иван, наивная душа! Хорошо тебе жить с твоим идеализмом. Во всем ты хорошее хочешь увидеть, законам веришь. А жизнь, она не законами управляется, а самодурством разным, да вражьем поганым. Ты там на фронте из пушек палил, да ребят немецких, таких же, как мы с тобой, крушил, так уж думал, и всех врагов одолел, а вот приехал в столицу и увидишь: врагов-то тут побольше, чем там на фронте было. Вот он, Вася-то, сын Владыки мира, меня сегодня жамкнул, а я не однажды видел, как и сам он плачет в тисках вражья разного. Да я думаю, и отец его живет да оглядывается: не знает, откуда смертушки ждать. У него недавно приступ сердечный был – от пустяка случился. Играл он, как всегда, сам с собой в бильярд, а потом к окну подошел, задумался. А кий-то и упади на пол. В ночи звук резкий раздался, а Иосиф Виссарионович метнулся за портьеру: думал, значит, выстрел это. Ну, сердце-то и затрепыхалось. Три дня после этого аритмия была: сердце то ударит, а то остановится. В другой раз три удара, на четвертый остановка. Хорошо это, скажи? … Попросил Светлану позвать, да сына Василия, а ему и в этом отказали. – Сталину? … Отказали? … Да кто ж над ним права такие имеет? – Имеют, значит, – ответил спокойно Воронцов. – Германию на лопатки положил, страху на весь мир нагнал – так, что и Черчилль в его присутствии сесть не смел, а вот простого семейного счастья не заслужил. Не пускают к нему сына с дочерью. Мы однажды сказали генералу, чтоб он к отцу обратился, да самолетов у него для округа столичного побольше попросил, а он нам сказал: «Когда-то я теперь к нему попаду». Посмотрел на нас и добавил: «Вы что же думаете, я с отцом каждый день щи хлебаю? … Нет, ребята. Если в три месяца раз допустят к ручке, так и радуйся». А вот кто это такую жизнь даже Сталину мог устроить, этого я пока тебе не скажу. Знаю, но не скажу. – Ты так тепло и хорошо говоришь о генерале… А он с тобой вон как обошелся. – Да как же он со мной обошелся? – всполошился Воронцов. – Что же ты такое знаешь о генерале, что судить так смеешь? Струхнул я малость, сообразил, что сболтнул лишнее. – Так сами же вы сказали! – перешел я на вы. – Сказал! Так то же я, а не кто-нибудь. Я и сказать имею право, а ты пока… Слушай, да на ус мотай, а то в историю попасть можешь. Шепнут ему на ухо, он из тебя котлету сделает. – Да, конечно, ты прав. О генерале судить мне как-то не с руки. Лучше помалкивать. Долго мы после этого молчали. Полковник свернул на улицу в сторону от штаба. Зашли в ювелирный магазин, где продавали много изделий разных из янтаря. Воронцов купил красивый медальон на золотой цепочке, предложил и мне сделать такой подарок жене. Я признался, что денег таких не имею. Он попросил у продавца второй такой же медальон. Подавая его мне, сказал: – Бери. Будут деньги – отдашь. И опять мы блуждали по городу. Воронцов шел медленно, сворачивал в разные переулки. У летчиков такие маневры называются: «Гасить время на виражах». Было видно, что ходьба и беседа со мной его успокаивают. А к тому же он, видимо, хотел выговорить обиду на генерала, а может, в чем-то его и оправдать. – Пить он стал все больше, а когда выпьет – бес в него вселяется. Воронцов говорил спокойно и будто бы с сочувствием к генералу. – Не скажу, что становится бешеным, но из каждого пустяка готов раздуть историю. Ну, и на этот раз. Мы летали с Афониным, и я трижды кряду оказался битым. Ну и что же тут такого! Афонин каждый день тренируется, а я на этой машине впервые – естественно, будешь бит. Скорость оглашенная, а все реакции от прежней машины. Ежу понятно, а он надулся и ворчит. Не затем, говорит, я вас сюда послал, чтобы вы честь столичного округа позорили. Меня это слово обидело, я и скажи: не из той я колоды карт, чтобы честь чью-нибудь позорить. Ну, тут он и взорвался: молчать! Если говорю – позорите, значит, так оно и есть! Нашелся мне – лидер золотой пятерки. Полковник Афонин – вот лидер! А вы поезжайте в свой Хабаровск. Там служили и служить будете. Но уже не командиром дивизии. Скажите спасибо, если эскадрилью дадут. Выслушав эту тираду, я вынул из кармана служебное удостоверение за его подписью и положил перед ним на столе. И спокойно проговорил: на родину поеду, в Саратовскую область. Там я родился, там и помирать буду. А генерал – к Афонину: – Принимайте пятерку. В Москву переедете. Афонин поднялся, твердо проговорил: – На место Воронцова не пойду. Воронцов – гордость нашей боевой авиации, и я на его месте быть недостоин. А результаты наших учебных боев? … Полковник умышленно мне бок подставлял; не хотел авторитета моего в глазах дивизии ронять. Генерал рванул со стола скатерть и ушел. А через час он уже со своей свитой вылетел из Тукумса. Такая-то вот история! Я к тому времени написал все три очерка и получил команду возвращаться в Москву. Вылетал я вместе с пятеркой самолетом, который предоставил нам командир дивизии. Он был спокоен, вел себя так, будто ничего и не случилось. Тепло прощались мы с ним, а Воронцов ему сказал: – В Москву приедете – заходите. – Боюсь, вы уже будете под Саратовом. – Нет, конечно. В случае чего перейду в гражданскую авиацию. Москва – это магнит; если уж к ней прилепился – не отдерешь. Очерки мои печатались один за другим. Печатались они без сокращений и правке не подвергались. Шума вокруг не было. И только редактор на летучке сказал: – Я из этих очерков многое для себя узнал. Думаю, и другие прочтут их с пользой. Мои друзья по комнате молчали. Кудрявцев читал их с карандашом, все исчертил, но что означали его подчеркивания, он не говорил. Никитин и Добровский делали вид, что ничего не произошло. Но я чувствовал: очерки явились событием, которого никто не ожидал. А начальник отдела полковник Соболев, сверкая глазами, повторял: – Хорошо, золотце. Это очень хорошо. Других комментариев не было. Однажды перед концом рабочего дня, а это было часу в десятом вечера, – работали с трех до одиннадцати, – к нам в комнату вошел полковник, которого я видел в Тукумсе в свите генерала Сталина. Не закрывая за собой двери, он поманил меня, сказав: – Капитан, пойдемте. Дело есть. Мы пошли в кабинет заместителя главного редактора, который был пустым. Прикрыв за собой хорошенько дверь, полковник сел за стол хозяина кабинета, а мне предложил сесть в кресло. И начал так: – Вы меня знаете? – Я видел вас в Тукумсе. – Хорошо. Я полковник Орданов, референт генерал-лейтенанта Сталина. Имею к вам дело. Завтра будет приказ о назначении вас собственным корреспондентом «Сталинского сокола» по Московскому округу Военно-Воздушных Сил. Сейчас вы занимаете должность подполковника, а будет у вас должность полковника. И зарплату вам повысят. Однако в вашем положении мало что изменится. Стол в редакции за вами останется, но вам выделен кабинет и в штабе округа. Будете сидеть рядом с золотой пятеркой. Воронцов-то, я слышал, ваш однокашник. – Да, мы с ним учились в Грозненской авиашколе. Но он будто бы впал в немилость? … – В какую немилость? … А! … Это там, в Тукумсе? … Все уладилось. И вам об этом нигде не советую рассказывать. Это кухня… наша, семейная. До нее нет никому дела. – Я понимаю, и никому ничего не рассказывал. – Вот и хорошо. Главное для людей, стоящих близко к генерал-лейтенанту… это молчать. Молчать как рыба. Это – главное. – Понимаю. Но скажите: почему такая таинственность в самом факте моего назначения? – А это разговор особый. Полковник бегло взглянул на дверь, – она была плотно заперта. Посунулся ко мне, заговорил тихо: – Месяца два-три назад у генерала был директор военного издательства, предложил ему написать книгу: «Воздушный флот страны социализма». И сказал, что дадут в помощь литературного сотрудника. Генерал возмутился: «Как это так! Мне заказываете книгу, а писать ее будет другой? Да как же я имя свое под чужим трудом поставлю? …». Отчитал издателя, но мысль о книге в голову засела. Пытался было писать, да все времени нет. На каком-то совещании с редактором вашим встретился, ну тот ему и посоветовал. И вас предложил. Хорошенький проект? А чтобы вы поближе к нам были, собственным корреспондентом вас назначат. – Оно бы и хорошо, и взялся бы я за дело, но книг-то я не писал. Сумею ли? – Редактор лучше нас знает; говорит, что сможете. Главное, чтобы язык за зубами держать. Чтоб никто об этом не узнал. А то ведь… сами понимаете? … Полковник показал на потолок, что, очевидно, означало: на самом верху могут узнать. И как на это посмотрят – никто сказать не может. Словом, генерал Сталин, очевидно, никого так не боялся, как отца родного. И хотелось ему, что если уж книга выйдет, пусть всякий думает, что он ее написал, а не кто другой. Полковник Орданов повторил: – Пуще огня одного боимся, чтоб раньше времени о книге болтовни не было. – Ну, за это можете не беспокоиться. Я чай, как и вы, человек военный. – Ну и отлично. Дело по книге будете со мной иметь. А уж там посмотрим, как у нас дальше дело пойдет. А сейчас идите и работайте по-прежнему. Остальные инструкции от редактора получите. Редактор пригласил меня на следующий день. Поблагодарил за хорошие очерки, сказал, что они понравились на всех уровнях; их и Главком читал, и генерал-лейтенант Сталин. Он даже мне сказал, что вы в Тукумсе и сами летали на новейшем самолете и будто бы отлично справились с управлением. Эта информация меня озадачила. Я не мог опровергать слов такого высокого человека; сделал вид, что не все понимаю из того, что говорит редактор. Смущенно залепетал: – Да, я летал на тренировочном самолете вместе с командиром дивизии. Я, конечно, отвык, да и летал-то прежде на винтовых самолетах… Полковник меня перебил: – Если вы умеете водить грузовой автомобиль, то и на легковом без труда поедете. – Оно, конечно, так, но пилотаж реактивного самолета… – Мне было приятно слышать отзыв генерала о вашем полете. Пусть, думаю, они знают, какие молодцы у нас в редакции работают. Я не спорил и в дальнейшие дискуссии не вдавался. Про себя подумал: может, это командир дивизии представил дело генералу, будто я сам пилотировал реактивную машину. А может, пересмешник Воронцов так изобразил мой полет. А полковник сдвинул брови, погрустнел, задумался. И, покачивая головой, заговорил: – Жаль только, расставаться нам приходится. Генерал-то просил назначить вас собственным корреспондентом при его округе. Я на это заметил: вся редакция наша считает себя вашим собственным корреспондентом, а он мне: вы мне зубы не заговаривайте. Присылайте парня, я ему кабинет выделю. С вами полковник Орданов говорил? – Да, говорил. Но он сказал, что ничего в моем положении не изменится. И даже стол в отделе за мной останется. – Так-то оно так, да боюсь, что в штабе-то они найдут вам работу, далекую от редакционной. Я ждал, что редактор заговорит о книге, но он смотрел на меня внимательно, – очевидно, ждал, когда я сам о ней заговорю. Но я молчал. И ему мое молчание, видно, понравилось. В его серых, заботливых глазах светилось тепло и одобрение. Вспомнил я, как в полку также по-отцовски любил меня и старался во всем помочь командир дивизиона капитан Малютин, человек для нашего круга пожилой, в прошлом директор средней школы в Новосибирске. Он любил выпить, и старшина батареи всегда хранил для него бутылку самогона или трофейного коньяка. Бывало, прикажу я пожарить на сале картошку, – он любил именно жаренную на сале, – открыть баночку соленых огурцов или помидор, – водились у нас трофейные, – так он выпьет полстакана спиртного, – больше не пил, – и смотрит на меня веселыми улыбающимися глазами. И, бывало, спрашивает: «Признайся, ты ведь года четыре себе прибавил? ». Я на это неизменно отвечал: «Ну, что вы, товарищ капитан! Ничего я себе не прибавлял». А сам думал: «Вот дознаются как-нибудь – и что тогда со мной сделают? ». А капитан покачивал головой и говорил: «Прибавил. Что же я не вижу, что ли? … Вот приедет генерал и скажет нам с командиром полка: " Что же это вы детсад развели? Пацана командиром батареи назначили" ». Я, конечно, при поступлении на завод прибавил себе два года, но два, а не четыре. А он никак не хотел видеть во мне взрослого человека. Однако командиры батарей в полку ценились по количеству сбитых самолетов и танков, а у нас этот показатель самый высокий. И каждый раз, когда счет наших трофеев увеличивался, командир дивизиона радовался, как ребенок, и щедро представлял нас к новым наградам. А уж как мы, офицеры и солдаты батареи, любили дивизионного, и говорить не приходится. Было что-то общее между капитаном Малютиным и полковником Устиновым. Оба сибиряки, и глаза у них были сильно похожими – зеленоватыми, излучающими свет и тепло. Я теперь, по прошествии десятилетий, безмерно благодарен судьбе за то, что послала мне этих армейских отцов-командиров. Сидел в кабинете Устинова и думал о том, как бы мне каким-нибудь неосторожным поступком не подвести своего начальника. В день, когда был подписан приказ о моем назначении, я позвонил полковнику Орданову и сказал: – Если не возражаете, я пока буду сидеть в редакции на своем месте. – Да-а, сидите, пожалуйста. Когда вы нам понадобитесь, я вас найду. И если вздумаете писать о ком-нибудь из нашего округа – вы мне сообщите. – Разумеется, я буду советоваться и с вами и зайду в Политуправление округа. – К ним вы зайти можете, но вообще-то… вы больше связывайтесь со мной. Я им уже сказал, они о вас знают. Я из этого разговора понял, что генерал не очень-то и хочет, чтобы я кому-нибудь, кроме него, подчинялся. Начальник отдела инженер-полковник Соболев ни о чем меня не расспрашивал и даже делал вид, что ничего не произошло, но, зайдя в начале дня в нашу комнату и раздавая для обработки статьи Деревнину и Кудрявцеву, мне никакого задания не дал. Я понял: он уже получил инструкции от редактора не занимать меня текущей работой. Словно ветер, влетел в комнату Фридман. Схватил мою руку, шумно поздравлял: – Ты, старик, теперь напрямую можешь обращаться к Василию Иосифовичу. Редактор и позвонить к нему не смеет, а ты – запросто, хоть ногой дверь открывай. Эх, мне бы такую должность. Мы бы в этом вшивом домишке и дня не сидели! – А где же? – почти разом воскликнули мы. – Как где? Да хоть бы и во Дворце Петровском. Он же пустой стоит. Зайди к генералу, попроси для редакции Петровский дворец. Я молчал. Предложение Фридмана мне казалось шуткой, – и даже очень неуместной. Я и вообще не хотел, чтобы этот человек знал о моем новом назначении, но он-то как раз первым узнает все редакционные новости. – Проси машину! – наседал Фридман. – Какую машину? – пучил я на него глаза. – Персональную. Не у него проси, а зайди к Войцеховскому и потребуй. Ты с ним не церемонься, – я его знаю: плут отменный и трусишка. Заходи важно, подавай для приветствия два пальца. Не больше. Тогда уважать будет. Он такой: если робеешь – и не посмотрит, а вот если важно с ним, да каждое слово через губу цедить будешь – он таких боится. – Да кто такой, этот Войцеховский? – Хо! Он не знает, кто такой Войцеховский! … В этот момент к нам вошла Панна Корш и Фридман обратился к ней: – Панна! Расскажи ему, кто такой Арон Войцеховский. Твой муженек у него на коленях просил для редакции два старых автомобиля. Войцеховский ему дал, а вместо них из Хозяйственного управления Министерства Обороны получил новые. Ты тоже проси. И не проси, а скажи так: «Арон! Мне нужна машина. Хорошая, большая. Лучше будет, если " ЗИМ" ». Называй его по имени: Арон. Он хотя и генерал-майор, но того, кто называет его Ароном, боится. Ты, Иван, слушай меня. Поработаешь с месяц – проси квартиру. Арон даст. Арон, если захочет, все даст. А он захочет. Я же его знаю. Ты думаешь, ему неважно, как ты будешь к нему относиться? Ты же у плеча Василия встанешь. Хорошенькое дело – стоять у плеча! Можешь слово обронить: «Арон хороший», а можешь и сказать: «Арон плохой». – Да в чем дело? – воскликнула Панна. – О чем речь? У какого плеча? … Наконец, кто такой Войцеховский? – Ты не знаешь своего благодетеля! А на чьей машине ты подкатываешь к редакции? На его машине, Войцеховского. Он же Хозу! Хозяйственное управление Московского округа ВВС, Васькиного округа. У него в кармане все! Московский университет тоже у него в кармане. Ты что же думаешь? Он не может позвонить ректору и сказать: зачисли студентом этого, дай степень или звание профессора тому-то и он не даст? … Где ты найдешь человека, который не послушает Войцеховского? Да у него в кармане все! … – Но ты-то при чем? – недоумевала Панна. – Я? … Я знаю Войцеховского, а он знает Сашу Фридмана. Вашего Сашу знают все. А если знают, то этого уже хватит. Ну, да вот сейчас… Я позвоню – и вы увидите. Набрал номер телефона. И заговорил своим особенным, характерным для Фридмана и для многих евреев, тоном: – Арон? … Здравствуй, дорогой! Звонит Фридман. Саша Фридман – ты что забыл? … Ты слышал новость? … Не слышал, ну, так я тебе скажу, а ты это запомни, что новость сказал тебе я, Саша Фридман. Ах, ты забыл, откуда я. Ну, Арон! Ты как стал уже генералом, так и всех забыл. Я сижу тут рядом, от вас через дорогу – в «Сталинском соколе». Сталинском! – слышишь? … К вам от нас назначили человека, ты понял? Человек небольшой, но важный. Он капитан. Хороший капитан. Был на фронте и в кого-то там стрелял. А недавно он был в Тукумсе вместе с твоим генералом. И там с ним летал. На новом реактивном самолете. Летал и еще как! … Я слушал и не верил своим ушам: какую чушь несет этот ужасный еврей! Я летал вместе со Сталиным! Да ведь эту ложь разнесут по всей Москве. А уж золотая-то пятерка попадает от смеха. И полковник Орданов узнает, а там и сам генерал Сталин! … У меня кружилась голова. Сердце гудело как реактивный двигатель. Я готов был умереть от стыда. В первый же день и такой позор! … Я уже представлял, как обо всем этом докладывают Устинову и как он морщится, склоняясь над столом. Это же и для него катастрофа. Да кто же все это сказал Фридману? … Кто, наконец, просит его болтать об этом? … А Фридман, подмигнув мне, продолжал: – Была золотая пятерка, а теперь будет шестерка. Ну, и что ж, что капитан! А летает он покруче вашего Воронцова. Наш капитан семьдесят самолетов сбил. Ага! … Вот тебе и капитан! … Я схватился за голову: семьдесят самолетов! Да сам Покрышкин, трижды Герой, сбил шестьдесят два! Какую же чушь он несет? … Я хотел вырвать у него трубку, да теперь-то… после всего, что он сказал… Потом он что-то говорил насчет машины – персональной, черной, большой, но я уже ничего не слышал. Я свою карьеру считал оконченной и теперь только думал, как и что я скажу Устинову, Воронцову, Орданову. А Фридман бросил трубку, возвестил: – Будет тебе машина! Понял? Вот так надо делать дела. – Но я с генералом не летал, – осевшим голосом проговорил я. – Как не летал? … А в твоем же очерке что написано? – Я летал с командиром дивизии. – А! С генералом или комдивом – какая разница? Важно, что летал. И освоил новый самолет. – Ничего я не освоил. Летали на спарке… Фридман вскочил как ошпаренный: – Да что ты пристал, в самом деле! Летал не летал… – Да ведь генералу доложат. – Какому генералу? – Сталину. – Че-во-о? … Сталину? Да кто ему докладывать станет? Войцеховский? … Да он и в кабинете у него не бывает, а если пустят иногда, так на пузе к нему ползет. Генералу! … Наивняк же ты, Иван! Вот ты посмотришь потом, что такое генерал Сталин. Да там только при имени его понос у всех прошибает. А ты – доложат. Я его пугнул как следует, Войцеховского, а ты теперь проси у него что угодно. Да он тебе самолет персональный устроит. Погоны генеральские прилепит. Хозяин-то там не Сталин, а Войцеховский. Сегодня он в округе хозяин, а завтра – в Министерстве обороны, а там и в Кремль заползет. Я-то уж знаю, чего он может, Арон Войцеховский, и чего добивается. Многое он уже имеет, а будет иметь еще больше. Фридман поднялся, хлопнул меня по плечу: – Дружи с Фридманом! И он сделает тебя Папой Римским. Он ушел, а обитатели нашей комнаты, оглушенные натиском Фридмана, еще ниже склонились над листами. Они отрабатывали статьи. Панна сказала: – Пойдем обедать. И мы пошли. По дороге в ресторан Панна рассказала: – На твое место Домбровский с Никитиным уже человека тянут, – такого же, как они, еврея. – Устинов, я думаю, не пропустит. – В наш отдел за твой стол уже посадили Сеню Гурина. А теперь Турушин уходит на тренерскую работу. Я, говорит, не могу больше видеть, как этот слепой дьявол мокрым носом по моим заметкам елозит. И подал заявление. Ну, Фридман и на его место своего человека подыщет. – А что же майор Макаров, начальник отдела кадров? Зачем же одних евреев набирать! Несправедливо это. Панна отвечала спокойно: – Макаров человек подневольный, над ним редактор, а над редактором Шапиро сидит. – Какой Шапиро? Уж не тот ли, который в «Красной звезде» был? – Он и есть. Его теперь в Главное политическое управление перевели, он кадрами всех военных газет заведует. А ему наш Фридман напрямую звонит. Он, я думаю, наш Фридман, масон высокого посвящения. Уж больно развязно со всеми разговаривает, даже с таким, как генерал Войцеховский, близкий человек к Васе Сталину. – Слыхал я про масонов, а только о них ничего не знаю. Это те же космополиты, что ли? – Ну, нет, эти ребята покруче будут. Космополитом всякий может быть, к примеру меня возьми: нерусская, так могу и не любить Россию и народ русский. Лапотники они, иваны, вроде тебя. Ты вот и в центральной газете работаешь, а про масонов ничего не знаешь. Масоны, они, конечно, из евреев все, или почти все, у них дисциплина и цель: они к власти рвутся. Во время войны с немцами сидели тихо да подальше от фронта уползти старались – в Ташкент, Ашхабад, Коканд, а теперь снова из щелей полезли, войну нам объявили. И война эта будет пострашнее прежней, много русских людей она возьмет и разруху нам пуще той, что в Гражданскую и в Отечественную была, учинят. – Каркаешь ты, Панна! Ничего такого быть не может. Панна не обиделась и в мою сторону не взглянула, а я подумал: «Муж-то у нес – редактор наиглавнейшего журнала в стране, он-то, поди, знает». Но все-таки ни во что такое верить не хотелось. Сказал примирительно: – Прости меня, пожалуйста. Ты знаешь, конечно, а мне-то откуда знать? Но чего же они хотят, масоны? Какая власть им нужна? – Либеральную демократию установят. – А что это такое? – А это, когда все дозволено, вроде анархии. Говори, что хочешь, делай, что хочешь, и ни тебе никакой власти, никаких законов. Все продается, все покупается. Вот тогда евреи все имущество скупят и деньги захватят, и радио, и газеты – все у них будет. Они потом продажу земли наладят, а чтобы народ ослабить, государство на мелкие части раздерут. Везде свой царек, свои порядки. Как в России встарь было, когда князья дрались между собой и силы у народа никакой не было. При таких-то порядках легче людьми управлять. И лес, и газ, и нефть за границу качать будут, а деньга себе в карман положат. – Да сколько же это денег у них будет? – Денег много не бывает, их всегда не хватает, тем более еврею. Панна засмеялась. В эту минуту она была похожа на древнюю старушку, впрочем, очень красивую. – Но как же Сталин? Он разве таких вещей не знает? – О Сталине говорить не надо. И нигде ты о нем не заговаривай. Имя его поминать опасно. Помнил бы ты, Ваня: там, где соберутся трое, там и Фридман будет. Мы ими окружены и аттестованы. И не дай Бог, если неприязнь в твоих глазах заметят. Тут они тебе живо ножку подставят. Вошли в ресторан и сели в излюбленном месте у окошка. Людей поблизости не было, и Панна продолжала: – Ты ведь и вправду подумал, что машину тебе большую черную Фридман охлопотал? Нет, конечно. Фридман только узнал у Войцеховского, что машина тебе по штату положена, как собственному корреспонденту. И везде они, собкоры, машины имеют. Им же по частям приходится мотаться. – Но как же Войцеховский две машины твоему мужу дал? Муж твой гражданский, а тут военный округ. – У мужа моего в журнале свой Войцеховский есть. А они все как сообщающиеся сосуды и живут по принципу: ты мне, я тебе. Войцеховский списанные машины журналу дал, а за это пять своих человечков в редакцию натолкал. Считай, он выиграл маленькую операцию. Они сейчас всю власть захватывать будут, и главная цель – печать. Кремль они давно заняли, там и яблоку негде упасть, а теперь – министерства, печать, банки. Во время-то войны их сильно потеснили, многие Москву покинули, а теперь они возвратились, им должности и квартиры подавай. Перво-наперво, столичные города занимать будут: Москву, Ленинград, Киев, Минск… Ты-то считал, что война для тебя закончилась, а тут снова на войну попал, да еще на самую передовую. Заканчивали обед, и Панна, видя мое унылое настроение, тронула за руку, сказала: – Прости меня, Иван. Нагнала на тебя страху. Я, конечно, все это от мужа узнала. А тебе сказала, чтобы ты ушами не хлопал, а скорее в обстановке разобрался. Будь внимательным, хитрым и бдительным. Палец им в рот не клади, а разыгрывай простачка и показывай, будто любишь их. Словом, дурачь их, как Фридман дурачит нас. Подходя к редакции, я сказал спутнице: – Спасибо тебе, Панна. Ты мне противника показала, а у нас в авиации правило есть такое: увидел врага – победил. В штабе округа мне выделили кабинет – через дверь от комнаты, в которой находилась золотая пятерка. Генерал-майор Войцеховский, к которому я зашел, вручил мне ключи от кабинета и сейфа и сказал почти шепотом, как о деле секретном и касающемся только нас двоих: – Командующий мне ничего о вас не говорил, но я и сам понимаю, какая важная у вас должность и что надо вас обеспечивать по первому разряду. Я уже приказал начальнику АХО, это наш административно-хозяйственный отдел, чтобы он выдал вам талоны на все самое дорогое: шинельное сукно и ткань на китель, брюки, ботинки, – все самое лучшее, ведь вы – референт Сталина… – генерал поднял палец. – Референт! Это вам не шуточка. Сам генерал был одет в какой-то серебристый китель, на пологих женских плечах топорщились мятые погоны – и тоже белые, увитые серебром. Он был интендант и на военного так же походил, как я на балерину. Большой живот лежал на столе, китель туго облегал круглую, как шар, фигуру. Руки короткие, пухлые, шеи не было, а прямо на плечах сидела большая кудлатая голова. Генерал говорил без умолку и на меня почему-то не смотрел: – Вы летчик, сбили много самолетов, – Саша мне звонил… – Фридман ошибся, я летал на бомбардировщиках и самолетов не сбивал. – Это неважно, раз летали, то кого-то же вы сбивали. Это же война, а на войне кто-нибудь кого-нибудь подбивает. Хорошо, что вас не подбили совсем и вы остались целы. Я тоже остался цел, хотя было нелегко. Все время куда-нибудь вызывали. А уж потом после войны дали погоны, и я, вот видите, жив и здоров. А? … Что вы сказали? … – Я ничего не сказал, товарищ генерал-майор. – Не сказали? … И хорошо. А я вам дал машину. Завтра к вам подъедет шофер, и вы будете ездить, как ваш главный редактор. У нас Воронцов, это самый ловкий летчик на свете, – а и он имеет только право вызова, и вся пятерка может лишь вызывать машину, а у вас будет персональный. Я так решил и так будет. Мог бы дать вам старую «Победу», а я дал «ЗИМ». Он тоже немножко старый, но ничего. Вы знаете, что такое «ЗИМ»? В главном штабе не каждый генерал ездит на «ЗИМе», а вам я дал. Если вы в газете, то вам надо ездить, а если вы еще и при Сталине – вам надо ездить на хорошей машине. Я так решил и кто мне чего скажет? … Генерал только два или три раза взглянул на меня, – и я едва успел разглядеть темно-кирпичные, оплывшие жиром глаза, но потом он все время говорил и смотрел на стол, будто там лежала бумажка и он читал написанный текст. И неизвестно, сколько бы еще он говорил, если бы не зазвонил телефон и его куда-то не позвали. Уже на ходу он бросил: – Вы будете иметь все. Да, да – все. Я поднялся на третий этаж, где располагался мой кабинет. Проходил мимо комнаты золотой пятерки, зашел к ним. Воронцов в радостном порыве раскинул руки: – Старик! Это же здорово, что мы снова с тобой вместе. Я как узнал от Войцеховского, что тебя к нам назначают, обнял его и чуть не поцеловал. Сказал, что ты есть мой учитель и пусть дает тебе новую форму. Ты же смотри, какой старенький у тебя китель. – Но какой же я твой учитель? – А кто меня учил, где надо ставить запятую, а где тире? А? Помнишь? … Я ему говорю, что ты мой учитель, а он таращит на меня рыжие глаза и спрашивает: «Но если у вас две золотые геройские звезды, то сколько же таких звезд у вашего учителя? » Я говорю: «Много». На это я заметил: – Не хотел бы оказаться объектом ваших розыгрышей. Дойдет до генерала… – Генерала? Да он терпеть его не может и никогда не принимает. Я уже командующему доложил, что вместе с тобой учились и ты отлично летал на самолетах. Ну, ладно, ты нас извини, мы уезжаем на Центральный аэродром. Готовимся к параду и много летаем. Кстати, там и генерал-лейтенант. Он командует парадом и будет вести над Красной площадью флагман. В тот же день я поехал в штаб парада и доложил генералу о своем назначении. Беседа наша была короткой, он сказал, чтобы я зашел к нему позже. Вместе мы пошли с ним на летное поле и тут встретили Воронцова. Мой товарищ, кивнув на меня, сказал: – И у нас теперь есть собственный корреспондент. Я уж вам говорил: мы с ним вместе учились. Отличный парень и мой хороший друг. Генерал внимательно выслушал аттестацию Воронцова и серьезно проговорил: – Не нравится мне, что его кабинет рядом с вашей комнатой. Капитан, как мне доложили, не курит, не пьет, а вы его научите и тому и другому. – Непременно научим! Какой же это мужик, если не пьет и не курит. А еще, если вы позволите, я сам провезу его на тренировочном самолете. – Возражать не стану. Скажите Афонину, чтобы включил в график тренировочных полетов. – Нас больше учили на штурманов. – Тем лучше! Штурман и летчик – это же хорошо. Штурманская подготовка была моей слабостью; я всегда боялся заблудиться. Я сказал, что мне очень понравился полковник Афонин и я рад, что он теперь служит в войсках нашего округа. На это Василий Иосифович с гордостью сказал: – Афонин – лучший летчик истребительной авиации. И, кивнув на Воронцова, съязвил: – Он на новых самолетах на вертикальных виражах побивал и вашего друга. Так что и вы, если вас потренирует Афонин, утрете нос полковнику. – Непременно утрет! – воскликнул Воронцов. – И я не буду обижаться. Зато будет смех на всю авиацию: журналист побил Воронцова. Афонин теперь командовал одной из престижных истребительных дивизий и был представлен к званию генерал-майора. Такова была тактика Василия Сталина в подборе кадров: собирать в столичный округ лучших летчиков и командиров. Генерал спросил: – Как вы живете? Есть ли у вас квартира? За меня ответил Воронцов: – Какая квартира? Он с женой и маленькой дочкой мотается по чужим углам. Фронтовик! Кавалер многих орденов… Генерал выслушал его, а мне сказал: – Надеюсь, вы так же будете писать о нашем округе, как написали об афонинской дивизии. Желаю успеха! Я уходил с аэродрома, унося самые лучшие впечатления от встречи с генералом. Недели через две сообщили, что мне предоставлена комната в квартире, где жил адъютант маршала Тимошенко комбриг Амелин. Я не сразу осознал реальность такой вести. Но Воронцов тряс меня за плечи, повторял: – Комната в Москве! Своя собственная! Ты больше не будешь мыкаться по чужим квартирам. Радость моя была так велика, что я не мог ничего сказать. Я в эту минуту боялся какой-нибудь ошибки: вдруг что-нибудь не так и комнату мне не дадут? Но комнату дали. Не знаю, кому я обязан таким счастьем: генералу ли, или полковник Устинов выбил для меня жилье, но факт этот счастливейший состоялся. В тот же день ко мне вкатился генерал-майор Войцеховский, мягко опустился на диван и проговорил тихо, кося взгляд на дверь: – Я что вам говорил? Что? … Я говорил вам, что вы будете иметь все. Когда к нам приехал Воронцов и эти его пять летчиков, которые умеют кувыркаться в небе… Когда они приехали, я им тоже дал квартиры, но только через полгода. Вам я дал генеральское сукно на шинель, дал машину, а вот теперь и жилье. И не где-нибудь, а на Можайском шоссе, в генеральском доме. Войцеховский говорил еще с полчаса, а потом вдруг прервал свое красноречие, с трудом поднялся и показал мне спину. Медленно выходил из кабинета, а у самой двери повернулся, и я увидел, как сверкнули его глаза. Он с каким-то грудным присвистом проговорил: – Я тоже начинал карьеру, но немножко не так скоро. В редакции я поблагодарил полковника Устинова и сказал, что поеду на новую квартиру. Я был без машины, и он мне предложил свою. При этом сказал: «А то на радостях-то под трамвай попадете». На Красной Пресне, где мы снимали крохотную комнату и платили за нее четыреста рублей, трехлетняя дочка Светлана, игравшая с детьми во дворе, подбежала ко мне с криком: – Папа, покатай нас! Шофер раскрыл дверцу автомобиля и туда, словно горох, посыпалась детвора. Ее набилось так много, что кто-то уж вскарабкался на спину водителя, и он, словно дед Мазай, повез их катать. Навстречу мне из дома вышла Надежда. Я смотрел ей в глаза и смеялся точно Иванушка-дурачок. – Что с тобой? – испуганно спросила она. – А как ты думаешь, что со мной? Надя пожала плечами. – Ну, не пугай меня, говори скорее. Я не торопясь, как генерал Войцеховский, достал из кармана ключи и покачивал их перед носом Надежды. – Ты нашел новую квартиру? Это было бы очень кстати. Мне изрядно тут надоело: кухня на двенадцать семей и всего лишь четыре газовых конфорки. – Теперь в нашей квартире семей будет поменьше: всего лишь три. – Только-то? Это же прекрасно! Но сколько стоит такая квартира? – Семнадцать рублей в месяц. – Ну, не дури. Скажи – сколько? И где она? – На Можайском шоссе. По нему на свою Ближнюю Кунцевскую дачу ездит товарищ Сталин. – Твой командующий? – Нет, тот Сталин, большой. – Ну, поедем же! Светлана была в восторге от того, что мы все вместе ехали по Москве. Эта кроха быстрее всех оценила преимущество автомобиля, и не было для нее большего счастья, чем на нем кататься. Я сгорал от желания показать Надежде ордер на нашу квартиру – первую в жизни собственную законную квартиру, ведь во Львове мы хотя и имели комнату, но ордера на нее не было. Здесь же, во-первых, не Львов, а Москва, а во-вторых – квартира наша. Подъезжаем к дому, я останавливаю машину немного в стороне от подъезда, – кстати, с самого начала я усвоил для себя такое правило. Открыли дверь и увидели странную картину: в коридоре стояла женщина в нарядном платье и длинным шестом колотила в потолок. – Здравствуйте! Что это вы делаете? – А там над нами живет такая скотина, я хочу его выкурить. Но кто вы такие? Кто вам дал ключи? … Я сказал, что у меня ордер, и попросил ее показать нам свободную комнату. – Тут две. Вот эту дали подполковнику Верхолетову, а та, – она показала на дальнюю дверь, – будет ваша. Перед нами была комната с большим окном, выходившим во двор, комната совершенно пустая, прибранная. В ней было около пятнадцати квадратных метров, но она казалась нам дворцовой залой. Надя спросила: – Ордер? У тебя на нее ордер? – Да, родная. Хватит тебе мотаться по квартирам и дожидаться очереди у газовой плиты. Надя ничего не сказала. Обошла комнату и вышла в коридор. Женщины с шестом уже не было, и мы осмотрели всю квартиру. Она была из тех прекрасных квартир, которые потом будут называть сталинскими. Просторные ванная и коридор, кухня, как хорошая комната, потолки три с половиной метра. Надя переспросила: – Тебе дали ордер? Насовсем? – Вот чудачка! А как же еще дают ордера? Она стояла у окна на кухне, и по щекам ее текли слезы. Это были слезы радости.
|
|||
|