|
|||
Филип Рот 10 страницаТо там, то здесь юношеский басок, изнуренный моральными ограничениями эпохи, провозглашал в стремлении нарушить их; «Пошли по бабам! », но в общем и целом толпу интересовали трусики, и только трусики, и вот уже одни натянули женские трусики себе на голову, как поварские колпаки, другие надели их на ноги, как больничные бахилы, а третьи напялили поверх пижамных и тренировочных штанов. Среди бесчисленного множества предметов, выброшенных той ночью из окон погромщиками, оказались и лифчики, и пояса с чулками, и гигиенические прокладки, и тюбики крема, и флакончики духов, и патроны губной помады, и купальники (раздельные и нет), и ночные рубашки, и несколько дамских сумочек, и определенное количество долларов США, и целая коллекция красивых дамских шляпок. Пока в корпусах творилось все это безобразие, на пустыре слепили здоровенную — со здоровенными же сиськами — снежную бабу, частично забросали ее бельем, вставили ей, будто белую сигару, в нарисованный алой помадой рот гигиенический тампон и завершили композицию шикарной весенней шляпкой, которая держала рассыпающиеся во все стороны волосы из скрученных долларовых бумажек. Наверняка ничего этого не произошло бы, успей полиция добраться в кампус до того, как безобидное снежное побоище на дворе перед Дженкинс-холлом переросло в массовую вакханалию. Но никто и не собирался расчищать улицы городка и аллеи кампуса под непрекращающимся снегопадом, так что ни трем патрульным машинам, которыми располагал город, ни охране кампуса, в распоряжении которой тоже имелись две машины, было просто-напросто сюда не пробиться, а значит, полицейским, и охранникам пришлось поспешать к месту происшествия на своих двоих. К тому времени, как им удалось добраться до женских общежитий, те были уже окончательно разгромлены и ситуация полностью вышла из-под контроля. Избежать самой настоящей катастрофы удалось только благодаря декану Кодуэллу. Именно он, шести футов четырех дюймов росту, встал, одетый в пальто с шарфом, но без шапки, на пороге Доулэнда и, сжимая в руке (без перчатки) мегафон, оглушительно проорал: «Учащиеся Уайнсбурга! Учащиеся Уайнсбурга! Немедленно разойтись по корпусам! Немедленно разойтись по корпусам под угрозой исключения из колледжа! » Этого грозного предостережения самого уважаемого и, безусловно, главного по рангу и неформальному влиянию из уайнсбургских деканов (а также того, что исключение из колледжа грозило призывом на срочную службу в армию всем, кому стукнуло восемнадцать с половиной, и девятнадцать, и двадцать) хватило для того, чтобы толпа погромщиков начала мало-помалу рассеиваться. Потенциальные призывники уносили ноги, стараясь не попадаться на глаза облеченному властными полномочиями атлету. Что же до тех отчаянных бестий, которые, ворвавшись в девичьи спальни, никак не могли утихомириться, то они дождались-таки прибытия полиции, которая начала отлавливать их по одиночке, тесня из комнаты в комнату; и только тогда из окон прекратили вылетать женские трусики — из окон, по-прежнему распахнутых настежь, невзирая на нешуточный по здешним меркам мороз. И теперь из окон нижних этажей сигали один за другим погромщики — сигали в снег и растворялись во тьме, если, конечно, им удавалось проделать это, не переломав себе ни рук, ни ног (паре парней не повезло).
Позже той же ночью погиб Элвин Эйерс. Разумеется, такой как он не мог иметь ни малейшего отношения к налету на женские общежития. Закончив приготовление домашних заданий, Элвин (по показаниям примерно полудюжины членов его братства) провел остаток вечера в домике братства, а затем уселся в машину и прогревал мотор, время от времени выбираясь наружу, чтобы смахнуть снег, сыплющийся на крышу и на капот, и отгрести лопатой сугробы, мгновенно собирающиеся у всех четырех колес, которые он только что «обул» в новехонькие зимние покрышки. Из чисто исследовательского азарта, желая удостовериться, что его мощный четырехдверный седан с удлиненной — по сравнению с предыдущими моделями — колесной базой и большим карбюратором, обеспечивающим мощность в сто тридцать лошадиных сил, последняя из престижной линии машин, выпущенных «Дженерал моторс» (и названных не в честь видного немецкого философа-социалиста, как вы могли бы подумать, а в память о знаменитом французском путешественнике), способен форсировать заваленные двухфутовым слоем снега улицы и дороги Уайнсбурга, Элвин решил проверить «лассаль» в экстремальных условиях. В центре города, где начальник железнодорожной станции вместе с обходчиком на протяжении всей снежной бури старательно расчищал пути, Элвину вздумалось проехаться наперегонки с полуночным товарным поездом до самой развязки на перекрестке Мэйн-стрит и Лоуэр-Мэйн, и машина, потеряв управление, завертелась на рельсах и получила лобовой удар плужным снегоочистителем совершающего правый поворот локомотива. Машина, в которой я отвез Оливию поужинать, а затем на кладбище, исторический автомобиль, своего рода памятник подвигу отважной минетчицы Уайнсбурга середины двадцатого века, поддетая заодно и сбоку, перевернулась вверх тормашками и покатилась по Лоуэр-Мэйн до самого конца улицы, где и взорвалась, и Элвин Эйерс-младший, по всей видимости погибший уже при столкновении с поездом, сгорел вместе с обломками своего «лассаля», который любил сильнее всего на свете, окружая его заботой и лаской, в каковых категорически отказывал и женщинам, и мужчинам. Как почти сразу же выяснилось, Элвин был не первым и даже не вторым, а уже третьим старшекурсником Уайнсбурга с начала эры автомобилизма в Америке, которому не удалось получить диплом в результате состязания с полуночным товарным поездом — состязания со смертельным исходом. Однако сильный снегопад он счел вызовом, достойным и его самого, и возлюбленного «лассаля», и потому мой бывший сосед по комнате (подобно мне самому) попал в пределы, где у человека не остается ничего, кроме памяти, а с мечтой о руководстве флотилией речных буксиров ему пришлось расстаться навсегда, и теперь он, должно быть, вспоминает, как хорошо ему было ездить на такой великолепной машине. А перед моим мысленным взором вновь и вновь возникает момент лобового столкновения с поездом, когда похожая на тыкву голова Элвина треснула, ударившись о лобовое стекло, и, скорее всего, подобно тыкве, разлетелась на сотню кусков кости, кровавой плоти и мозга. Мы спали с ним в одной комнате, в одни и те же часы готовили домашние задания — и вот он погиб в двадцать один год. Он назвал Оливию пиздой — и вот погиб в двадцать один год. Первое, о чем я подумал, узнав об автокатастрофе: знать бы заранее, что ему суждено умереть, можно было бы не переезжать из комнаты. До этой поры я еще не сталкивался со смертью знакомых, кроме двух моих двоюродных братьев, павших на фронтах Второй мировой войны. Элвин оказался первым умершим, которого я ненавидел. Так что же, думалось мне, теперь самое время перестать его ненавидеть и, может быть, даже начать оплакивать? Может быть, имеет смысл сделать вид, будто я потрясен известием о его гибели и меня ужасают ее обстоятельства? Может быть, надо состроить скорбную мину, и отправиться на панихиду в домик его братства, и принести соболезнования братьям, многих из которых я знал по работе в ресторане как жалких и грубых выпивох, свищущих в два пальца и кричащих мне в спину нечто очень похожее на «еврей, сюда»? Или мне следует предъявить права на освободившуюся комнату в Дженкинс-холле, прежде чем туда поселят кого-нибудь другого? «Элвин! — кричу я сейчас. — Элвин, ты слышишь меня? Это Месснер. Я тоже мертв! » Но нет ответа. Нет здесь никаких соседей. А впрочем, он бы в любом случае не отозвался — этот молчаливо-агрессивный неулыбчивый подонок. Элвин Эйерс, которого я не понимал при жизни (его и моей) и все так же не понимаю сейчас. «Мама! — кричу я затем. — Мама, ты тоже здесь? Папа, ты здесь? А ты, Оливия? Кто-нибудь из вас уже здесь? Отвечай, Оливия, ты ведь уже умерла? Ты единственный дар, преподнесенный мне гнусным Уайнсбургом! Кто этот негодяй, от которого ты залетела? И удалось ли тебе в конце концов все-таки лишить себя жизни, очаровательная, неотразимая Оливия? » Однако никто не отвечает мне; лишь с самим собой могу я поговорить о своем физическом целомудрии, о душевных порывах, о неукротимой жажде знаний и непростительно кратком периоде блаженства, выпавшем на мою долю в первый год моей мужской жизни и в последний год жизни земной. Мне хочется быть услышанным, но никто не слышит! Я мертв. Вот и произнесено это заведомо непроизносимое слово. «Мама! Папа! Оливия! Я вас вспоминаю! » И вновь никакого ответа. Услышать бы хоть от кого-нибудь хоть что-то! Что-нибудь оскорбительное, что-нибудь разоблачающее, что-нибудь невыносимо ужасное, ради бога! Но никого нет, я один. Нет ответа. Какая жалость.
На следующее утро «Уайнсбургский орел» в «двойном» субботнем выпуске самым подробным образом расписал события метельной ночи в кампусе и объявил Элвина Эйерса-младшего, несостоявшегося выпускника 1952 года, единственную жертву ночной бури, главным зачинщиком налета на женские общежития, который погиб в катастрофе, когда вслепую помчался на светофор, пытаясь скрыться от преследующей его полиции, — полнейший вздор, разумеется, публично опровергнутый уже через сутки, однако не раньше, чем эту небылицу успели перепечатать на первой полосе в одной из газет его родного Цинциннати, а именно в «Цинциннати инквайрер». Тем же самым субботним утром, в семь часов, началось официальное расследование инцидента, по итогам которого было определено наказание для каждого признавшего свою вину первокурсника или второкурсника: в порядке трудовой повинности они должны были расчищать территорию колледжа специально закупленными лопатами, стоимость которых включили в индивидуальную смету расходов на следующий учебный семестр. Разбившись на бригады, штрафники принялись убирать снег с подъездных и пешеходных дорожек, а толщина его — минимум тридцать четыре дюйма — на отдельных участках доходила до шести футов. Каждой бригаде придали по бригадиру из старшекурсников (непременно из какой-нибудь спортивной команды) и по надсмотрщику из числа сотрудников кафедры физического воспитания. В то же самое время в кабинете декана Кодуэлла полным ходом продолжалось дознание. К вечеру одиннадцать студентов младших курсов — девять первокурсников и два второкурсника — были признаны зачинщиками и — невзирая на участие в исправительно-трудовых работах, а также вопреки мольбам родителей, надеявшихся, что возлюбленные сыночки, которые всего-то себе и позволили, что немного побуянить, отделаются временным отстранением от занятий (максимум на семестр), — моментально отчислены из колледжа без права восстановления. В числе исключенных оказались и те двое, что переломали себе конечности, выпрыгнув из окон женского общежития; призванные на суд и расправу в гипсе, оба (по рассказам очевидцев) со слезами на глазах бормотали трясущимися губами какие-то жалкие извинения. Но к пониманию, не говоря уж о пощаде, взывали они тщетно. На взгляд Кодуэлла, это были две крысы, которые бежали с тонущего корабля последними и ничего, кроме исключения, не заслуживали. Выгнали и тех семерых студентов, которые категорически отрицали свое участие в ночном налете, но были изобличены остальными во вранье, и таким образом общее число исключенных из колледжа достигло к понедельнику восемнадцати человек. «Меня не обманешь, — сказал им Кодуэлл. — Нечего и пытаться». И он не солгал: обмануть его было и впрямь нельзя. Никому. Даже мне, о чем я тогда еще не знал.
В воскресенье вечером, после ужина, всех студентов мужского пола собрали в актовом зале филологического факультета, и с речью к нам обратился ректор колледжа Элбин Ленц. По дороге на филфак (а шли мы пешком, потому что ездить на машинах по городу вплоть до полной расчистки улиц студентам было запрещено) Котлер рассказал мне о политической карьере Ленца и о досужих домыслах на эту тему. Отбыв два срока на посту губернатора соседнего штата Западная Виргиния и зарекомендовав себя жестким и бескомпромиссным политиком, Ленц уже в годы Второй мировой войны был назначен заместителем министра обороны. После безуспешной попытки попасть в Сенат США в 1948 году (уже от штата Огайо) он принял предложение стать ректором здешнего колледжа, сделанное ему деловыми партнерами из попечительского совета Уайнсбурга, и прибыл на место преисполненный решимости превратить маленький живописный колледж в северной части центра штата в «плодоносящую ниву нравственных добродетелей, патриотизма и высоких стандартов личного поведения, необходимых каждому молодому американцу, если мы и впрямь хотим одержать победу во всемирной битве за моральное превосходство, которую ведем с безбожным коммунизмом советского образца» (именно так он сформулировал это в инаугурационной речи). Тут же нашлись люди, решившие, что ректорство в Уайнсбурге, никак не соответствующее былой карьере Ленца и его потенциям, свежеиспеченный глава колледжа рассматривает как трамплин в борьбе за пост губернатора Огайо на выборах 1952 года. Если ему удастся выиграть эти выборы, он станет первым в истории США человеком, который поочередно был губернатором двух (добавим: промышленно развитых) штатов, а это, в свою очередь, сделает его весьма перспективным кандидатом от республиканцев на президентских выборах 1956 года — перспективным потому, что за него почти наверняка проголосуют округа, где преобладает рабочий класс, до сих пор традиционно отдававший предпочтение демократам. В студенческой среде Ленц пользовался известной популярностью — разумеется, не как политик, но как человек с простецкими замашками, выходец из бедной семьи, самоучка, сын шахтера из округа Логан, Западная Виргиния, — и это обстоятельство пронизывало все его велеречия, прямо-таки вколачиваемое вам в мозг. Ленц был известен своей манерой говорить без обиняков и беспрерывно дымить тонкими вонючими сигарами, за что получил в кампусе прозвище Всемогущий Небокоптитель. В отличие от профессоров, читающих лекцию, Ленц встал не за кафедру а перед нею, встал как вкопанный, слегка расставив короткие ноги, и заговорил зловеще, как инквизитор. Он выглядел человеком, который просто не может дать слабину и которого, когда он держит речь, никак нельзя не слушать. Не походил он и на декана Кодуэлла, с его игрой в заботливого отца (и чуть ли не в Отца Небесного); ректор Ленц старался прежде всего нагнать страху на аудиторию своей как нескрываемой, так и непрошибаемой тупостью. Кодуэллу хотелось при всей его крутизне казаться интеллигентом, Ленцу — мужланом. Пожалуй, он был согласен с деканом мужского отделения в том, что в жизни нет ничего более важного, чем игра по правилам, но в основе его речи лежало осуждение, переходящее в омерзение, и риторические фигуры, к которым он прибегал, не столько скрывали это фундаментальное чувство, сколько, наоборот, выпячивали. Никогда еще я не видел своих соучеников по Уайнсбургу в таком ужасе, объявшем всех сразу, и вместе с тем такими серьезными и сосредоточенными. Нельзя было представить себе, чтобы кто-нибудь из них воскликнул (хотя бы мысленно); «Это невозможно! Это неслыханно! Это несправедливо! » С таким же успехом ректор мог бы сейчас спуститься в аудиторию и избивать нас тростью: никто бы не посмел уклониться, не говоря уж о том, чтобы оказать сопротивление. Казалось, он нас уже избил, и мы восприняли эти побои с благодарностью как заслуженное, но еще не завершившееся воздаяние за все, что мы совершили. Должно быть, единственным студентом, уклонившимся от роли жертвы в чудовищной экзекуции, был вольнодумец, мизантроп и мерзавец Берт Флассер. «Известно ли хоть кому-нибудь из вас, — начал ректор, — о том, что произошло в Корее в тот самый день, когда все здешние самцы — а я просто не могу назвать вас иначе — вознамерились навлечь бесчестье и позор на одно из самых лучших и повсеместно уважаемых высших учебных заведений страны, на наш колледж, основанный когда-то Баптистской церковью? В тот самый день на переговорах между представителями ООН в Корее и коммунистическими захватчиками было достигнуто соглашение о предварительном перемирии вдоль линии огня на восточном фронте этой несчастной страны, охваченной пламенем войны и разорванной практически пополам. Полагаю, вам всем понятен смысл термина „предварительное перемирие“. Он означает, что война, ведомая противником самыми варварскими средствами, какие когда-либо применялись в Корее, самыми варварскими средствами, какие где-либо и когда-либо использовались против войск США во всей истории нашей страны, — что эта беспримерная по своей кровопролитности война может вновь вспыхнуть в любой час, днем или ночью, а едва вспыхнув, она вновь будет уносить жизни тысяч и тысяч молодых американцев. Известно ли хоть кому-нибудь из вас о том, что произошло в Корее всего несколько недель назад, в период между субботой тринадцатого октября и пятницей девятнадцатого октября? А я ведь знаю, что всем вам эта неделя отлично запомнилась. В субботу тринадцатого октября наша команда по американскому футболу разгромила своего традиционного соперника из колледжа Боулинг-Грин со счетом сорок один к четырнадцати. А в следующую субботу, двадцатого октября, мы, будучи заведомыми аутсайдерами, ухитрились в увлекательнейшем поединке победить со счетом двадцать один к двадцати команду Университета Западной Виргинии — университета, который я сам когда-то закончил! Но известно ли вам, что произошло на той же достославной неделе в Корее? Первая кавалерийская дивизия США, Третья пехотная дивизия США и Двадцать пятая пехотная дивизия США, в составе которой я некогда сам сражался на полях Первой мировой войны, — эти три дивизии США при поддержке наших британских и корейских союзников провели небольшую наступательную операцию, продвинувшись на пару миль вперед в районе Лысой горы. Продвинувшись всего на пару миль — и потеряв при этом четыре тысячи бойцов. Четыре тысячи молодых людей, вроде вас самих, были убиты, искалечены или тяжело ранены в промежутке между разгромом Боулинг-Грин и трудной победой над северокорейцами! Осознаёте ли вы, в каком привилегированном положении находитесь, какая милость вам оказана, как вам просто-напросто повезло, что вы можете по субботам беззаботно болеть за свою команду, вместо того чтобы гибнуть на поле брани — по субботам, а также по понедельникам, вторникам, средам, четвергам, пятницам, да и по воскресеньям, кстати говоря, тоже? По сравнению с жертвенной отвагой ваших сверстников, гибнущих на полях этой страшной войны с северокорейскими и китайскими коммунистическими агрессорами, — да, вот именно, по сравнению с ней, и только с ней, — осознаете ли вы, каким ребячеством, какой дикостью, каким, наконец, идиотизмом выглядит ваше поведение в глазах жителей Уайнсбурга, в глазах жителей всего штата Огайо, в глазах всего американского народа, уже полностью введенного в курс постыдных здешних событий общенациональными газетами и отечественным телевидением? Скажите-ка мне, может, вы и вправду вообразили себя бесстрашными бойцами, взяв ночным приступом женские общежития и до полусмерти напутав тамошних обитательниц? Вообразили себя бесстрашными бойцами, врываясь к ним в комнаты, захватывая, портя и уничтожая их личные вещи? Вообразили себя бесстрашными бойцами, нагло покусившись на чужую собственность? А те из вас, кто, пусть и не приняв личного участия в налете, поддерживал налетчиков восторженными выкликами, кто и пальцем не шевельнул, чтобы пресечь творящееся безобразие, те из вас, у кого хватило доблести и мужской гордости лишь на пассивное соучастие, как у вас обстоит дело с доблестью и с мужской гордостью? Вспомните ли вы эти качества, помогут ли они вам, пригодятся ли, когда тысячи озверевших китайских солдат с жуткими криками обрушатся на вас в окопе или в траншее, если, конечно, предварительное перемирие, достигнутое в Корее, нашим переговорщикам не удастся превратить в долгосрочное? А китайцы, смею вас заверить, так и поступят, грозно трубя в горны и мастерски орудуя штыками! Что же мне с вами, парни, делать? Да и есть ли среди вас взрослые люди? Почему не нашлось ни одного студента, который встал бы грудью на защиту женских общежитий — хоть Доулэнда, хоть Кунса, хоть Флеминга? Почему не нашлось хотя бы сотни студентов, двух сотен, трех сотен, которые решительно пресекли бы это жалкое безобразие? Почему этого не произошло? Отвечайте мне! Где ваша смелость? Где честь? Ни один из вас не вспомнил о чести! Ни один! И вот я вынужден заявить вам то, чего и в мыслях не держал когда-либо раньше, надеясь, что делать это мне никогда не придется: сегодня мне стыдно, что я ректор этого колледжа! Я стыжусь, мне противно, я взбешен. Повторю еще раз, чтобы ни у кого не осталось и тени сомнения: я взбешен. И, можете мне поверить, это надолго. Мне известно о том, что сорок восемь студенток нашего колледжа — а это едва ли не десять процентов от их общего числа — уже покинули Уайнсбург в обществе испуганных и потрясенных родителей, и никому не известно, захочется ли им возвращаться. Судя по звонкам родителей других студенток, судя по звонкам в офис и домой — а начиная с полуночи в пятницу телефон мне обрывают и там и тут, — еще многие подумывают кто об академическом отпуске на год, кто — об окончательном прощании с нашим колледжем. И не могу сказать, что я вправе их упрекнуть. Я бы и от родной дочери не потребовал, чтобы она сохранила верность учебному заведению, в стенах которого ее подвергли не только осмеянию, унижению и уничижению, но и опасности прямого физического насилия со стороны целого полчища подонков, вообразивших, вероятно, будто именно таким образом им удастся продемонстрировать подлинное равенство полов. Потому что все вы, на мой взгляд, подонки: и те, кто участвовал в налете, и те, кто ничего не предпринял, чтобы остановить налетчиков, — все вы неблагодарное, безответственное, инфантильное сборище подлых и трусливых подонков! Полчище распалившихся сосунков. Засранцы в измаранных пеленках. Да, кстати, еще одно. Известно ли хоть кому-нибудь из вас, сколько испытаний атомной бомбы провели Советы в пятьдесят первом году? Правильный ответ — два. А это означает, что нашим врагам из СССР удалось провести уже три успешных испытания ядерного оружия, с тех пор как они овладели его секретом! И вот мы как нация вынуждены считаться с более чем вероятной возможностью ядерной войны с Советским Союзом, до недавних пор просто-напросто немыслимой, и происходит это в то самое время, когда распалившиеся молодые самцы из колледжа Уайнсбург совершают опустошительный налет на бельевые полки в платяных шкафах у невинных девушек, собственных соучениц! За окнами ваших общежитий занимается пламя мировой войны, а вы дрочите на женские трусики! За окнами домиков, в которых вы живете дружными студенческими братствами, ежедневно вершится всемирная история: идут войны, происходят авианалеты, повсеместно льется кровь, а вам на все наплевать! Но плевать вам, поверьте, осталось уже недолго! Можете быть круглыми идиотами, если вам это нравится, можете выставлять себя на всеобщее посмешище, как в пятницу ночью, можете даже стремиться к тому, чтобы прослыть еще большими болванами, чем являетесь в действительности, но История в конце концов настигнет и вас. Потому что История — это вам не размалеванные театральные задники, История — это сцена, на которой разворачивается действие. И вы тоже находитесь на этой сцене! Как же отвратительна эта ваша страусиная политика, эта ваша куриная слепота, это ваше нежелание оглядеться по сторонам и принять близко к сердцу все, что происходит на свете! А самое отвратительное в том, что заразу этой слепоты, этого равнодушия вы занесли и в Уайнсбург. Да вы хотя бы раз удосужились задуматься о том, в какое время живете? Сами не знаете? Да вы хотя бы раз удосужились задуматься о том, что творится вокруг? У меня за плечами долгая и успешная карьера профессионального политика. Я республиканец-центрист, привыкший одинаково недвусмысленно отвечать на удары, сыплющиеся как слева, так и справа. Но что для меня сегодня все эти удары по сравнению с тем, который нанесли мне вы своей грубостью, своим варварством, своей тягой к потехам самого презренного, самого подлого свойства! „Хватит думать, давайте лучше позабавимся! — передразнил ректор. — А вот было бы здорово еще и человечины отведать! “ Нет, джентльмены, — продолжил он, — нет, не здесь, не в этих увитых плющом стенах. Серьезные и ответственные люди, руководящие этим колледжем, не позволят разгулу низменных страстей возобладать над ценностями и идеалами, которые вы своими бесчинствами попрали и извратили. Так дальше продолжаться не может, и так больше продолжаться не будет! Вам придется взять себя в руки, и мы, если понадобится, возьмем вас в руки сами! С бунтом на корабле покончено. Мятеж подавлен. Начиная с сегодняшнего вечера все и вся в Уайнсбурге вернется на круги своя и будет единственно надлежащим образом разложено по полочкам. Мы восстановим порядочность. Мы восстановим достоинство… А сейчас, разгулявшиеся самцы, все дружно встали и пошли вон с глаз моих! А если кто-нибудь из вас решит забрать документы, если кто-нибудь из вас, безмозглых, сочтет, что правила цивилизованного поведения, отныне и навсегда не просто восстанавливаемые в полном объеме, но и резко ужесточаемые администрацией колледжа, не по нему, если кто-нибудь из вас сочтет, будто ему, дураку, закон не писан, я отвечу на это: „Скатертью дорога! “ Соответствующие распоряжения мною уже отданы. Те, кому не нравятся наши новые порядки, могут паковать чемоданы и валить отсюда к чертовой матери прямо сегодня! » Все свои обвинения, адресованные студентам, ректор Ленц произносил с таким гневом и презрением, словно речь шла об умышленном убийстве или, вернее, о целой череде умышленных убийств. И словосочетания вроде «разгул низменных страстей» или «бунт на корабле» звучали в его устах столь грозно, словно в целом безобидные студенческие выходки грозили не просто подорвать благопристойную репутацию крошечного колледжа, но и поставить под угрозу дальнейшее существование всей великой страны.
|
|||
|