Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Филип Рот 6 страница



Я позаботился о том, чтобы прибыть домой с пакетами и с коробками в час, когда мои родители будут в лавке. Мне бы не хотелось, чтобы они узнали о моих покупках. Да и никто другой тоже. В колледже Трита так не наряжались. Поступив в колледж, мы ходили туда в том же, в чем посещали старшие классы школы. Для учебы в колледже Трита не требовалось обзаводиться своего рода формой. Очутившись дома один, я раскрыл пакеты и коробки и разложил свои приобретения на кровати, чтобы полюбоваться тем, как они выглядят. Я разложил их в том же порядке, в котором предполагал носить: рубашку, пуловер и пиджак поместил на кровати повыше, брюки — пониже, а туфли поставил на пол возле них. Затем сорвал все, что было надето на мне, свалил в кучу, как никому не нужное тряпье, переоблачился во все новое, отправился в ванную, забрался с ногами на приземистый унитаз и получил возможность полюбоваться собственным отражением в зеркале аптечки над умывальником. Стоя на кафельном полу в новых туфлях — и хороши же они были: из выделанной оленьей кожи, на розоватой резине! — окинуть себя взглядом с ног до головы я бы никак не смог. Пиджак был с двумя разрезами сзади. Такой шикарной вещи у меня никогда еще не водилось. Раньше я носил попеременно два пиджака спортивного покроя: первый мне купили в 1945 году на бар-мицву, а второй — в 1950-м на окончание школы. С предельной осторожностью я развернулся на сиденье спиной к зеркалу, чтобы полюбоваться разрезами. С напускной беззаботностью сунул руки в брючные карманы. Но невозможно выглядеть беззаботным, стоя на сиденье унитаза, поэтому я слез на пол, вернулся к себе в комнату, снял обновки, разложил их по пакетам и коробкам, которые упрятал в глубину шкафа — за бейсбольной битой, шиповками, перчатками и видавшим виды мячом. Я не собирался сообщать родителям о своих покупках и ни в коем случае не хотел щеголять в обновках на глазах у товарищей по колледжу Трита. До переезда в Уайнсбург мои приобретения следовало держать в секрете. Они были формой или, если угодно, экипировкой человека, вознамерившегося сбежать из-под отчего крова. С тем чтобы начать новую жизнь. И превратиться в кого-то нового, ничем не похожего на сына мясника из Ньюарка.

И вот именно в этой экипировке я и проблевался в кабинете у Кодуэлла. Именно в этой экипировке я сидел в церкви на проповеди, пытаясь не подцепить заразу благотворного библейского примера, который нам там подавали и преподавали, и подкрепляя эти усилия безмолвным, но яростным пением «китайского национального гимна». Именно в этой экипировке я получил по зубам от Элвина, который чуть не сломал мне челюсть. Именно в этой экипировке я был, когда Оливия отсосала у меня в «лассале». Да, вот это  была бы самая подходящая картинка на обложку рекламного проспекта Уайнсбурга: я в этой самой экипировке и Оливия, которая делает мне минет, повергая меня тем самым в полное недоумение.

 

— Ты неважно выглядишь, Марк. У тебя все в порядке? Позволь, я присяду.

Передо мной стоял Сонни Котлер, одетый точно так же, как я; вот только свитер у него был не просто бордовым, а с вышитой на нем серой ниткой эмблемой Уайнсбурга — такие свитера выдавали членам баскетбольной команды колледжа. Каковым Сонни и являлся, вдобавок ко всему прочему. Легкость и небрежность, с какими он носил дорогую одежду, отлично гармонировали с властным, уверенным и вместе с тем внушающим доверие голосом. Беззаботная и отнюдь не напускная бравада и сознание собственной неуязвимости, коими он прямо-таки лучился, вызывали у меня отвращение, но и очаровывали тоже; пожалуй, в его тоне мне с самого начала почудились — без основания или нет — нотки снисходительности; а вид человека, который ни в чем не знает отказа, странным образом заставил меня подумать, что на самом деле этому красавчику отказано буквально во всем. Но, конечно же, такая мысль сама по себе свидетельствовала о естественной зависти (питаемой робостью) второкурсника к старшекурснику.

— Конечно, — ответил я. — Валяй присаживайся.

— Ты выглядишь так, словно с тебя только что сняли стружку.

У него-то самого, разумеется, был такой вид, словно он только что прибыл из Голливуда, где снимался в любовной сцене с Авой Гарднер.

— Меня вызвали к декану. Мы с ним серьезно поговорили. Можно сказать, поцапались.

Держи рот на замке! — мысленно прикрикнул я на себя. С какой стати все это ему выкладывать? Но выложить хоть кому-нибудь было необходимо, не так ли? С кем-нибудь из соучеников все равно нужно было обсудить происшедшее, и могло статься, что Котлер вовсе не та страшная скотина, какой я посчитал его только из-за того, что мой отец по своим каналам организовал его визит ко мне в комнату. Так или иначе, я настолько сильно страдал от всеобщего недопонимания, а то и непонимания моей персоны, что, не подвернись мне Котлер, просто-напросто завыл бы на безоблачное небо, как пес — на луну.

Стараясь держаться как можно спокойнее, я пересказал ему часть спора с деканом, затрагивающую вопрос об обязательном присутствии на сорока проповедях.

— Да что ты! — рассмеялся Котлер. — На проповеди никто не ходит! Ты платишь какому-нибудь парню, и он отправляется туда вместо тебя, а ты можешь обходить эту чертову церковь хоть за милю!

— И что же, ты сам так и поступил?

Котлер беззвучно рассмеялся.

— А как же иначе? Я был там один раз. На первом курсе. Как раз когда с лекцией выступал раввин. У них такое правило: один раз в семестр приглашают католического священника и один раз в год — раввина из Кливленда. Все остальное время там проповедуют доктор Донауэр и другие великие мыслители из штата Огайо. И рабби так страстно призывал свою разовую паству возлюбить ближнего как самого себя, что это отвадило меня от церкви раз и навсегда.

— И сколько же тебе пришлось заплатить?

— Своему «дублеру»? Два бакса за один визит. Сущие пустяки!

— За сорок раз набегает восемьдесят долларов. А это уже не пустяки.

— Послушай-ка, ты ведь парень неглупый. Вот и раскинь мозгами. Пятнадцать минут ты идешь туда, заранее трясясь от ярости. Потом шестьдесят минут трясешься от ярости на самой проповеди. Добавь еще пятнадцать минут на обратную дорогу, а заодно и на то, чтобы остыть и вернуться к всегдашним делам. В общей сложности набегает девяносто минут. Сорок раз по девяносто минут — это шестьдесят часов слепой и совершенно бессмысленной ярости. А это не пустяки тоже.

— А как ты выходишь на «дублера»? Объясни, как работает вся эта схема.

— Твой «дублер» получает на входе в церковь карточку, а на выходе возвращает ее, вписав туда твое имя. Вот и всё. Или ты думаешь, что эти карточки отдают потом на просмотр криминалисту-почерковеду? Карточку с твоей фамилией вносят в твое досье, и на этом дело заканчивается. В старину за каждым закреплялось определенное место в аудитории и по рядам расхаживал, проверяя, все ли присутствуют, студенческий инспектор. Тогда бы это не сработало. Но после войны порядок упростили, так что достаточно всего-навсего заплатить.

— А кого мне попросить?

— Да кого угодно! Любого, кто уже сам отбыл сорок обязательных посещений. Это ведь тоже своего рода работа. Ты работаешь официантом в баре гостиницы, а кто-то другой работает «тобой» в методистской церкви. Если хочешь, я сам подыщу тебе «дублера». Может быть, мне даже удастся немного сбить цену.

— А если он не будет держать язык за зубами? Тогда меня выгонят отсюда пинком под зад!

— Ни разу тут не случалось ничего подобного. Послушай, Марк, это ведь бизнес. Просто бизнес. Ты заключаешь деловое соглашение, и оно срабатывает.

— Но Кодуэлл наверняка знает о подменах!

— Кодуэлл у нас тут святее самого папы римского. У него просто в голове не укладывается, как это студентам может не нравиться каждую среду внимать проповедям доктора Донауэра. Он и мысли не допускает, что они предпочли бы потратить это время с большей пользой. Да, конечно же, ты совершил большую ошибку, начав препираться именно с Кодуэллом, причем именно на эту тему. Хос Ди Кодуэлл — здешний кумир. Лучший полузащитник в истории футбольной команды, лучший отбивающий в истории бейсбольной, лучший центровой в истории баскетбольной, живое воплощение того, что слывет старыми добрыми уайнсбургскими традициями. Попробуй только поспорить с ним об этих традициях, и он тебя в порошок сотрет. Ты знаешь, что такое удар с полулета? Ничего особенного, казалось бы. А Кодуэлл каждый сезон ведет счет очкам, набранным ударами с полулета, и знаешь, как он именует свою статистику? «Удары с полулета во славу Господа»! Порой, Марк, приходится иметь дело с такими ублюдками… Здесь, в Уайнсбурге, малейшая попытка проявить независимость выходит тебе боком. Но если держишь рот на замке, не ищешь неприятностей себе на жопу и мило улыбаешься всем и каждому, можешь положить с прибором на все остальное. Не принимай ничего близко к сердцу, не будь так невероятно серьезен, и ты поймешь, что это далеко не худшее местечко на свете. Не худшее для того, чтобы весело провести лучшие годы жизни. Местную Мисс Минет — 1951 ты уже распробовал, но это, поверь, не более чем начало.

— Не понимаю, о чем ты!

— Хочешь сказать, что у тебя она не отсосала? Тогда, парень, ты уникум!

— Я все еще не понимаю, о ком ты говоришь, — рассерженно ответил я.

— Об Оливии Хаттон!

Во мне тут же вспыхнула ярость, та самая ярость, которую я испытал, когда Элвин назвал Оливию пиздой.

— А почему ты говоришь такое про Оливию Хаттон?

— Потому что на севере центральной части штата Огайо ничто так не ценится, как старый добрый минет. И новости здесь распространяются со скоростью света. Про Оливию в том числе. Так что не делай круглые глаза.

— Я все равно не верю.

— А следовало бы! Мисс Хаттон малость не в себе.

— Ну, а это ты мне зачем говоришь? У меня с ней было свидание.

— У меня тоже.

Это меня доконало. Голова закружилась от предательской мысли, что же есть во мне такого (или, наоборот, чего нет), если любая попытка сблизиться с кем бы то ни было оборачивается для меня страшным разочарованием. Вскочив со скамейки, я бежал от Сонни Котлера — помчался на лекцию о разделении властей в США. Котлер меж тем орал мне вдогонку:

— Маленькая поправочка. Заменим «малость не в себе» на «изрядную чудачку», договорились? И как раз потому, что эта чудачка умеет сделать приятное парню. Договорились? Эй, Марк? Мари-ик!

 

Ночью рвота возобновилась, придя в сопровождении мучительных желудочных колик и поноса, и, сообразив в конце концов, что обязан ими не разговору с деканом Кодуэллом, я на утренней заре поплелся в студенческий профилакторий, где сразу же — еще до объяснения с дежурной медсестрой — опрометью бросился в туалет. После чего меня уложили на кушетку, в семь часов наш доктор произвел осмотр, в восемь я уже трясся в карете скорой помощи на пути в ближайшую общественную больницу, в двадцати пяти милях от кампуса, а к полудню мне удалили аппендикс.

Первой меня навестила Оливия. Она пришла уже назавтра, услышав о том, что я попал под нож, на лекции по истории. Она побарабанила пальцами по приоткрытой двери в мою палату, и произошло это буквально через пару мгновений после того, как я закончил разговаривать по телефону с родителями, с которыми, едва узнав, что мне настоятельно рекомендована операция, связался декан Кодуэлл.

— Слава богу, у тебя хватило ума обратиться к врачу, — сказал мне отец. — Слава богу, успели вмешаться вовремя. Слава богу, ничего непоправимого не произошло.

— Папа, это был всего лишь приступ аппендицита, — возразил я. — Мне удалили аппендикс. Вот и все, что произошло.

— Но если бы тебе поставили неправильный диагноз…

— Но мне поставили правильный! Все прошло без сучка без задоринки. Через четыре-пять дней меня выпишут.

— Это была экстренная операция по удалению аппендикса. Ты понимаешь значение слова «экстренная»?

— Экстренная или нет, она уже позади. Так что теперь не о чем беспокоиться.

— Когда дело касается тебя, не беспокоиться просто невозможно. — Тут мой отец взял вынужденную паузу: его одолел жуткий кашель. Гораздо хуже прежнего. Прокашлявшись наконец, он задал новый вопрос: — А почему тебя так быстро выписывают?

— Четыре или пять дней — это нормально. И чего ради мне лишний день торчать в больнице?

— После того как тебя выпишут, я приеду в кампус. На поезде. Закрою лавку и приеду.

— Не надо, папа, прошу тебя. Не начинай все сначала. Я оценил твое предложение, но прекрасно сумею справиться сам.

— А кто за тобой будет присматривать в общежитии? После такой болезни приходить в себя нужно дома. Не понимаю, почему администрация колледжа не настаивает на этом. Как можно поправиться вдали от дома без присмотра близких?

— Папа, я уже встал с постели. Я уже могу ходить. Со мной все в порядке.

— А далеко ли от больницы до колледжа?

Я едва не выпалил: «Семнадцать тысяч миль! », но он так сильно кашлял, что насмехаться над ним не хотелось.

— Меньше получаса на карете скорой помощи. И больница тут просто замечательная.

— А что, в самом Уайнсбурге нет больницы? Я тебя понял правильно?

— Папа, передай, пожалуйста, трубку маме. Разговорами ты мне все равно не поможешь. И самому себе тоже. Голос у тебя какой-то такой…

— Голос у меня какой-то такой? Ты лежишь в больнице в сотнях миль от родного дома…

— Пожалуйста, позволь мне поговорить с мамой.

Когда мать взяла трубку, я объяснил ей, что, если она не удержит отца дома, я переведусь в университет на Северном полюсе, где не будет ни телефона, ни больницы, ни доктора — только белые медведи на льдинах, на которых студенты младших курсов в арктический мороз, раздетые догола…

— Марк, достаточно! Я приеду вместо него.

— Да никому не нужно приезжать — ни ему, ни тебе. Совершенно не нужно. Это легкая операция, прошла она хорошо, и со мной все в порядке.

Мать перешла на шепот:

— Я и сама знаю это. Но твой отец все равно не отвяжется. Я выезжаю в субботу ночным поездом. Иначе никто в этом доме больше не сможет сомкнуть глаза.

 

Оливия. Едва я повесил трубку, закончив разговор с мамой, как она вошла в палату. С букетом цветов, тут же очутившихся на тумбочке возле моего больничного ложа.

— В больнице одному плохо, — сказала она. — Вот я их и принесла, чтобы тебе стало веселее.

— Ради такого не жаль расстаться с аппендиксом, — ответил я.

— Сомневаюсь. А ты долго болел?

— Да одного дня не проболел! Самая лучшая история разыгралась в кабинете у декана Кодуэлла. Он вызвал меня, чтобы отчитать за переезды из комнаты в комнату, а я наблевал ему на спортивные трофеи. А теперь еще и ты пожаловала! Нет, с аппендицитом мне подфартило!

— Поищу-ка я вазу для цветов.

— А что это за цветы?

— А ты сам не знаешь?

Оливия поднесла букет к самому моему носу.

— Я знаю, чем асфальт отличается от бетона. А чем одни цветы отличаются от других, не знаю.

— Они называются розами.

Оливия на минуту вышла, вернулась с наполовину наполненной водой стеклянной вазой, развернула цветы и поставила в воду.

— Куда бы мне их поставить, чтобы тебе было лучше видно?

Оливия обвела взглядом палату, пусть и маленькую, но куда более просторную и светлую, чем каморка под самой крышей Найл-холла, куда я недавно перебрался. В Найл-холле имелось одно-единственное мансардное окно, тогда как здесь — пара окон нормальной величины и формы, откуда открывался вид на ухоженный газон, на котором как раз сейчас кто-то работал, сгребая в кучу опавшие листья, чтобы затем сжечь. Была пятница, 26 октября 1951 года. Корейская война длилась уже год четыре месяца и один день.

— Лучше всего мне их видно у тебя в руках, — заметил я. — Когда ты там стоишь и держишь их своими нежными ручками. Так и стой, чтобы я смог хорошенько рассмотреть и тебя, и твои розы. Ради этого я сюда и попал. — Однако, упомянув «нежные ручки», я тут же вспомнил откровения Сонни Котлера и вновь проникся яростью — и на него, и на нее. Но и член у меня от этих слов встал тоже.

— А чем тебя тут кормят?

— Желе и тоником, — пошутил я. — А в завтрашнее меню включены улитки.

— Держишься ты бодро.

До чего же красива она была! Как могла она отсосать у Сонни Котлера? Но, с другой стороны, а как она могла отсосать у меня самого? И если он пригласил ее куда-нибудь только раз, значит, она сделала ему минет на первом же свидании — как и мне. Какая несказанная мука заключается в самом этом выражении — «как и мне»!

— Погляди-ка сюда! — Я откинул простыню.

С притворной скромностью она потупила взгляд.

— Мы встали? Может быть, мы собрались на прогулку?

Я не мог поверить тому, что услышал. Хотя и тому, что сам решился на такой отчаянный жест, как демонстрация вставшего члена, поверить тоже не мог. Интересно, это она придала мне дерзости, или я ей, или мы разбередили и распалили друг друга?

— А разве рана еще не кровоточит? — спросила Оливия. — Вот эта трубочка там, на животе, — через нее разве ничего не откачивают?

— Не знаю. Да и откуда мне знать? Наверное, так.

— А как насчет швов?

— Это же больница. Если они и разойдутся, то где же еще их смогут наложить заново?

Оливия подошла к постели, игриво покачивая бедрами, ткнула пальчиком в интересующем нас обоих направлении.

— Странный ты парень, знаешь ли. Очень странный. — Она уже стояла возле кровати. — Куда страннее, чем кажешься себе самому.

— Я всегда такой странный после удаления аппендикса.

— И после удаления аппендикса он всегда такой огромный?

— Еще ни разу не сплоховал.

Огромный. Она сказала «огромный». Он что, и вправду огромный?

— Разумеется, нам нельзя этого делать, — задумчиво произнесла, скорее даже прошептала Оливия, беря моего «молодца» в руку. — За это нас обоих могут вышвырнуть из колледжа.

— Тогда прекрати, — прошептал я в ответ, прекрасно понимая, что она, разумеется, права: именно так с нами и поступят, если застукают. Вышвырнут обоих с позором: ее — обратно в психиатрическую клинику, меня — на срочную службу в армии, на смерть.

Но ей не пришлось останавливаться: строго говоря, она не успела даже приступить к делу, как я уже кончил — высоко в воздух и по дуге на простыни, в ответ на что Оливия весело продекламировала Генри Лонгфелло:

 

Стрелу из лука я пустил,

Не знал я, где она упала.

Напрасно взор за ней следил,

Она мелькнула и пропала. [2]

 

Меж тем в палату вошла померить мне температуру больничная сестра милосердия.

Это была тучная седовласая старая дева, которую звали мисс Клемент, живое (хотя и не слишком) воплощение классического архетипа, медлительная, с еле слышным голосом, старомодная, даже белый халат ее был жестко накрахмален, чем, безусловно, пренебрегало большинство здешних медсестер, идущих в ногу со временем. Когда в первый раз после операции мне понадобилась «утка» и я, естественно, засмущался, она успокоила меня хорошо выверенной тирадой: «Я здесь для того, чтобы помочь тебе, если вдруг понадобится помощь, и вот сейчас она понадобилась, причем именно такая, и стесняться тут нечего». И она помогла мне воссесть на судно, и деликатно поддерживала, и подтерла мне зад влажной салфеткой, после чего вынесла «утку», а затем вернулась поправить мне простыни.

И вот как я отблагодарил ее за деликатность, с которой она подтерла мне жопу! А как я отблагодарил самого себя? За одно-единственное прикосновение руки Оливии к моему «молодцу» я отправил себя на войну в Корею! Мисс Клемент уже наверняка звонит декану Кодуэллу, а тот, едва закончив разговор с ней, — моему отцу в Нью-Джерси. И я живо представил себе, как отец, услышав горькую весть, с такой силой вонзает мясницкий топор в разделочный стол четырехфутовой толщины, что тот трескается пополам.

— Прошу прощения, — пробормотала мисс Клемент и, затворив за собой дверь, исчезла.

Оливия тут же прошла в ванную, которой была оборудована моя палата, и вернулась оттуда с двумя полотенцами, чтобы одним подтереть простыни, а другим — меня.

С напускным безразличием (которое выглядело чуть ли не бравадой) я спросил у Оливии:

— Ну, и как ты думаешь, что нас ждет? Что она сейчас сделает?

— Ничего.

— Твой ответ прозвучал как-то слишком уверенно. Ты по опыту знаешь, что ничего?

— Зря ты это сказал! — бросила она мне.

— Прошу прощения. Ляпнул сгоряча. Но ведь все это мне в диковинку.

— А мне, думаешь, не в диковинку?

— А как насчет Сонни Котлера?

— А вот это тебя не касается!

— Ты уверена?

— Абсолютно!

— Как-то так получается, что ты во всем уверена абсолютно, — посетовал я. — Откуда тебе знать, что сестра ничего не предпримет?

— Она сама слишком ошарашена.

— Послушай, но почему ты такая?

— Какая такая?

— Такая… искушенная…

— Ага, Оливия — искушенная особа, — с кислым видом ответила она. — Именно так и решили в клинике Меннинджера.

— Но это и впрямь так. Ты совершенно спокойна.

— Вот как? Ты и вправду так думаешь? Да мое настроение меняется по восемь тысяч раз в минуту, каждый душевный порыв — ураганной силы, и порой достаточно слова, достаточно звука, чтобы вывести меня из себя… И это меня ты называешь совершенно спокойной? О господи, да ты просто слеп.

Подхватив использованные полотенца, Оливия удалилась с ними в ванную.

Каждый день она приезжала ко мне в больницу на автобусе (пятьдесят минут туда, пятьдесят — обратно), и всякий раз в палате разыгрывалась одна и та же блаженная для меня сцена (уже описанная ранее), по завершении которой Оливия удалялась в ванную за полотенцами, а заодно — сменить воду в вазе с цветами.

Мисс Клемент теперь оказывала мне помощь молча. Нисколько не успокоенный словами Оливии, я просто не мог поверить в то, что сестра на нас не донесла, и ожидал неминуемой кары сразу после выписки и возвращения в колледж. Точь-в-точь как отец, я был на все сто процентов уверен, что меня ожидает полномасштабная катастрофа, раз уж нас с Оливией застукали за непристойным занятием в больничной палате.

 

Оливия пришла в восторг, узнав, что мой отец — мясник. Тот факт, что я сын мясника, казалось, занимал ее куда сильнее, чем то, что сама она дочь врача, хотя для меня немаловажно было именно это. Я еще никогда не встречался с дочерью врача. Отцы большинства моих знакомых девиц владели лавками, как и мой родитель, подвизались коммивояжерами, продававшими кто галстуки и шейные платки, кто — алюминиевую обшивку, или страховыми агентами, а то и просто были мастеровыми: электриками, сантехниками и прочими. Сразу же после того, как я пускал очередную стрелу из лука, Оливия принималась расспрашивать меня об отцовской лавке, так что достаточно быстро я пришел к выводу, будто представляюсь ей кем-то вроде сына заклинателя змей или циркового канатоходца.

— Давай рассказывай, — говорила она. — Мне хочется узнать побольше.

— Но чего ради?

— Потому что я ничего не знаю о таких вещах, а еще потому, что ты мне очень нравишься. Мне хочется узнать о тебе все, все, все! Мне, Марк, хочется понять, почему ты таков, каков ты есть.

— Что ж, наша лавка и впрямь сделала меня таким, каков я есть, хотя, если ты спросишь, как это произошло и почему, я затруднюсь с ответом. Но, попав в здешний кампус, я почувствовал себя явно не в своей тарелке.

— Работа в отцовской лавке привила тебе трудолюбие. Привила честность. Придала удивительную цельность.

— Неужели? Работа в мясной лавке?

— Совершенно верно!

— Что ж, позволь я расскажу тебе немного о говяжьем жире. Продемонстрирую, каким образом прививал он мне пресловутую цельность. Да, договорились, давай начнем с говяжьего жира.

— Отлично. Время исповеди. Говяжий жир — и урок цельности, преподанный Марку.

Оливия весело рассмеялась. Как ребенок, которого пощекотали. Вроде бы ничего особенного, но и смех ее чаровал меня, как, впрочем, и все остальное.

— Что ж, специальный человек прибывал за говяжьим жиром раз в неделю, по пятницам. Наверное, мы его как-то называли, а может, и никак. Просто человек, приезжающий за говяжьим жиром. Раз в неделю он приходил, объявлял прямо с порога: «За говяжьим жиром! », взвешивал нужное количество, расплачивался с отцом и уходил. Говяжий жир мы всегда выбрасывали в бак для пищевых отходов, нормальный такой бак на пятьдесят пять галлонов. Рубили и резали мясо, а жир выкидывали в бак. Перед большими еврейскими праздниками, когда люди делали крупные покупки, у нас могло скопиться для него два таких бака. Причем стоило все это ему сущую ерунду — может быть, пару баксов в неделю. Наша лавка находится прямо за углом от остановки восьмого автобуса на Лайонс-авеню. Поэтому именно к нам он, должно быть, и приезжал. И вот по пятницам после его отъезда каждый раз оставалась пара пустых баков для пищевых отходов, которые следовало помыть и вычистить. Причем делать это надо было мне. Я прекрасно помню, как хорошенькие девочки, мои одноклассницы, говорили мне, то одна, то другая: «Знаешь, я тут ждала автобус возле вашей лавки и видела, как ты чистишь мусорные баки! » И вот я подошел к отцу и сказал: «Ты губишь мою репутацию! Я никогда больше не буду чистить баки для пищевых отходов».

— А что, ты чистил их у входа в лавку? — изумилась Оливия. — Прямо на улице?

— А где же еще их чистить? У меня были щетки, моющий порошок «Аякс» и ведро с водой, в котором я разводил порошок, и мне надо было отскрести и отдраить баки изнутри. Если их не отчистить как следует, они начнут пахнуть. Протухшим жиром! Но тебе не нравится эта история…

— Очень нравится! Прошу, продолжай!

— Я считаю тебя гранд-дамой, но во многих отношениях ты ведешь себя как ребенок. Не правда ли?

— Разумеется! И, с оглядкой на мой реальный возраст, я считаю и то, и другое подлинными триумфами. А тебе что, хотелось бы, чтобы дело обстояло иначе?.. Однако продолжай. Рассказывай! Итак, после ухода человека с говяжьим жиром ты моешь баки для пищевых отходов…

— Воды, знаешь ли, на это уходит немерено. Зальешь ее в бак, опрокинешь его и опорожнишь на мостовую. И вода этакой речкой потечет в канализационный люк на углу, прихватывая с собой по дороге мелкий уличный мусор. Потом проделаешь то же самое еще раз, и вот наконец первый из баков отмыт.

— Так что, — рассмеялась Оливия, вернее, начала покусывать губки, сдерживая рвущийся наружу смех, — ты понял, что такими приемчиками девичьих сердец не разобьешь.

— Вот именно, не разобьешь. Это я и сказал боссу — в лавке я всегда называл отца боссом. «Босс, — сказал я ему, — освободи меня от этих чертовых баков. Мимо проходят мои одноклассницы, они ждут автобус прямо у нашей лавки, они видят, как я драю мусорные баки. И как же мне после этого пригласить их в кино по случаю субботнего вечерка? Босс, с меня хватит! » А он возразил мне на это: «Да ты никак стыдишься? С какой стати? Что в этом такого постыдного? Запомни: стыдно заниматься только одним делом — воровством. А все остальное не стыдно. Так что продолжай чистить баки! »

— Какой ужас! — И Оливия окончательно покорила меня смехом, которого более не сдерживала, смехом, в котором звенела любовь к жизни со всеми ее — обнаруживаемыми порой в совершенно неожиданных местах — прелестями и соблазнами. В этот миг могло показаться, будто звонкий смех составляет самую суть ее личности, тогда как на самом деле сутью был шрам на запястье.

Ужас пополам с восторгом вызвал у нее мой следующий рассказ — о Мендельсоне, по прозвищу Каланча, который работал у отца в лавке в годы моего детства.

— Каланча был ужасным грубияном и сквернословом. Его приходилось держать в глубине лавки, у морозильных камер, и на пушечный выстрел не подпускать к покупательницам. Но мне было лет семь-восемь, не больше, и его соленые шуточки, которых я не понимал, мне страшно нравились. И нравилось, что все называют его Каланчой. Одним словом, я избрал его кумиром. Однако отцу пришлось в конце концов от него избавиться.

— А что же он отмочил такое, что ему велели выйти вон?

— Понимаешь, по четвергам утром отец ездил на рынок за курами, а потом складывал только что привезенную птицу горкой. Покупательницы подходили и сами выбирали себе для обеда на уик-энд приглянувшуюся курочку. И выкладывали ее на стол продавцу. А у одной покупательницы, некой миссис Склон, имелась дурная привычка: она брала курицу, обнюхивала ей клюв, обнюхивала ей гузку, потом клала уже обнюханную курицу на место и принималась обнюхивать следующую. И обнюхивала таким образом всякий раз не по одной дюжине кур, причем проделывала это каждую неделю. И вот однажды Каланча сорвался. «Послушайте, миссис Склон, — сказал он ей, — а сами-то вы такой экзамен выдержите? » Женщина, совершенно обезумев, схватила мясницкий нож и чуть его не прирезала.

— И за это твой отец его выгнал?

— У отца не было выбора. Мендельсон вечно хамил покупательницам. Но насчет миссис Склон он как раз был прав. С нею мне самому впоследствии приходилось ой как нелегко, а уж такого пай-мальчика, как я, еще поискать!

— В этом-то я как раз не сомневаюсь, — заметила Оливия.

— Ну, плохо это или хорошо, а уж таков я был.

— Таков ты и есть. И я тоже пай-девочка.

— Миссис Склон была единственной из наших покупательниц, которая не надеялась со временем выдать за меня какую-нибудь из своих дочерей, — сказал я. — Нет, миссис Склон мне было вокруг пальца не обвести. Да и никому другому тоже. Мне случалось доставлять ей продукты на дом. И каждый раз, когда я их привозил, она разбирала заказ при мне. А заказывала она всегда много. Вынимала из пакета, разворачивала вощеную бумагу, в которую была завернута каждая покупка, и взвешивала мясо на домашних весах, чтобы убедиться в том, что мы ее не обжуливаем. А мне приходилось стоять и смотреть этот спектакль. А хотелось побыстрей развезти заказы, чтобы отправиться на школьный пустырь играть в мяч. Так что начиная с определенного момента я подвозил заказ к ее заднему крыльцу, выкладывал его на ступеньки, один раз резко стучал в дверь — и делал ноги. Но она все равно меня отлавливала. Причем каждый раз. «Месснер! Марк Месснер! Сын мясника! Немедленно возвращайся! » И я, имея дело с миссис Склон, чувствовал, что постигаю самую суть вещей. И с «Каланчой» Мендельсоном чувствовал то же самое. И я это, Оливия, утверждаю совершенно серьезно. В мясной лавке всегда так. Я там получал огромное удовольствие. — Но только до тех пор, добавил я про себя, пока отец не проникся своей идеей фикс.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.