|
|||
Глава вторая 8 страницаЕсли масса была расположена видеть участие сверхъестественной силы в каждом излечении бесноватого {Philostr. V. Ар. possim. }, в каждом фокусе Александра Авонотихита {Lucian. Alex. Sive Pseud. }, то было естественно видеть воплощение божества в личности такого человека, который один стоял над всеми, не видя себе равного во всем мире живых и разумных существ. Известно, что Диоклетиан первый высказал мысль о божественном происхождении императорской власти {Baur. Das Christenthum der 3 ersten Jahrhunderte. S. 453. }, но чтобы высказать эту мысль, надо было получить ее из прошлого, укрепившегося и созревшего. Если эта мысль могла пережить Западную Римскую империю, перейти в Византию, воскреснуть в Италии и Германии при Карле Великом и потом перенестись на королевскую власть бывших вассалов Священной империи, то, мне кажется, можно допустить, что в основании ее лежало действительное убеждение римской толпы, а не движение лести и не произвол властелина. Дикий и отвратительно пошлый характер римского цезаря, по самой идее языческого божества, не должен был иметь влияния на апофеоз; ведь и коренные боги не являлись воплощенною добродетелью. Иностранные культы, введенные в Рим, были новее и страннее туземного греческого богослужения; они пользовались сравнительно с ним большею популярностью, но всего больше возбуждало сочувствие верующей толпы какое-нибудь случайное, экстренное явление, не подходившее под обыденную форму. Эту черту характера уловил Сенека. " Если, -- говорит он, -- кто-нибудь, потрясая жезлом, рассказывает заученный вздор, если мастер резать себя (жрец Беллоны), высоко поднимая топор, рубит в кровь руки и плечи, если кто-нибудь ползет на коленях и поднимает вой, если старик в холщовой одежде, с лаврового веткою в руке днем несет перед собою зажженный фонарь и громко кричит о гневе какого-нибудь бога, тогда вы сбегаетесь и восклицаете: этот человек вдохновлен богом! " {De vita beata 27. } Потребность непосредственного откровения, перед которым замолчало бы самое упорное сомнение, давала себя живо чувствовать. Аполлоний Тианский был признан богом {Lamprid. V. Alex. Severi, c. 29. } за свое учение и за свои чудеса, а между тем его речи не отставили по себе прочных следов. Оракул, учрежденный Александром в Авонотихе, пользовался такой известностью, что к нему обращался даже стоический философ и император Марк Аврелий {Lucian. Pseudom. 48. }. Со смертью Александра рушилось все его искусственное здание. В жизни Нерона встречается яркая черта времени. Нерон обожал только одну, так называемую сирийскую, богиню и верил в ее силу, но наступило время разочарования, и Нерон в минуту каприза надругался самым грязным образом над своим идолом {Sueton. Nero, с. 56. }. Масса не была так решительна и постоянно колебалась между робким индифферентизмом и напряженным ханжеством; трусливость не оставляла ее ни на минуту, и большинство богов являлись ей личностями, от преследования которых надо откупаться подарками и жертвоприношениями. Между пламенною верою фанатика и трусливым суеверием, очерченным Плутархом, лежит целая бездна: первая вся основана на чувстве, во втором нет искры воодушевления; первая влечет к подвигам самоутверждения; второе все проникнуто самым мелким эгоизмом. Фанатизм исключает и боязнь, и борьбу с самим собою, и сомнение; суеверие все основано на боязни и сомнении. Словом, мне кажется, что суеверие и неверие стояли ближе друг к другу, чем фанатизм и суеверие. Первые два настроения вызваны были дряхлостью господствующей религии, а последнее, проявившееся с такою силою в первые века христианства, могло быть вызвано только молодою и новою идеею. Суеверие давно потеряло из виду идею религии; его близорукая трусливость не позволяла ему взглянуть вдаль и вверх; нужно было смотреть под ноги, обращая внимание на то, чтобы не опустить какой-нибудь формальности, не нарушить обряда. Языческие религии не были богаты нравственным содержанием; под влиянием суеверия они окончательно измельчали; при жертвоприношениях нужно было соблюдать столько предосторожностей в отношении к статуе божества, что мало-помалу в народном веровании эта статуя вытеснила то понятие, которое она должна была напоминать собою. Прежнее освящение статуй известными молитвами и обрядами получило значение делания богов; явилось мнение, что люди могут принуждать божество вселяться в статуи и жить в них, как душа человека живет в теле {August. Civ. Dei VIII 1. 2. }. Идол сделался святынею сам по себе, а не по той идее, которую он вызывал в молящемся. Явилось служение собственно идолам; ревностные поклонники божества стали исполнять при идоле должности слуги; одни натирали его мазями, другие завивали ему волосы, шевеля руками по мраморной или металлической его прическе; третьи держали перед ним зеркало; многие просили богов заступиться за них в суде и держали перед глазами истукана выписки из своих процессов {Aug. CD. VI. 2. }. Так как на идола перестали смотреть как на портрет, то святыня идола стала заключаться не столько в форме, сколько в материи, освященной известным, почти магическим обрядом; рядом с поклонением статуям видно поклонение простым камням. Язычество совершило, кажется, свое мировое поприще и поворотило к своему началу, к пеласгическим временам. Явился грубый фетишизм, который тем более режет глаз, что он существует рядом с роскошным развитием изобразительных искусств; в этом фетишизме должно видеть истощение внутреннего содержания; его нельзя извинить или объяснить внешними препятствиями, лежащими в недостаточном развитии техники. На перекрестках лежали священные камни, политые маслом; прохожие становились перед ними на колени, наливали на них несколько капель елея и просили их о своих нуждах {Arnob. I. 39. Luc. Pseudom. 30. }. Апулей серьезно обвиняет своего противника Эмилиана в том, что в его поместье нет ни увенчанного сука, ни камня, помазанного маслом {Apul. Apol. p. 349. }. При фетишизме существует обыкновенно любопытный обычай наказывать бога за неисправное исполнение просьбы. Этот обычай проявляется в древнем Риме при императорах. Флот Августа пострадал от бури, и Нептун был наказан тем, что его статую исключили из торжественной процессии {Sueton. August. 16. }. Калигула разговаривал с Юпитером капитолийским, иногда бранился с ним и угрожал ему погибелью {Suet. Calig. 22. }. Юлиан, человек умный и образованный, рассердившись на Марса, поклялся не приносить ему жертвы {Amm. Marc. XXIV. 6. }. Замечательно, что многие философски развитые люди этой эпохи поддавались в жизни самому наивному суеверию. Марк Аврелий был, бесспорно, один из лучших римских императоров, один из благороднейших людей своего времени и замечательнейший из последователей Эпиктета. В своих философских сочинениях он презирает ничтожество всего земного, богатства, величия и наслаждения; он советует следовать только внутренним внушениям своего духа и приписывает разуму неограниченную свободу. Он так мало зависит в своем мышлении от какого-нибудь верования, что даже о бессмертии души выражает серьезное сомнение. Тот же смелый мыслитель, тот же проповедник безграничной свободы мысли в своей вседневной жизни и даже в своих государственных распоряжениях подчиняется не внутреннему голосу чувства, а указаниям жрецов и прорицателей. Отправляясь на войну против маркоманнов, он собирает в Рим жрецов всех религий и занимается разными торжественными церемониями, а войско ждет, и удобное время уходит. Жертвы приносятся в таких громадных размерах, что белые волы приходят в смятение и, по дошедшей до нас шутке того времени, пишут к благочестивому цезарю письмо следующего содержания: " Белые волы Марку Кесарю. Если ты победишь, мы погибли" {Am. Marc. XXV, 4, § 7. }. Трудно понять, из чего так хлопотал человек, отвергавший бессмертие души и признававший ничтожным все земное величие и военную славу; трудно себе представить, каким образом человек, не ступавший ни одного шага без гаданий, молитв и жертвоприношений, мог в своих теоретических рассуждениях подниматься так высоко над господствовавшими понятиями эпохи. Впрочем, разлад между жизнью и теориек" поражает нас в этот период времени. Особенно часто совмещаются в одном лице самое смелое неверие в капитальных вопросах, касающихся мироправления и бессмертия души, и самое трусливое суеверие в мелких случаях вседневной жизни. Возьмем для примера Августа. Последние его минуты описаны Светонием очень подробно и наглядно, и в них нет ни малейшего указания на верование в загробную жизнь. За несколько минут до смерти Август справляется о том, что происходит в городе, потом спрашивает себе зеркало, поправляет волосы, приводит в порядок отвисшую нижнюю челюсть и вдруг обращается к друзьям с неожиданным вопросом: " А каково я сыграл комедию жизни? " Потом он декламирует греческие стихи: " Если вам нравится игрушка, аплодируйте и все провожайте нас с радостью". Затем, по его желанию, присутствующие выходят из комнаты, он обнимает Ливию и говорит: " Ливия, помни наше супружество, живи счастливо... прощай", -- и с этими словами умирает {Sueton. Aug. 99. }. Нам нет никакого основания подозревать Августа в неискренности; римскому императору, 76-тилетнему старику, не стоило притворяться; репутация его была составлена, и как бы он ни умер, он мог быть уверен, что его превознесут до небес и обоготворят. Наконец, если бы Август стал притворяться, то, как император, как жрец и поборник государственной религии, он притворился бы в противоположную сторону и окружил бы свои последние минуты всем аппаратом мистической религиозности. В предсмертных словах Августа видно только добродушно ироническое обращение назад, на пройденную жизнь. Видит ли он что-нибудь впереди, сказать трудно, но что он равнодушен к этому вопросу и не задает его себе, это очевидно. Тот же Август, обнаруживший в последние минуты такой спокойный рационализм, был в течение всей своей жизни самым суеверным человеком. Он верил снам -- и своим, и чужим, и вера его укреплялась тем, что иногда, в очень важных случаях, сны сбывались. В день филипского сражения он чувствовал себя нездоровым и хотел остаться в своей палатке; один из его друзей рассказал ему свой сон, и это побудило его изменить свое намерение. Он вышел из палатки и не раскаялся в этом, потому что лагерь побывал в руках неприятеля, палатку его опрокинули, а постель истоптали и изорвали {Suet. Aug. 91. }. Любопытно также узнать от Светония, что Август, на основании виденного сна, ежегодно в известный день выходил на улицу просить милостыню и " подставлял ладонь проходившим, которые подавали ему ассы" {Suet. Aug. 91. }. Гадания и предзнаменования были у Августа в большом почете; велико было его смущение, когда он надевал левый башмак раньше правого, и велика радость, если, когда он отправлялся в долгий путь, глаза его случайно наполнялись слезами. В природе всякое редкое явление обращало на себя его внимание и перетолковывалось как счастливое или несчастное предвещание. Некоторые дни считались у Августа благоприятными, другие бедственными {Suet. Aug. 92. }. Есть данные, позволяющие думать, что и в обществе скептицизм в области религиозных вопросов совмещался и шел рука об руку с суеверным выполнением мелких формальностей культа, имевших большею частью магическое значение. О последнем, т. е. о суеверии, я уже говорил. Что касается до скептицизма, то он засвидетельствован многими писателями. Плутарх {Non posse sua viter viv. Sec. Epic. C. 25-31. } говорит, что немногие люди верят в существование Тартара, Цербера и загробных казней. " А кто и верит, -- продолжает он, -- тот старается избавиться от этого страха посредством омовений. Мы видим, таким образом, что те (эпикурейцы), отвергая бессмертие, уничтожают самые сладкие и великие надежды обыкновенных людей". Здесь видно, что Плутарх уже не стоит за букву догмата, ее отстаивать поздно и опасно, потому что эпикурейцы могут поднять на смех и погубить в глазах народа всю апологию. Плутарх защищает только бессмертие души и опирается не столько на предание, сколько на внутреннюю потребность, живущую в груди каждого человека. Неверию в казни ада он сам сочувствует, потому что бояться богов и видеть в них существа враждебные, по его мнению, грешно {De supersl. c. 11, 12. }. В общей системе возражений Плутарха, направленных против эпикурейцев, просвечивает мысль, которую, однако, сам Плутарх не решается высказать прямо и смело. Может быть, вы и правы, слышится в его доказательствах, может быть, и нет бессмертия души, но, во-первых, в него приятно верить, во-вторых, это верование может быть полезно для народной нравственности. Вообще Плутарх более публицист, чем философ, и заботится не столько о достижении отвлеченной истины, сколько о практических удобствах известного верования или мнения. Замечательно, что ослабление верования в бессмертие души не изменило обрядов погребения. Лукиан {De Iuctu 7-9. } говорит, что в его время по-прежнему клали в рот покойнику обол для платы Харону за перевоз, а между тем и Харон, и Стикс, и Цербер, и сам Аид с Персефоною давно ушли в область сказки. В римском мире еще во времена республики высказывалось открыто неверие в загробную жизнь. " Там, -- говорит Цезарь, -- нет места ни для радости, ни для заботы" {Sallust. Bell. Cat. 51. }. " Недавно, -- говорит через несколько времени Катон, -- Кай Цезарь в этом собрании верно и прекрасно рассуждал о жизни и смерти; он объявил, и я с ним вполне согласен, что о преисподней рассказывают нелепости, будто там злые отделены от добрых и обитают в страшных, бесплодных, диких и отвратительных местах" {Sallust. Bell Cat. 52. }. Эти слова произносились в Сенате, а сенатские ведомости читались тогда всеми, стало быть, Катон и Цезарь говорили перед всем римским народом и не боялись своими религиозными мнениями повредить своей популярности. Филон Александрийский, писатель 1-го века по Р. Х., жалуется на размножение пантеистов и атеистов {Philo L. I. c. 3. }. " Мальчики даже не верят, -- говорит Ювенал, {Sat. II. v. 149. } -- в существование каких-то манов и подземного царства, и кота (вероятно, собака Цербер превращена для насмешки в кошку), и черных лягушек в стигийском болоте". " Лови день" (Carpe diem), -- говорит Гораций, и вообще все лирики советуют наслаждаться жизнью, пока живется, и, вспоминая о смерти, находят в ее грязном призраке лишнюю побудительную причину для деятельного участия в жизненном пире. Эта философия была всякому по плечу; человек, убежденный в неизбежности уничтожения, видел в ней разумное отношение к случайному дару жизни, доставшемуся на время; человек, ни в чем не убежденный и ни о чем не мысливший, увлекался роскошью картин, жизненностью образов, обаянием беззаботности и, наконец, безграничной свободой, открывавшейся для чувственности при таком взгляде на вещи. Любимые поэты читались в Риме почти всеми; сочинения их расходились в огромном количестве экземпляров {Schmidt. Geschichte der Denk und Glaubensfreiheit. S. 118. }, и, может быть, их влиянию на массу должно отчасти приписать господство эпикуреизма между такими людьми, которые собственными силами не могли бы выработать себе никакого миросозерцания. Этот эпикуреизм имел мало общего с учением, развитым в стихотворении Лукреция. О природе и естественных причинах бытия эти доморощенные эпикурейцы не заботились. По их мнению, вся философия состояла в наслаждении минутою. Эта удобная и общепонятная философия выражается, между прочим, в надписях над гробницами. " Что съел и выпил, -- говорит надпись, -- то со мною; что я оставил, то потерял". " Читатель, -- говорит другая, -- наслаждайся жизнью; после смерти нет ни смеха, ни игры, ни сладострастия". " Друзья, -- советует третья, -- поверьте мне, смешайте кубок вина и пейте его, увенчав голову цветами; после смерти все пожирается огнем и землею". С иным странным настроением отвергали бессмертие души Плиний Старший {Ilist. Nat. Il, 7. } и Сенека {Ер. 102. }. Убеждение подобных людей нельзя не уважать, хотя и нельзя разделять. Напротив, исповедание веры мелких скептиков, составлявших выписанные эпитафии, возбуждает только презрение. Они играют идеею уничтожения, радуются ей, и эта идея как будто снимает с них тяжелое бремя. Для таких людей страх составляет самую крепкую узду и самую надежную опору нравственности. Но узда разорвалась, опора подгнила, рухнула, и начинается сплошная оргия, грязный разгул чувственности, в которых глохнут лучшие инстинкты человечества. Дешевый скептицизм, дикое суеверие и животная чувственность составляют три главные момента нравственной жизни человека времен Империи; эти три момента опираются друг на друга, тесно связаны между собою и часто совмещаются в одно время в одной личности или господствуют над нею, поочередно сменяя друг друга. Жрецы государственной религии и иноземных культов находили свою выгоду в этих трех свойствах своих современников и потому довольно искусно заботились о их поддержании. Скептицизм не был им опасен; они видели, что человек, не видевший ничего впереди себя, тем более дорожит земными благами и потому наравне с прочими верит в гадания, в предзнаменования и оракулы и приносит более или менее богатые дары и жертвы. Скептицизм толпы, т. е. отсутствие твердого убеждения и самостоятельного взгляда, был жрецам полезен как почва для суеверий. От обширного политического влияния жрецы уже давно отказались и в Риме, и в Греции, и даже в Египте; они довольствовались мелким влиянием на домашнюю жизнь и часто брали откуп с своих поклонников; жрецу было приятно втереться в доверие значительного лица, давать ему советы, пользоваться его уважением и щедростью; но положение Арнуфиса, советника Марка Аврелия, и Александра Авонотихита, царившего над Переднею Азиею, составляет редкие исключения; большинство жрецов довольствовались тем, если в их храмах курились жертвы и стекалась толпа верующих просителей, если их уважали богатые матроны и, слушаясь их советов, не жалели денег. Для достижения этих мелких целей нужно было употреблять мелкие средства. Твердая уверенность в словах и движениях, выставление на показ религиозного воодушевления и строгости нравов, таинственная двусмысленность предсказаний, порою какое-нибудь чудо, чтобы подогреть усердие и веру поклонников, -- вот средства, которыми держались языческие жрецы. Смешно припомнить, какими ребяческими фокусами Александр Авонотихит в продолжение десятков лет обманывал и держал в повиновении почти весь образованный мир; ни эпикурейцы, ни христиане не могли сбить его с пьедестала; он прямо выгонял из своего святилища всех неверующих, чтобы тем удобнее обманывать верующих. Он возглашал при начале мистерий своих: " Прочь христиан"; народ кричал: " Прочь эпикурейцев"; подозрительных людей выгоняли силою, и прорицатель остался прорицателем до самой смерти. Шарлатан оставил свое имя во всемирной истории наряду с правителями, философами и поэтами; у жрецов было много средств действовать на воображение толпы и подогревать ее суеверие. Жрецы обладали многими медицинскими секретами, и целебная сила их средств увеличивалась верующим настроением пациентов, обращавшихся к их помощи. Чудесные исцеления, производившиеся в храмах Эскулапа, Сераписа и Изиды, могли не быть шарлатанством; они объясняются очень просто и естественно, и, конечно, девять десятых употреблявшихся при них церемоний были не нужны и имели целью подействовать на воображение посетителей. Кроме медицинских сведений жрецы обладали немногими знаниями из опытной физики и химии. Все дело было в господствовавшем настроении массы; то, что теперь показалось бы простым фокусом даже людям, не понимающим его устройства, то казалось грекам и римлянам чудом. Жрецы даже боялись писать о своих проделках; до нас, однако, дошли " Pneumatica" {" Пневматика" (лат. ). -- Ред. } Герона {The Pneumatics of Него, translated by Woodcroft. }, жившего в половине II века до Р. Х. в Александрии. Эта любопытная книга заключает в себе наставления и рецепты, как делать в храмах чудеса. Тут читатель узнает, что при особенном устройстве храма зажигание огня на алтаре растворяет двери, а погашение его запирает их; можно сделать и так, что если зажечь огонь, то две статуи, стоящие у жертвенника, сделают возлияние, и при этом зашипит змея; при растворении дверей храма может раздаваться звук трубы; словом, разные огненные явления, таинственные звуки, гром и молния, явление духов и теней, странные голоса -- все было в распоряжении жрецов и могло по их желанию потрясать воображение и нервы молящихся {Theodoret. H. E. III. Greg. Naz. Or IV. Eunap. Vit Max. }. Если нужно было сделать чудесное исцеление и поразить всех зрителей эффектною сценою, то нетрудно было это устроить. Стоило нанять какого-нибудь бедняка, и он за ничтожную плату соглашался прикинуться хромым, слепым, сухоруким, и потом, в данную минуту, на глазах целого города, прозревал и исцелялся {Clementin. Homil. 9. 18. }. Бывали и периодические чудеса, происходившие каждый год. В Элее три пустые котла запечатывались при всех гражданах и ставились в храм; на другой день печать оказывалась нетронутою; ее вскрывали и в котлах оказывалось вино, налитое Дионисом {Pausan. VI. 26. 1. }. На острове Андросе в праздник Диониса тек из храма ручей вина {Ibid. }. Все эти фокусы требовали, конечно, издержек, но они с лихвою окупались приобретаемым влиянием. В рассказе о Паулине и Мунде видно, до какой степени простиралось в лучших людях того времени доверие к жрецам. Паулина, не отказавшая в собственном теле, конечно, не отказывала в деньгах; рядом с этим рассказом можно поставить другой, не менее характеристичный. В Александрии жрец Сатурна Тироин объявил, что его бог желает, что бы некоторые названные им женщины проводили ночь в храме. Он назвал замечательнейших красавиц города, и мужья этих дам не оказали ни малейшего сопротивления. Вступая в храм, избранная красавица видела только статую бога и с полною верою занимала приготовленное ложе. По особенному механизму лампы гасли, из пустой статуи выходил жрец, а суеверная дама принимала его за воплощение бога и поступала сообразно с этим верованием. И это, как видно по рассказу Руфина, не было случайностью, единичным обманом; та же шутка повторялась всякий раз, как того желал жрец {Rufin. H. E. XII. 24. }. Об астрологии, о магии и ее видоизменениях скажу коротко. В их действительное существование верили даже христианские писатели. Евсевий не отвергает чудес Аполлония Тианского и только выводит их из нечистого источника и полагает, что он действовал чародеяниями при помощи дьявола. Масса языческого народа была тем более расположена верить в возможность магии, что характер самой религии не позволял провести разделительную черту между молитвой и заклинанием. Боги язычества были обоготворенные силы природы, подчиненные известным законам; хотя это представление почти утратилось в греко-римском мире под влиянием антропоморфизма, выработанного поэзиею, однако оно сохранило свою силу в том отношении, что за людьми признавалась способность подчинять себе волю богов при помощи известных обрядов и заклинаний, которым боги не могли сопротивляться. Молитва в римской религии не требовала никакого внутреннего усердия; нужно было исполнить точную форму, и тогда божество должно было удовлетворить требованию молящегося. Плиний рассказывает, что высшие государственные лица при религиозных актах приказывали читать вслух молитвенную формулу по богослужебной книге; жрец должен был, во избежание ошибки, повторять за чтецом каждое слово; другой жрец должен был наблюдать за сохранением молчания между присутствующими; сверх того, при чтении молитвы играли на флейте, чтобы заглушить всякий посторонний звук, способный предвещать несчастье {Plin. Hist. Nat. XXVIII. 2. Cic. De divin. I. 29. }. При молитве римлянин покрывал себе голову и зажимал уши, чтобы никакой посторонний звук не помешал действительности молитвенных слов {Plutarch. Quaest. Rom. 10. }. Некоторые обряды, которым придавали очень важное значение, носят на себе чисто магический характер; когда город находился в опасности, когда государству угрожали враги, то диктатор, назначенный собственно для этой цели, вбивал гвоздь в стену храма Юпитера Капитолийского. Со времен Сципионов этот обычай был оставлен, вероятно потому, что был слишком прост и не соответствовал всем остальным роскошным формам богослужения. Во всяком случае, этот обряд вбивания гвоздя представляет чисто магический характер. Знакомство римлян с иностранными культами могло только содействовать развитию магии. У греков магические обряды были связаны с культом подземных богов, которым служили демоны. Геката была специальною покровительницею волшебства, и ее обожание связано с бесчисленным множеством заклинаний и фантастических формальностей. Служение и мистерии фригийской матери богов были проникнуты колдовством {Dö llinger. S. 659. }. Ассирийские халдеи уже с незапамятных времен примешали к своему сабеизму элемент астрологии. Представляя себе светила живыми существами, одаренными роковой силой, они старались узнавать свойства их влияния на людские интересы, старались даже по возможности управлять этим влиянием и успели уверить сограждан в своих обширных сведениях и своем могуществе. В Вавилонии и Ассирии был обычай носить амулеты, в которых, по понятиям народа, сосредоточивалась спасительная сила известных небесных тел {Dö llinger. S. 394. }. Древняя философия не мешала развитию астрологии и магии. Платон считает звезды одушевленными божественными сущностями, одаренными высшим разумом и значительною силою {Dö llinger. S. 285. }. Аристотель говорит, что светила обладают высшею и божественною душою и имеют несомненное влияние на землю, находящуюся в центре мироздания {Aristot. De coelo II, 12. }. Даже пантеистический материализм стоиков допускал, что звезды, как части мирового бога, должны в свою очередь считаться богами и посредством своих движений управлять судьбою низших существ {Cicero. Nat. deor. II, 15. Acad. quaest. II. 37. }. Полный атеизм Эпикура исключал, конечно, вмешательство всякой высшей силы в дела людей {Zeller. Philosophie der Griechen. Bd. III. S. 239. }, но большинство его последователей проводили только его учение в жизнь и, не заботясь ни о научном его расширении, ни о пропаганде {Zeller. Th. III. S. 329. S. 386. }, не могли искоренить в массах веру в магию и астрологию. Таким образом, в Риме было множество материалов для развития волшебства; дух религии и философии содействовал его процветанию; суеверное настроение народа с жадностью воспринимало все таинственное и чудесное. Во вседневной жизни представлялось множество случаев, в которых необходимо было или узнать будущее, или изменить в свою пользу естественное течение событий. Если женщине нужно было приковать к себе ветреного мужа или любовника, она добывала любовный напиток philtrum, приготовлявшийся с разными магическими церемониями. Если дряхлому старику нужно было искусственным образом поддержать гаснущие страсти, он обращался к медицинскому колдовству. Если нужно было извести врага, -- и за этим делом обращались к различным заклинаниям. Тиверия обвиняли в том, что он такими чарами убил Германика, и в его доме под половицами были найдены полусгнившие остатки трупов, обгорелые и кровавые кости и свинцовые доски, на которых рядом с именем Германика были написаны разные проклятия и таинственные изречения {Tacit. Ann, II, 69. }. При магических церемониях часто требовались человеческие жертвы; при развитии рабства этим потребностям удовлетворять было нетрудно, и владетель, нисколько не задумываясь, мог резать в своих мистериях и взрослых, и детей; до исчезновения раба ни государству, ни закону не было дела. Цицерон {In Vatin, с. 6. } говорил в глаза Ватинию: " Ты вызываешь духов усопших и приносишь в жертву подземным богам внутренности детей". Ювенал {Sat. VI. v. 550. } говорит о коммагенском аруспиции: " Он рассматривает грудь цыпленка, кишки щенка, а порою и внутренности мальчиков". Существовал также обычай при важных заклинаниях вырезывать незрелый плод из живота беременной женщины {Lucan. Phars. VI. v. 554. }. После смерти императора Юлиана нашли в одном храме, в котором он совершал тайные жертвоприношения, мертвую женщину; она была повешена за волосы, и живот ее был взрезан {Theod. H. E. III. 21, 22. }. Магия подавала повод ко многим злодеяниям и по целям, к которым она стремилась, и по средствам, которые она употребляла. Правительство не раз пробовало выгонять астрологов и математиков {Tac. Ann. II 32, XII, 52. Hist. II. 62. }, но здесь, как и везде, попытки правительства не могли искоренить зла, лежавшего глубоко в народных верованиях и удовлетворявшего насущным потребностям массы. Тиверий удалил магиков из Италии, сбросил со скалы математика Питуания {Tac. Ann. II. 32. }, а сам постоянно держал при себе астролога Тразилла {VI. 20. 21. } и на основании его наставлений предсказал Гальбе, что он будет императором {VI. 20. }. Высшие формы магии были некромантия, или вызывание духов, и теургия, или вызывание богов; в ту и в другую крепко верили неоплатоники {Dö llinger. 662. }, в учении которых перемешались результаты строгого мышления и создания болезненной фантазии, верования Запада и Востока, словом -- почти все, что выработала языческая цивилизация. Легковерием народа и его стремлением к сверхчувственному миру и пользовались таким образом и жрецы, и магики, и астрологи, и простые шарлатаны. Даже люди простого звания, нищие и рабы успевали поживиться от суеверия массы. Кругом храмов бродили целые кучи одержимых божеством; немытые, нечесанные, они смотрели диким взором на проходящих, вертели члены, закидывали голову и приходили в состояние полного бешенства, причем произносили отрывистые слова и предсказывали будущее {Minucius Felix. Octav. 27. }. Этих людей было так много, что для них существовало даже особенное имя, по-гречески теолептики, по латыни fanatici (fanum -- храм). Римские юристы разбирали даже вопрос: если проданный раб окажется фанатиком, закидывающим голову и предсказывающим будущее, то составляет ли такой скрытый порок достаточную причину для уничтожения торга {Digest. 24. I. 1. 9. }. Из этого ясно, что, во 1-х, рабы любили предаваться этому выгодному и нетрудному занятию, и что, во 2-х, фанатиков (в специальном смысле) было так много, что на это явление пришлось обратить внимание закона.
|
|||
|