|
|||
ПРОПАЛИ БЕЗ ВЕСТИ 13 страницаНадо собраться с мыслями. Подумать… Правда, для этого было достаточно времени на десятидневном пути из Москвы во Владивосток. И Лена думала, думала, не замечая того, что почти перестала спать, не видя заснеженной тайги, сверкавшего в оправе льдов Байкала, зеленого строя лиственниц и кедров, рубленых сторожек и полустанков, проносившихся мимо окон. После письма Кати, когда у Лены созрело решение поехать в Приморье, она ждала домашней бури и слез. Но все обошлось: вероятно, отец с матерью измучились от потрясений, которые она принесла им за последние годы. Или, может быть, их остановила сдержанность, и пугающая сосредоточенность, которая не покидала Лену с того самого часа, как она распечатала письмо Кати? Или она просто стала^ взрослой и никто не решается ей перечить? В Ялте перед посадкой в автобус отец в последний раз предложил Лене оставить дочку у них. На время. Пока все наладится. Лена крепко прижала к себе Лизочку, порывисто подняла ее на руки и покачала головой… Без Лизочки ей не к чему ехать в далекий портовый город. Саша клялся ей, что никого не любил до нее. Может, и любил, человек порой не знает по-настоящему, любил он или нет. У Саши, наверное, были другие девушки, которых он провожал до дому, с которыми любовался просторами Амурского залива, но не станут же они являться к его матери или приезжать за тридевять земель во Владивосток!.. А она, Лена, жена. Единственная, любимая так сильно, как только могло любить сердце Саши, быть может, чуть-чуть самонадеянное, но честное, наивное и даже застенчивое. Как только посветлело, Лена разбудила Лизу. Причесала ее, одела потеплее и, сдав чемодан на хранение, отправилась на Пушкинскую улицу. Розовый свет восхода застиг ее на улице Ленина, возле кинотеатра «Комсомольский», где Лена остановилась, рассматривая в переулке здание Географического общества. Сколько раз сидела Лена в этом сквере, поглядывая на тяжелую дверь, смущаясь под взглядами проходивших ватагами матросов. Дверь могла открываться множество раз, но когда ее открывал Саша, Лена угадывала безошибочно. Какая-то сила мгновенно поднимала ее со скамейки. Волнение Лены передалось Лизе: она подняла свое матовое бледное личико, внимательно посмотрела на мать и дернула ее за руку: - Пойдем к бабушке, пойдем, мама. И они пошли дальше по малолюдному еще тротуару. В этом городе живет бабушка. Вот и все, что знала Лиза. Ничего другого Лена ей сказать не могла. Бабушка! Для Лизы каждая женщина, на лицо которой уже легли морщины, была бабушкой. Саша всегда говорил о матери с нежностью, но разве не бывает, что мы ошибаемся в самых близких людях? Лена верила в хорошее, но внутренне готовила себя ко всякому. Пусть мать не знает, что они приехали издалека, устали, пусть не хлопочет вокруг них, если ей это не по душе, из одного только чувства долга и гостеприимства. Могло ведь случиться и так, что они остались бы в этом городе, жили здесь!.. Через полчаса на улицах появится много малышей, которых отцы и матери провожают в детские сады. Вот так и они с Лизой шагают вместе: худенькая мать, в зеленом бобриковом пальто и берете с торчащим хвостиком, и дочь, в меховой шубке, купленной на Катины деньги… Но по мере того как Лена приближалась, к дому Саши, собственная ее жизнь и горести тревожили ее все меньше, уступая место иной тревоге: горестное и скорбное лицо Сашиной матери возникало перед взором Лены. В ка-кую-то секунду она даже остановилась на трудном подъеме: сердце ее больно колотилось в груди. «Жива ли она, - подумала Лена со страхом. - Перенесла ли гибель Саши?.. » Когда-то Саша принес Лене большую фотографию матери. Лена поразилась: такая молодая! Потом вгляделась в грустные, умные глаза женщины, увидела седую прядь, закинутую вверх, и ей вдруг показалось, что она давно знает эту женщину, что Сашина мать и не могла выглядеть иначе. С той поры прошло немало времени. На сердце матери легло новое горе. Под двойной тяжестью нетрудно и остановиться сердцу. Лена бросилась вверх по улице. В эту минуту она не верила ни солнцу, ни ласковости озаренных им окон. Письмо Кати тоже пришло в светлое, так весело и бездумно начавшееся утро. Здесь Лена редко бывала с Сашей. Но как хорошо знала она и этот дом, и кроны старых лип, теперь сиротливо оголенные, и контуры сопки, уходящей вверх прямо против окон Сашиного дома! Войдя во двор, Лена поднялась по каменному крыльцу в открытый зимнему ветру коридор, отыскала в полутьме дверь с номером «2» и позвонила. Дверь отворилась не сразу, но все же неожиданно, когда Лена собралась уже звонить вторично. Казалось, кто-то долго стоял за дверью, не зная, открыть ли. - Вам кого? - спросил высокий женский голос. Лена растерялась. - Я… - начала было она. - Мне… к Александру Сергеевичу. - Заходите, - спокойно сказала женщина. Дверь открылась пошире. «Вероятно, не мать», - подумала Лена. Следом за женщиной она прошла в квадратную комнату, из которой еще две двери - слева и справа - вели в другие комнаты. Дверь справа закрыта, слева - распахнута широко, в обе створки, и за ней светлая комната с широким окном на синеющий вдали залив. Женщина полуобернулась. Она! Мать Саши! В этом нет сомнения… - Зинаида Ивановна! - говорит Лена в отчаянии от охватившего ее смятения. - Я, Зинаида Ивановна… решила… я думала… Взгляд матери уже беспокойно скользил вниз, с тонкой фигуры Лены к Лизочке, лихорадочно ощупал ее лицо, так удивительно повторившее лицо сына и того, другого человека, составившего счастье всей ее жизни. - Да-да! - заговорила сбивчиво Лена. - Это Лизочка, Сашина дочь… Зинаида Ивановна, я жена Саши… Вы не должны сердиться… Я приехала, чтобы показать вам внучку… Я думала, вам легче будет… - Бабушка! - строго сказала Лиза. - На маму не сердись. Мама хорошая… Зинаида Ивановна бросилась к девочке, с силой схватила ее, заглянула в глубину ее-светлых, чуть испуганных глаз. - Какое счастье! - сказала она наконец, прижав к себе Лизочку. Потом сняла с девочки пальто, прижала ее упругое тельце к груди и прошептала: - Сашенька, Сашенька… - Лизочка! - улыбнулась девочка. - Я Лизочка… - Рассказывайте, все рассказывайте, - обратилась мать к Лене, совладав наконец с волнением. И Лена стала рассказывать. Тихо, с нежной грустью, без горечи, которая улеглась в тот час, когда из письма Кати она узнала, что Саши нет в живых. Она рассказывала все, ничего не утаивая и не украшая их простой, хорошей любви бумажными цветами. «Бедная вы», - вставляла изредка- мать и гладила бледной рукой тонкую, в голубоватых прожилках руку невестки. О Саше сказала с тоской: - Они пропали без вести… Это такая мука. Нельзя не надеяться, а на что надеяться? Скоро три месяца… Для Лены это прозвучало как приговор. Лизочка хозяйничала в комнате, когда Лена поднялась и, протягивая руку к пальто, сказала: - Вот и все. Я, может быть, останусь во Владивостоке. Тут подруги есть. - Она вздохнула. - А может, поеду к Кате. На Курилы… Еще не решила. - Никуда вы не поедете, - сказала Зинаида Ивановна властно. - Вместе будем жить, дорогие мои. И Лена с дочерью поселилась у Зинаиды Ивановны. Вместе было действительно легче: жить, вспоминать о Саше, легче ждать. Человек не может не ждать. И они ждали.
Палуба пустовала помногу часов: казалось, люди давно бросили помятое, с темными провалами суденышко. Вокруг был лишь океан, подслеповатый, белесый, угрюмый. Ему словно надоело возиться с катером. Пусть плывет себе: какая разница, затонет он неделей раньше или позже? Только ветер, надувая парус, шепчет людям слова надежды. Запоздалые ветры северо-восточной и восточной четвертей позволяют идти на запад. Жизнь не спеша оставляла катер. Подняться из кубрика на палубу теперь было куда труднее, чем три месяца назад махнуть с «Подгорного» в Северо-Курильск и даже в Петропавловск-на-Камчатке. Двигались на четвереньках, ползком. Не будь качки, быть может, удалось бы передвигаться и в рост, держась руками за переборки и палубные надстройки. Но уже при трех-четырех баллах трудно было устоять на ногах. Дольше других упрямился Саша: ему казалось оскорбительным, каким-то унижением человеческого достоинства двигаться, как говорил Петрович, «на всех четырех». Но время укротило и его: орудуя шкотами, Саша вынужден был становиться на колени, иначе не удержаться на палубе. Он с горечью думал о том, как запоздали благодатные восточные ветры… В декабре они спасли бы команду от страданий и голодной смерти… А теперь? Поможет ли им этот ветер теперь, когда и в шесть рук им не совладать со штурвалом? Десятого февраля на северо-западе показалась заснеженная сопка пустынного острова. До наступления темноты остров был виден с палубы «Ж-257», но ветер погнал катер на юго-запад, и люди без особого сожаления про-водили взглядом скрывшуюся в океане хребтовину. Старпом и Саша прикидывали скорость хода и продолжали делать прокладку. Бросали за борт щепку и подсчитывали, за сколько секунд она проплывет четырнадцатиметровое расстояние от форштевня до кормы. Саша уверял, что катер дрейфует северо-восточнее Командорских островов, по вычислениям же Петровича выходило, что им давно пора было достичь мыса Лопатки - южной оконечности Камчатки - или одного из северных островов Курильской гряды. А вокруг был все тот же пустынный океан, без чаек и глупышей, даже без плавающих льдин, метели со снежными зарядами и нескончаемые ветры северо-восточной и восточной четвертей.
Вахты стали короче воробьиного носа. Надо было только подняться в рубку, проверить, заклинен ли по-прежнему штурвал, так, чтобы руль стоял в прямом положении. С палубы осмотреть горизонт, не видать ли судов или земли. Только на перестановку паруса отправлялись втроем. Но парус случалось переводить не часто. Тускло светила лампочка на компасе, а пятнадцатого февраля и этот свет погас - сел последний машинный аккумулятор. Когда это случилось, стояла темная ночь. Вахтенный, выползший на палубу, вынужден был на ощупь проверить положение штурвала. Только справа едва белел циферблат компаса. Дважды катер обледеневал. Люди карабкались на палубу, лежа скалывали хрупкую наледь и собирали ее в ведро. В снегопады сгребали ложками снег, тут же запихивали в кровоточащий, ноющий от стужи рот, складывали в кастрюли. Воронкова поили щедро, чтобы хоть чем-нибудь скрасить его последние дни. Он видел заботу товарищей и принимал ее с мучительной, стыдливой улыбкой. - Зря льете! - приговаривал он. - У меня донышко вывалилось, только воду расходуете. Среди ночи у кока часто начинался бред.. Он звал радиста, ругал его «сукиным сыном», требовал связи с Большой землей. После бреда лежал притихший, всклокоченный, с отрешенным взглядом. - Помру, - сказал он как-то механику. - Меня переживешь! - ответил дядя Костя таким будничным тоном, что кок на мгновение поверил. Потом фыркнул и сказал убежденно: - Агитация! Обязательно помру…
Ночь. В кубрике холод. Кок не может сдержать икоты, сотрясающей его тело. Только два зуба осталось во рту, и надо же им оказаться друг против друга: они громко поцокивают, когда его лихорадит. Он протянул руки к чугунке. Ладони обжег холод. Последний раз чугунку топили почти сутки назад. Она холодна, как и стальная палуба, как и весь открытый зимним ветрам корпус. Тишина. Товарищи спят. Если бы не шум океана, можно было бы услышать их дыхание. Кок перевернулся на живот, с усилием стал на четвереньки. А что если не спят?.. Все равно. Больше откладывать нельзя. Он сделает то, что решил. Его отделяют от старпома каких-нибудь полтора-два метра. Он проползет их бесшумно. И Воронков пополз, сдерживая громкое дыхание. Пополз, раскачиваясь воем телом, рискуя свалиться на бок, на кого-нибудь из товарищей. Так он и думал: старпом не спит. Да и спит ли он когда-нибудь? Обессиленный кок шепчет с хрипотцой: - Плохо мне, Петрович… Конец!.. Петрович приподнялся на локте, уложил кока рядом с собой на тюфяк. - Держись, Коля! - сказал он негромко. - Я отставок не принимаю… - Шутишь! - Нет, не шучу, Коля, - возразил Петрович. - Домой, к своим берегам идем, мне за людей отчитываться. - А я говорю: плохо мне! -повторил кок с обидой. - Не выдержу… - Ты-то? - насмешливо сказал Петрович. - Ты ременной, дубленый. Выдержишь! - Как дите баюкаешь, - грустно заметил кок. Старпом молчал. - Ладно! - сказал Воронков, не дождавшись ответа. - Меня слушай. Когда помру, вы меня не выбрасывайте. - Нам и не поднять тебя, - все еще пытался отшутиться старпом. - Не в том дело… Подождите сутки, ну, уверьтесь, что помер, и…- Он замолчал, подыскивая необидное для живых и не слишком пугающее его самого слово. - И… значит, живите… - Чего? - Старпом растерянно помолчал. - А-а! - Он понял все. - Эх ты!.. Тряхнуть бы тебя так, чтобы вся эта дурь вон, да жаль, силенок нет. - В голосе старпома прозвучала издевка: - На тебе, считай, и мяса нет.., - Ты не один на катере, - захрипел кок. - Молоденькие есть… Им жить надо!.. Он замолчал и оглянулся. Рядом с ним стоял на коленях Саша, белела встревоженные лица Виктора, Равиля, механика. Поматывая головой и размахивая руками, Саша кричал: - Молоденькие!.. - Выходит, мы гады? Да?! Чего молчишь? Я говорю - гады мы? Нам жить надо, так мы и товарища убьем, да? - Он. не просил убивать, - справедливости ради вставил Костя. - Все равно! - вмешался Равиль. - Ох, Коля, Коля, это на всю жизнь обида… - Недолгая будет обида! - проговорил кок и поник головой. - Чего ты ко мне пристал? Эх ты, Чингис-хан дорогой!.. Мне и сказать нечего. - Он помолчал, повернулся к Саше: - Ты хоть не сверли меня своим светлым глазом. Помоги до тюфяка доползти. Саша помог ему добраться до постели.
Наступил день. Саша развел огонь в камельке, налил на сковородку солидолу, без спросу достал из-под тюфяка старпома ножницы. Положил их рядом со сковородкой и, добравшись до трапа, вытащил валявшиеся в углу полуболотные сапоги. В них теперь, пожалуй, никто не сделает и шагу. Людям и легкие, кирзовые сапоги кажутся пудовыми. Саша опустился на тюфяк и стал точить нож о ребро печки. - Что шуруешь, Саша? - спросил Виктор. - Бриться буду. - А сапог зачем? - Бритву править. - Саша пальцем попробовал лезвие ножа. - Да ну тебя!.. Какая-то сила подняла Равиля с тюфяка. Бриться? Он давно хотел побрить голову или хотя бы постричь, но не решался никого попросить об этом. Когда Равиль был совсем маленьким и жил в деревне над Волгой, все мужчины ходили с бритыми головами. В тридцать третьем году умер его дед по матери. Старик долго хворал, зарос и перед смертью молил постричь его. А Равиль утащил куда-то ножницы и боялся признаться в этом… - Саша, - шепчет он, - подстриги меня. - Ты это серьезно? - Саша пытливо смотрит в глаза Равиля. - Смотри, холодно будет. - Пусть. Надоели твари. Давай же, давай! - торопит Равиль, видя, что Саша колеблется, и доверчиво кладет голову на Сашины колени. - Тяжелая, - замечает Саша. - Ну, держись!.. Ножницы с хрустом срезают жесткие пряди. - Понимаешь, - виновато бормочет Равиль, - в детском доме всегда стригли. В армии стриженый ходил… Привык… - Ладно-ладно, заговаривай зубы. - Мысли Саши заняты другим. - Вас с одеколоном или без? - Давай с одеколоном! Саша набирает побольше воздуха и дует на стриженую, всю в темных «лесенках», голову Равиля. - С вас пять шестьдесят! По прейскуранту… Следующий! - шутит Саша. Но следующий неожиданно нашелся. - Стриги и меня, - сумрачно сказал механик- - И ты? - удивился Саша. - Стриги! - Погоди, соберу волосы и сожгу…- Саша не спеша сгреб волосы в кучку. - Нельзя жечь, - предостерегает механик. - Почему? - Спросил Равиль. - Примета такая - расти больше не будут. Равиль удивленно посмотрел на дядю Костю, но все же подобрал срезанные пряди и пополз к трапу. - А в море можно? - В море хорошо, - авторитетно говорит механик. Саша постриг механика, вернулся к чугунке, прокалил на огне ножницы и стал колдовать над сапогом. - Приготовлю я тебе, Коля, сегодня жаркое, пальчики оближешь, - сказал он коку, надрезая голенище. - Пропали сапоги! - меланхолически отметил механик, натянув ватное одеяло на зябнущую, всю в складках и морщинах голову, С этого дня стали есть сапоги. Саша нарезал кожу длинными полосами, рубил их на прямоугольники и поджаривал на солидоле, пока они не становились черными, словно обугленными. Одуряющий чад поднимался со сковородки, и непроглядная дымовая завеса наполняла кубрик. Приходилось открывать двери, чтобы не задохнуться. Раздавая обгорелые кусочки кожи, Саша неизменно приговаривал: - Получайте норму шоколада! «Шоколад» хрустел на зубах, вызывал изжогу. К двадцатому февраля и эти запасы кончились. В этот день дядя Костя, не говоря ни слова, подполз к чугунке и сунул в огонь деревянную расписную ложку. - Я за ней в воду прыгал, - сказал Виктор, - а ты… Механик забрался с головой под одеяло. Вот уже несколько дней, как он ни о чем не спорил с Петровичем. Он спал. Просыпался, чтобы, прожевать кожу, проглотить пять ложек воды, и снова затихал, с подобревшим и странно помолодевшим лицом, с полуоткрытым, беспомощным ртом. Мир для него всегда был предметным, вещным. Все вокруг можно была взвесить, измерить, ощупать. А теперь его же товарищи рушили эту вещность мира. Ломали ее и жгли. Топили резиной и краской. Поедали то, что создавалось совсем для другой цели. Курили не табак, а самую трубку. Камбузную трубу заткнули мачтой. Вот и сам он сжег свою деревянную ложку - счастливую, спасительную примету его жизни… Виктора обуяла тоска по вольному земному простору, по звездному небу. Лечь бы на верхней палубе, пусть холодной, и смотреть в бездонное звездное небо. - Я по звездам скучаю! - признался он застенчиво. - Вызвездило бы небо хоть разок… Но небо оставалось низким, гривастым, точно в космах серого дыма.
Океан добивал их, но, видно, прав Петрович, что человека не так-то легко убить. Люди не сдавались, и в этом была их сила. Они не произносили вслух таких слов, как «дружба» или «друг», но только прекрасное дружество, только истинное товарищество поддерживало их в борьбе за жизнь. Изможденные, на пороге смерти, они уважали и любили друг друга больше, чем три месяца назад. Это было удивительно, и это была правда.
Семибалльный ветер заставил Петровича, Сашу и Виктора - всех, кто еще держался на ногах, - подняться на палубу. Начинался снегопад. Под рубкой намело холмик снега. Втроем они ослабили левый шкот, положив катер резко на запад. Порой Петровичу казалось, что катер как-нибудь случайно, среди ночи, проскочил уже один из Курильских проливов и теперь идет на запад не Тихим океаном, а Охотским морем. Ведь они уже так долго идут на запад. Петрович отослал матросов в кубрик отдохнуть после десятиминутной вахты, а сам остался на палубе. Он хотел собрать немного» снега. Одной рукой приходилось придерживать ведро, другой торопливо сгребать снег, стараясь опередить соленые брызги, обдававшие катер.
Вскоре снегопад прекратился. Посветлело. Петрович, стоя на коленях, выпрямился, разогнул ноющую поясницу и замер, пораженный: впереди, милях в шести от катера, явственно возник темный массив берега. Высокий, скалистый берег уходил далеко на юг и на север. Старпом навалился грудью на брашпиль. Казалось, стих ветер, нет высокой волны, нет хмурого неба над катером, - есть только берег, каменистый, обрывистый, родной берег! Петрович тер глаза и смотрел. Отворачивался и снова смотрел, блуждая взглядом по скалистой гряде в надежде найти какую-нибудь бухту или отмель. Конечно же, это Камчатка: вдалеке белеет неприступная вершина Вилючинской сопки… Как ни велик был страх перед темной скалистой громадой, грозившей катеру гибелью, слезы застлали воспаленные глаза Петровича. «Дошли, милые! - ликовало его сердце. - Вот она, родная земля!.. » Неподалеку мыс Поворотный, а севернее, в тридцати - сорока милях, Авачинская губа, Петропавловск, жизнь! Петрович хотел крикнуть, но волнение сдавило горло, и он издал только сдавленный хрип. Он пополз к кубрику, а с востока снова налетел снежный буран, и, обернувшись в сторону берега, Петрович увидел только плотную снеговую завесу. Сейчас он спустится в кубрик и скажет, что видел камчатский берег. Пожалуй, не поверят… Они сами захотят подняться наверх, дождаться просвета и своими глазами увидеть землю. Но ведь эта неприступная скалистая гряда несет им смерть, они не успеют пройти на север, в ближайшую бухту. Шторм гонит их на запад и неминуемо разобьет о прибрежные утесы. Можно срезать парус, спустить его, если хватит сил, за борт-пусть волочится за кормой! - и замедлить ход катера. Но при таком ветре через три, самое большее четыре часа их расплющит о скалы… Петрович медленно сползает по трапу, забыв на палубе ведро…
В этот час на расстоянии двух миль от катера «Ж-257» прошли на север, в Петропавловск-Камчатский, рыболовные траулеры «Капитан Закхеев» и «Камчатская правда». Они шли из Охотского моря, с Явинской банки, и в снегопаде не заметили бежавшее навстречу скалам суденышко.
Петрович остановился на середине трапа. Если объявить команде, что впереди по штормовому курсу катера скалистые обрывы мыса Поворотного, то каждый поймет, что их ожидает гибель. Они будут ждать ее несколько часов, тщетно пытаясь предотвратить неотвратимое… Нет, он не скажет им ничего. Пусть вся тяжесть ляжет на него одного. Он выдержит. Он должен выдержать… - Петрович, - двинулся ему навстречу Виктор. - Давай ведро. - Нету, - растерянно бормочет старпом. - Уронил… За борт… Нет снега… Петрович плохо понимает самого себя. Что за вздор он несет? Нет снега? Кругом только снег, снег, снег… Вправе ли он распоряжаться чужими жизнями? Он старший на судне, но из этого еще не следует, что ему дано решать за всех. Ведь дело идет о жизни и смерти. - Чего колдуешь, Петрович? - говорит Виктор. - Уронил, и ладно. Спускайся, Саша шоколадом угостит. Виктор мешает ему сосредоточиться… Что же делать? Вот когда бы пригодилась машина! Только она и могла бы принести спасение. Но на машине давно поставлен крест… Да, убрать парус… В крайности, если руки не осилят узлов, разрубить шкоты и плетеные косички оттяжек. За борт и мачту и парус! Он сползает наконец на жилую палубу. - Рассуди, Петрович, - говорит Виктор, укладываясь рядом с Сашей. - Саша говорит: непременно надо учиться, морскую школу кончить, из одной практики хорошего моряка не бывает… - Матрос, может, и выйдет, - соглашается Саша. - Но капитан или штурман дальнего плавания, главный механик не выйдет. - Не всем же главными быть! - замечает дядя Костя. - Матросы тоже нужны, - невесело говорит Виктор. - И матрос лучше ученый, чем темный, - упорствует Саша. - А у молодых мечта должна быть. Ну, не выйдет - другое дело… - Пустое, - едва слышно говорит Воронков, - главное, человеку надо знать, что он в жизни сделал то-то и то-то. Точно надо знать… - Что ж ты такого сделал? - подзуживает механик. - Дома не построил, сада не посадил. - А если я десять тысяч тонн угля сжег?! - хрипит, волнуясь, кок. - А пекарь, к примеру, он что же, не человек? Ведь и он душу в свое дело вкладывает. Человек должен делам счет вести, хоть на уголь, или на соляр, или на пройденные мили: столько-то миль прошел… А как же иначе? Саша говорит убежденно: - Спасут нас - я в учебно-курсовой комбинат пойду, во Владивостоке. Какие люди оттуда вышли! - Ребята! - сдавленно кричит вдруг Петрович, ему уже невмоготу молчать. - Земля, родимые!.. Камчатка! Все повернулись к нему: рехнулся он, что ли? И тут же, отметая все сомнения, послышались частые гудки сирены. Первым на палубу выкарабкался Виктор. За ним с ракетницей Саша и, наконец, Петрович, от волнения с трудом передвигавший ноги. В ста метрах от катера проходил траулер «Камчадал». Несмотря на снегопад, можно было прочесть крупную надпись на его борту. Виктор дал ответный сигнал сиреной. Саша выпустил в небо зеленую ракету и, потеряв равновесие, упал на палубу. Просигналив: «Подхожу! », траулер развернулся и стал осторожно сближаться с катером. У борта «Камчадала» толпились люди. Кто-то швырнул на палубу катера выброску. Виктор схватил тяжелую веревочную грушу, но не смог подтянуть трос. Штормовая волна кренила катер, траулер тоже сильно раскачивало. - Камчатка… Камчатка…- бормотал Виктор и плакал, как ребенок, - родная земля… «Камчадал» повторил маневр. Второй раз выброску схватили все трое, навалились на нее, вцепились руками. Петрович и зубами впился в пахнущий мазутом канат, но канат упрямо, как живое существо, уполз из-под них и упал за борт. Катер ткнулся в борт траулера и форштевнем сделал в нем вмятину. Штормовой ветер сносил и катер и траулер к каменистому берегу, и люди на «Камчадале» то и дело поглядывали на запад, на скрытые снегопадом скалы. В третий раз сделал «Камчадал» циркуляцию. Выйдя с наветренной стороны, траулер переменными ходами сблизился с «Ж-257», и на кренившуюся палубу катера с «Камчадала» спрыгнули двое - боцман и матрос. - Откуда вы? - спросил боцман, поразившись их виду. - С «Подгорного», - спокойно ответил Петрович. - С Парамушира. - Чого ж вас туточки носит? - изумился боцман. Петрович растерянно махнул рукой: - Нас давно носит… А Саша, уверенный, что его поймут, добавил: - Мы - «Ж-257»! Слыхали, может?.. Боцман вспомнил: еще в прошлом году искали буксирный катер под этим номером. Он медленно стащил с головы ушанку и обнял прильнувшего к нему Сашу. - Який ты легкий! - сказал он немного нараспев. - Ой, диду!.. - Какой же я дед! - улыбнулся сквозь слезы Саша. - Мне двадцать четыре года… - Ой, хлопче! - испуганно отпрянул боцман. - Сами пришли! - крикнул Виктор. По бурым щекам его тоже текли слезы. - Все живы? - спросил боцман. - Всё, - сказал старпом. - Курить охота, - Проголодались…- отозвался Виктор. - Все шестеро? - все еще не верил боцман. Перед ним на палубе было только трое. И, словно отвечая на его сомнения, из кубрика послышался голос: - Кто там, Петрович? - Свои, - ответил старпом и объяснил боцману. - Там больные… Трое. - На катере! - послышался окрик с палубы «Камчадала». - Рубите парус! По-то-ра-пливай! Из-за ветра казалось, что голос капитана-траулера доносится издалека. «Камчадал» то повисал над катером темной громадой, то оказывался ниже катера, так что можно было хорошо разглядеть его палубу. Сильный ветер подгонял оба судна к угрюмо темневшему мысу, и капитан с тревогой наблюдал за берегом: как бы и траулер не снесло к скалам. А катер так потрепан и искорежен, что из-за него вряд ли стоит рисковать. - Боцман! - послышался требовательный голос капитана, после того как фалы были обрезаны и парус спущен. - Состояние катера? - Утильсырье! - крикнул боцман в сложенные рупором ладони. Саша выпрямился на кожухе машинного, обхватив мачту, словно защищая ее от неожиданного удара. Петрович и Виктор стояли, поддерживая друг друга, и смотрели на боцмана непонимающим взглядом. «Что это он задумал? Бросить катер?.. Оставить «Жучок» теперь, когда они наконец дошли до родного берега?.. » Это казалось таким же предательством, как если бы они бросили на катере кого-нибудь из команды. - Снять людей! -приказал капитан «Камчадала». Матрос с траулера уже вынес больных из кубрика. Дядя Костя сидел на палубе, держась за световой люк кубрика. - В машинном все исправно, - бормотал он побелевшими губами. - Слышишь, боцман, машина у нас на ходу, только стартер сдал. Петрович шагнул к боцману и, покачиваясь на нетвердых ногах, сказал: - Катер не бросим. Снимай больных, а мы тут остаемся. - Больные? - поразился боцман. - Вси вы больные, вси чисто… Давай, давай, майна! И он подхватил Петровича под локоть. - Больных снимай! - рванулся в сторону старпом. - Лежачих. Слышишь! Слева отчетливо обрисовались скалистые обрывы. Боцман склонился над Равилем, матрос с «Камчадала» просунул руки под плечи и под скрюченные ноги Воронкова. - Ну-ну! - грустно сказал кок. - Меня не трогай. Не видишь - помер человек… А Равиль с трудом приподнялся на локтях и прошептал в самое лицо боцмана: - Я с товарищами… куда они-туда и я… - Тю, скажени! - озлился боцман. - Не бачите, к берегу гонит. - Все видим, - ответил Петрович. - У нас и буксир сверху, вон на кожухе машинного…- сказал Саша недовольно. - Мы этого часа сколько ждали! Выслушав боцмана, капитан «Камчадала» неохотно приказал завести буксир. - Теперь можно рятувать? - буркнул боцман, когда все было закончено. - Теперь, пожалуй, можно, - ответил Петрович, хозяйским взглядом окидывая палубу катера. - Давай скорее, майна, - крикнул боцман матросу, - бо я от них в воду кинусь!.. Никто из команды не смог подняться по шторм-трапу «Камчадала». Их всех перенесли на палубу траулера. - Меня к повару тащи, - шепнул Воронков широколицему, веснушчатому матросу, который нес его на руках по палубе «Камчадала». - Я ему про диету расскажу, а то пожалеют ребят, накормят так, что помру г… Мы к шоколаду привычные…
|
|||
|