|
|||
Глава четвёртая
Я настолько возмущён чудовищным выставлением напоказ интимной жизни Пако, что первым пытаюсь положить этому конец и громко кричу: – Прекратите! Моему крику вторит пронзительный голос Робби, который так потрясён этими гнусными подробностями, что вот-вот истерически разрыдается. Тогда мадам Эдмонд обращает свою ярость на нас и принимается осыпать нас оскорблениями – главным образом Робби, который, по её словам, «никогда и не отважится к ней прийти». Тут в салоне поднимается ропот всеобщего возмущения, и она вынуждена умолкнуть; но побеждённой она себя не считает и с вызовом обводит всех поочерёдно взглядом. Что касается Пако, то он, как и до своей попытки защитить Мишу, дрожавшую от страха, теперь, когда мадам Эдмонд безжалостно растоптала его репутацию, ведёт себя мужественно и достойно. Скрестив на груди руки – поза немного театральная, но помогающая ему стойко держаться, – он смотрит прямо в лицо мадам Эдмонд, не произнося в свою защиту ни слова. Однако кроме прямых нападок, обрушившихся на него, ему грозит другая неприятность – уже с фланга, со стороны Бушуа, его правой руки и одновременно шурина, питающего к нему, как мне кажется, ту застарелую и затаённую семейную злобу, что описана в стольких французских романах. Он явно ликует, этот Бушуа. Он сразу же оценил, какое великолепное оружие против его родственника вложила ему в руки своими разоблачениями мадам Эдмонд. Мне редко доводилось видеть более мерзкое зрелище, чем та торжествующая низость, которой отмечено в эту минуту его костлявое лицо. Все мы избегаем слишком открыто глядеть на Пако, но каждый украдкой бросает на него быстрые взгляды, особенно viudas. Эти дамы пребывают в большом волнении. Они оживлённо шушукаются, вполголоса обмениваясь a parte [9] высоконравственными комментариями к услышанному и недоумёнными вопросами, ибо они не все до конца поняли в обличениях мадам Эдмонд и жаждут понять. В частности, они спрашивают друг у друга, что она имела в виду, когда упоминала о «малолетках» и о садистском с ними обращении. Разумеется, своими ужимками они показывают, что их целомудрие оскорблено, но в то же время они в полном восторге: ведь приключения, которых они так ждали от своего путешествия в Мадрапур, начались уже в самолёте. Ибо каждому известно, что обычно в дальних рейсах на борту ничего не происходит – только нескончаемо долгие часы скуки между двумя короткими приступами тревоги при взлёте и при посадке. Блаватский наклоняется ко мне и, впиваясь в меня из-за толстых стёкол очков своим острым взглядом, тихо говорит (попутно отмечу, что он пользуется двумя языками – одним, суховато-корректным, в официальных разговорах, а другим, жаргонным и сочным, в частных беседах): – Ну, я просто в отпаде. – Почему? – С чего это такой грязный тип готов заплатить подобную цену, чтобы только помочь этой шлюшке? Или, если хотите, скажу по-другому: как может человек совершать подобные мерзости и одновременно быть способным на такую безумную душевную щедрость? – Какие же выводы вы из этого делаете? – говорю я, несколько удивляясь самому ходу его рассуждений. – А никаких, – отвечает он. Но тут же добавляет со своей обычной вульгарностью: – Кроме одного: не следует придавать слишком большое значение тому, чем занимается мужчина, когда у него спущены штаны. Я молчу, не желая вести полемику шёпотом, но точка зрения Блаватского производит на меня впечатление, хотя я и не согласен с этим в общих чертах. Он снова обращается ко мне: – Впрочем, на этом самолёте всё странно, начиная с моторов. Вы сами-то их слышите? – Едва-едва. Все эти реплики a parte ещё больше сгущают атмосферу, и тогда Робби, из чистой любезности, я в этом уверен, пытается громким голосом разрядить обстановку. – Французский язык, – начинает он беззаботным тоном, который поначалу звучит довольно фальшиво, – поистине поразителен. Когда ты просто употребляешь слово «дом», непременно требуется уточнить: «дом Пьера», или «дом Поля», или «дом народа», или «дом культуры». Но когда ты говоришь «некий дом», все мгновенно понимают… Он прерывает себя на полуслове, ибо видит, как наши глаза наполняются ужасом. Единственным пассажиром, кого это замечание забавляет, оказывается Блаватский, который усмотрел в нём – я полагаю, ошибочно – шпильку в адрес французов. Тут Мишу начинает горько рыдать. Лучшего способа отвлечь общее внимание от Пако нельзя придумать, даже если бы она захотела. Её слезы включают механизм сострадания – чувства, достаточно приятного для всех и разделяемого всеми, за исключением, разумеется, индусской четы, мадам Мюрзек и мадам Эдмонд, которая, повернув голову в сторону своей бывшей жертвы, с раздражением взирает на её слёзы. Её можно в какой-то мере понять. Мишу появилась на свет с серебряной ложкой во рту, в то время как мадам Эдмонд росла в среде, не знающей жалости, и выбилась на поверхность лишь благодаря таким качествам, как твёрдость и изворотливость, а отнюдь не хныканье. Мадам Эдмонд встаёт, для того, вероятно, чтобы немного освежить макияж, и, высоко подняв голову, величественно проходит через салон. Если принимать во внимание только физическую сторону её натуры, перед нами поистине роскошное животное, великолепное в своих пропорциях и наделённое бьющей через край энергией. Как только она ушла, Мандзони заводит тихую беседу с Робби. О чем они говорят, мне не слышно, но, по всей видимости, он требует от своего друга нечто такое, что тому явно не нравится. Мандзони настаивает всё упорнее, и в конце концов Робби, не скрывая своего недовольства, сдаётся. Он встаёт, с томным изяществом распрямляя своё длинное тело, и уступает своё кресло Мандзони, а тот своё уступает Мишу. И Мишу, которая всё ещё продолжает плакать, оказывается, почти не отдавая себе в этом отчёта, сидящей между Мандзони и Робби и избавленной таким образом от своей соседки слева. Эта комбинация не очень устраивает Робби, который больше теперь не входит, говоря военным языком, «в соприкосновение» со своим другом, но зато она на руку итальянцу, который, получив в качестве соседок слева Мишу, а справа миссис Банистер, имеет возможность приступить к двусторонним действиям. Пако глядит на эти перемещения со сложными чувствами и с тоскою в глазах, но после намёков мадам Эдмонд относительно причины его интереса к Мишу он не решается снова вмешаться. Что касается миссис Банистер, она словно бы даже не замечает, что у неё теперь сосед совершенно иного склада, нежели Робби. Но какую, однако, выгоду она из этого извлекла! Ей больше не надо наклоняться вперёд, чтобы её очаровательные ужимки были замечены тем, кому они адресованы. Сидящий слева от меня Караман выглядит среди всей этой суеты таким благонравным, таким чистеньким, что меня разбирает любопытство. Я наклоняюсь к нему и тихо спрашиваю: – Ну и что вы обо всем этом думаете? – Это сенсация, – говорит он, приподымая уголок рта и произнося слово так, словно вкладывает в него сугубо криминалистический смысл. И добавляет со значением: – Вы, конечно, знаете, что во Франции такого рода дома были запрещены законом сразу после войны. – Но они существуют? – Они существуют во всём мире, – сухо отвечает он, словно подозревая меня в нападках на его страну. Спустя некоторое время он говорит совсем тихим, еле слышным голосом: – Что касается этого господина, ему лучше было бы промолчать. Не понимаю, что за удовольствие пилить сук, на котором сидишь. – Не знаю, – говорю я. – И всё-таки он кажется мне довольно симпатичным. Караман искоса взглядывает на меня, приподымая уголок рта и одновременно правую бровь. После чего замолкает. Это вовсе не значит, что он перестаёт участвовать в разговоре. Нет, он замолкает, будто плотно закрывает дверь. Но, разумеется, не хлопает ею. Он слишком для этого хорошо воспитан.
На сей раз в салоне устанавливается тишина. Я взглянул на свои часы – мы летим уже два часа; летим между двумя слоями облаков: в иллюминаторах абсолютно ничего не видно, ни единой звезды, ни луны, ни земли. Чёрная ночь. По всем законам нам бы сейчас полагалось поспать, но, за исключением миссис Бойд, по возрасту самой старшей среди нас, которая, кажется, время от времени дремлет, ни у кого нет сна ни в одном глазу. А я гляжу на бортпроводницу и, глядя на неё, размышляю обо всём, что только что произошло, – о том, что пассажиры были гораздо больше возбуждены инцидентом с Пако, чем предшествовавшей этому дискуссией о Мадрапуре, хотя она-то и должна была представлять для нас интерес, поскольку под вопросом оказался самый факт существования страны, в которую мы все направляемся. Но нет, мы уютно устроились в креслах и, искренне убеждённые в том, что подобные несуразицы приключаются только с другими, предпочли поскорее развеять всё, что могло бы заронить нам в души сомнение относительно конечной цели нашего полёта. Другой парадокс: тогда как обычно в самолёте время ничем не заполнено, а человеческие контакты ничтожны, здесь мы с самого начала полёта живём весьма интенсивной общественной жизнью, разнообразной и бурной. Столь оживлённая атмосфера, как я уже отмечал, стала возможной благодаря круговому расположению кресел. Но вопрос, которым я теперь задаюсь, идёт несколько дальше: всего-навсего «стала возможной» или именно этим расположением и вызвана? Я не хотел бы показаться вам слишком заумным и сложным, но фигура круга для меня чрезвычайно важна. Я не рассматриваю её в том смысле, в каком это делают буддисты, для которых круг символизирует колесо времени, где вещи вовлечены в вереницу нескончаемых превращений и души переселяются из тела в тело, пока не очистятся, и тогда они выйдут из колеса и познают наконец покой. Для меня круг – это сообщество мужчин и женщин, частью которого я являюсь и проблемы, усилия, надежды которого я разделяю. Счастье для меня – быть вместе со всеми. Другого счастья, по-моему, нет. Вот почему я сожалею, что мы, проявив склонность к манихейству, столь поспешили превратить Мюрзек в нашего врага. Правда, мы не исключили её из круга физически. Да и как, впрочем, могли бы мы это сделать? Но в нашем сознании Мюрзек уже заклеймена, изгнана, брошена в гетто. Словом, стала для нас козлом отпущения. А это суд скорый, и меня коробит его неправедность.
Нужно сказать, что Мюрзек и пальцем не пошевельнула, чтобы нас обезоружить. Она могла хотя бы посидеть тихонько, чтобы о ней немного забыли, могла помолчать. Но нет! Она снова высовывается! У неё просто мания во всё встревать! Она считает своим долгом наводить порядок в чужих делах. Ей наплевать, что её вмешательство всегда бывает невпопад и вызывает у окружающих только скрежет зубовный. Когда мадам Эдмонд уничтожала Пако, это было, конечно, зрелищем малоприятным. Но у мадам Эдмонд было хоть то извинение, что на этот шаг её спровоцировали. Почему же теперь, едва успев вырваться из её когтей и вконец обессилев, бедняга Пако, мечтающий лишь о том, чтобы его оставили в покое и позволили в уголке зализывать раны, почему он должен снова с ужасом видеть, как, плотоядно обнажив свои жёлтые зубы, Мюрзек свирепо набрасывается на него с явным намерением растерзать его в клочья? – Мсье, – говорит, ко всеобщему удивлению, Мюрзек, когда мы уже предвкушали возможность насладиться наконец минутой покоя после мучительной сцены, в которую нас втянула мадам Эдмонд, – я почитаю своим долгом спросить у вас, верны ли те факты, которые сообщила относительно вас эта особа. – Но, мадам, – говорит, выпучив глаза, пунцовый Пако, – вы не имеете права задавать мне подобные вопросы! – Во всяком случае, я отмечаю, что вы не ответили мне. А также не опровергли утверждений этой особы. Тут мадам Эдмонд, дважды отмеченная званием «особа», начинает смеяться и, наклонившись к Робби, своему новому соседу, говорит ему вполголоса: – Какая дура! Я с удивлением отмечаю, что с Робби она уже успела помириться и они напропалую кокетничают друг с другом, будто ведут какую-то сомнительную игру. Я думаю, для обоих есть нечто успокаивающее в мысли, что они никогда не переспят друг с другом. – Во всяком случае, – огрызается Пако, – это вас не касается. Речь идёт о моей частной жизни. – Ваша частная жизнь, мсье, – заявляет Мюрзек напыщенным тоном, – ныне предана гласности, и вы сами должны сделать из этого необходимые выводы. – Какие выводы? – говорит остолбеневший Пако. – Как это «какие»? – с грозной настойчивостью продолжает гнуть своё Мюрзек, останавливая на Пако неумолимый синий взор. – Но это же очевидно! Если у вас ещё осталась хоть капля нравственного чувства, вы должны понять, что вам среди нас не место. По салону пробегает вздох изумления, и все глаза устремляются на Мюрзек. – Что? Что? – взрывается Пако. – Вы, наверное, спятили? Где же прикажете мне сидеть? – В туристическом классе, – отвечает она. – Отправляйтесь туда сами, – в ярости говорит Пако, – если моё присутствие вас стесняет! – Конечно, стесняет, – говорит мадам Мюрзек, и её глаза сверкают синим огнём на жёлтом фоне зубов и кожи. – Я спрашиваю, кого оно не стесняет после того, что мы узнали? – Меня, например, – на удивление небрежно цедит миссис Банистер (урождённая де Буатель), лениво глядя на мадам Мюрзек. – My dear! – восклицает миссис Бойд, вздымая вверх руки. – You don't want to argue with that woman! She is the limit! [10] – Вас, мадам? – говорит Мюрзек с видом королевы из классической трагедии (в довершение всего играет она фальшиво, как это часто бывает с актёрами на ролях «злодеев»: не имея перед собой подходящей «натуры», на которую можно было бы опереться, они прибегают к ложному пафосу). Миссис Банистер довольствуется утвердительным кивком, сохраняя при этом, наподобие гимнаста во время передышки, позу полного расслабления. Мюрзек ощущает или, вернее, чует носом, какая хорошо рассчитанная сила таится за этой небрежностью, и она, несмотря на всё своё безрассудство, колеблется. Что и говорить, теперь перед нею противник неизмеримо более опасный, чем бедняга Пако. В наступившем молчании миссис Банистер поднимает кверху свои прекрасные раскосые глаза и словно по чистой случайности опускает их на Мюрзек. Удивившись, как если бы она вдруг обнаружила на ухоженных аллеях парка в замке своего отца кучку нечистот, она улыбается. Понадобились долгие века полного социального господства, чтобы выработать улыбку де Буателей. Но результат того стоит. Нужно сказать, что у миссис Банистер вдобавок ко всему тот тип лица, которому, кажется, самой судьбой предназначено излучать внутреннюю гордость, – глаза, как и брови, поднимаются к вискам, очень чёрные зрачки и почти монголоидного рисунка веки, унаследованные, возможно, от далёкого предка, который в поисках приключений отправился некогда на Дальний Восток. Все вместе напоминает маску японского воина и придаёт миссис Банистер ту природную надменность, которой она, опытная актриса, очень умело пользуется. Ничего общего с несколько механической гримасой Карамана, здесь всё гораздо тоньше. Улыбка презрительная, но не сама по себе, а вследствие того, что она вобрала в себя презрительность других черт лица, особенно глаз. Под воздействием этой мимики – на что миссис Банистер, разумеется, и рассчитывала – лицо у Мюрзек резко меняется; колер его из светло-жёлтого становится темно-жёлтым. И, забыв всякую осторожность, Мюрзек пригибает голову, бьёт копытом о землю и кидается в бой. – Вероятно, у вас имеются особые причины, – свистящим голосом начинает она, – заставляющие вас быть снисходительной к этому господину! – Ну, конечно, имеются, – говорит миссис Банистер, поочерёдно одаривая всех очаровательной в своём простодушии улыбкой. – И вот вам главная из них: я не очень поняла, в чём же его упрекают. Я, например, не знаю, что такое «малолетки». Но вы, мадам, в этой области, несомненно, опытнее меня и, вероятно, могли бы меня просветить? Мюрзек молчит. Как она может признать себя «в этой области» более опытной, чем её противница? Что касается мужчин правой половины круга, они тоже молчат, считая неловким в присутствии Пако (по голому черепу которого снова обильно струился пот) объяснять значение этого термина. Тем не менее миссис Банистер переводит с одного на другого свой вопрошающий капризный взгляд, заставляя при этом всех нас ощутить, с какой снисходительной благосклонностью она осыпает нас своими милостями. Но всё напрасно. Мы по-прежнему упорно молчим, не желая подливать масла в огонь, на котором уже и так поджаривается Пако. И тогда Мандзони, приблизив губы к ушной раковине миссис Банистер (и даже, я полагаю, к ней прикоснувшись, потому что я вижу, как она, не раковина, конечно, а сама дама, вздрагивает), шепчет ей несколько слов. – О! – говорит миссис Банистер. – Это верно? Она настолько возбуждена, что словно бы невзначай хватает Мандзони за руку и с силой сжимает его запястье и одновременно, изображая смущение, великолепно отработанным жестом юной воспитанницы монастырской школы подносит другую свою руку к губам. – What did he say? What he did he say? [11] – с почти комической алчностью спрашивает миссис Бойд, наклоняясь к миссис Банистер. И тотчас, с самоуверенной невоспитанностью людей, принадлежащих к избранному обществу, наши две viudas начинают упоённо шушукаться, с интересом поглядывая на Пако, словно на редкий музейный экспонат. Тут Мандзони, вместо того чтобы постараться закрепить очевидный успех, которого он только что добился у своей соседки справа – ибо, в конце концов, не каждый же день миссис Банистер снисходит до нас, сжимая наше запястье своей герцогской ручкой, – Мандзони в угаре самовлюблённости совершает грубейшую ошибку, которая, на мой взгляд, ему дорого потом обойдётся. Он предпринимает свою вторую атаку на Мишу. – Ах, вы читаете Шеви?? – говорит он, наклоняясь к ней и пуская в ход свои бархатные глаза, голос и очаровательное пришепётывание. – Да, – отвечает она и с обычной своей бесхитростностью приподнимает книгу на уровень его глаз, показывая ему обложку. – «Тринадцать пуль в башку», – читает Мандзони и издаёт короткий смешок. И добавляет: – Тут и одной бы хватило. Но Мишу даже не улыбнулась. Наша трогательная красотка, наверно, одна из тех девиц, которые так поглощены собственными чувствами, что юмор в любой форме остаётся им чужд. Мандзони, должно быть, тоже понимает, что рассмешить её не удастся, ибо продолжает уже серьёзно: – Вам не кажется, что у Шеви есть некоторая склонность к садизму? – Нет, – говорит Мишу и замолкает, поскольку ей нечего больше сказать. – И, однако, – говорит Мандзони, – все эти трупы… – Ну и что, – говорит Мишу. Видимо, это должно означать, что от полицейского романа ничего другого ждать не приходится. В это мгновенье миссис Банистер, повернув элегантную шею, обращает в сторону Мандзони своё удивительное лицо, которое сейчас ещё больше напоминает маску японского воина, и бросает на него короткий испепеляющий взгляд. Счастье Мандзони, что он живёт в XX веке, а не четырьмя веками раньше: кинжал незамедлительно положил бы конец его вероломству. – Но, в общем, это достаточно страшно – вся эта кровь, – говорит Мандзони. – Достаточно, – говорит Мишу. Из её книги выскальзывает фотография, Мандзони проворно подбирает её, бросает на неё быстрый взгляд и, возвращая её Мишу, вполголоса говорит с наигранным великодушием: – Какой красивый парень. – Это Майк, – с признательностью говорит Мишу. – Майк? – лицемерно переспрашивает Мандзони, словно Мишу произносит это имя впервые. – Да вы знаете, – говорит Мишу. И добавляет с лёгким движением в сторону viudas: – Тот, кого эти дамы называли моим «женихом». Чёрный глаз миссис Банистер вспыхивает и тотчас же исчезает в щёлках раскосых век. Хотя Мишу наверняка не имела никакой задней мысли, она, по существу, присоединила её к старухам, и перед кем! Однако, когда миссис Банистер отвечает Мишу, все черты её лица уже обрели прежнее выражение и в голосе звучат ласковые нотки. Нет, она не совершит ошибки, не станет нападать на Мишу, тем более в разгар недвусмысленных заигрываний Мандзони. – Да что вы, Мишу, – говорит она гоном любящей старшей сестры. – Я вовсе не так старомодна, как вы думаете! Когда я была в вашем возрасте, у меня был не один жених – у меня их было несколько. После чего она делает паузу, склоняет голову к плечу и, глядя на нас сверкающими глазами, небрежно бросает: – В том смысле, в каком вы сейчас это понимаете. – My dear! – говорит, вздымая вверх руки, миссис Бойд. Свои японские глаза миссис Банистер устремляет на нас – на правую половину круга, но мы только стенка, которая должна отослать мяч тому, кому он в действительности предназначен. И траектория его рассчитана точно, хитроумно и дерзко. Миссис Банистер хорошо знает: ничто не делает женщину такой привлекательной в глазах мужчин, как её признание в том, что она их любит. Даже мы, стенка, начинаем смотреть на миссис Банистер другими глазами. И именно эту минуту мадам Мюрзек, с её талантом делать всё невпопад, выбирает для того, чтобы ринуться в атаку. – И вы этим хвастаетесь! – ликуя говорит она, видимо полагая, что нашла в панцире уязвимое место, тогда как панцирь миссис Банистер составляет одно целое с кожей. Уверенная в нас – которых она только что околдовала, признавшись в собственных слабостях, миссис Банистер принимает новый вызов довольно беспечно и не торопится продолжать наступление; она даже позволяет себе роскошь немного отступить. – Это должно вас, наверно, шокировать, – говорит она с волнующими модуляциями в голосе, – но сейчас я, пожалуй, больше всего сожалею о возможностях, которые упустила. Говоря это, она смотрит на нас, изгибая шею с такой восхитительной грустью, словно её упущенные возможности – это мы. И, невольно уступая её тщеславному задору и в то же время покорённые её милыми ужимками, все мы уже у её ног. Включая Карамана, который забывает в эту минуту о воспитании, которое он получил у святых отцов. Как отличается, как разительно это всё отличается от тех грубых приёмов, к которым, соблазняя нас, прибегает мадам Эдмонд. Что же касается эротического воздействия, то светская дама и здесь даст проститутке сто очков вперёд. – Какой цинизм! – с возмущением восклицает Мюрзек, и она, конечно, права, но права с той точки зрения, про которую всем нам очень хочется забыть. – Я полагаю, – говорит миссис Банистер, незамедлительно используя против неё именно тот аргумент, в котором Мюрзек усматривает свою основную опору, – я полагаю, что среди ваших достоинств вы числите также и добродетель. И мы все чувствуем в эту минуту, что добродетель не входит в кодекс хорошего тона. – У меня в самом деле есть нравственные устои, – сухо говорит Мюрзек. И все ждут, все просто надеются, что миссис Банистер спросит сейчас, как сочетаются эти нравственные устои с ядовитой злобой, которую на наших глазах Мюрзек выплеснула на Мишу. Но миссис Банистер не расположена снова привлекать наше внимание к своей трогательной сопернице и ещё того менее – давать Мандзони новый повод для умиления по поводу этой бедняжки. Для атаки она выбирает другой плацдарм. – Что же, – говорит она со спокойной дерзостью, – ни одного поклонника? Ни самой крохотной слабости? Ни одной связи? Ни даже минутной потери самообладания наедине с подругою детства? Примечательно, с каким коварством, а быть может, и с какой проницательностью миссис Банистер выдвигает сапфический вариант как один из наиболее правдоподобных. – Эти предположения только характеризуют вас самое, – отвечает Мюрзек. Ответ в общем-то достаточно сильный, но весь эффект которого она тут же портит, добавляя: – Я должна вас разочаровать: у меня никогда никого не было, кроме мужа, который скоропостижно умер. В конце концов, вполне может статься, что у неё в самом деле никогда никого, кроме мужа, не было, но почему её голос на слове «скоропостижно» дрогнул? Вообразить Мюрзек влюблённой невозможно, а безутешной вдовой и подавно. Миссис Банистер это чувствует, поднимает к небесам свои сорочьи глаза, вновь опускает их, метнув сообщнически взгляд на нас и, тихо вздохнув, вполголоса произносит: – Укокошили. – My dear! – говорит миссис Бойд. – На что вы намекаете? – грозно вопрошает Мюрзек. – Ни на что, – с полнейшим бесстыдством говорит миссис Банистер. И, что уж действительно предел наглости, после всех вопросов, которые она сама же и задавала на эту тему, добавляет: – Ваша личная жизнь меня не касается. – Вы хотите сказать, что не способны её понять, – говорит Мюрзек. – И это меня мало удивляет после всего того, что вы нам сейчас доложили о вашей. Преимущество в счёте на стороне Мюрзек. Преимущество не ахти какое большое и не слишком убедительное, но тем не менее свидетельствующее о крепком профессиональном мастерстве. К сожалению, и на сей раз Мюрзек снова всё портит, добавляя с невыносимо фальшивой интонацией: – Я представляю собой личность, понимаете, личность, которая наделена совестью и духовными запросами. А вам должно быть стыдно считать себя всего лишь объектом сексуальных вожделений. Тут миссис Банистер производит целую серию очаровательных ироничных ужимок, в чём ей очень помогают её сверкающие раскосые самурайские глаза. Сейчас она должна нанести удар. Битва гадюки со скорпионом близится к завершению. – Милостивая государыня, – говорит миссис Банистер, – ваше понимание роли секса в отношениях между людьми весьма далеко от реальности. Поверьте мне, быть объектом сексуальных вожделений – вовсе не это печально для женщины, для неё печально другое – никогда им не быть… Мюрзек ничего не отвечает, сидит с отсутствующим видом, поджав губы. Но когда, опьянев от своего триумфа, миссис Банистер обращает взор на Мандзони, она не встречает его ответного взгляда. Он отвернулся, он молчит, он никого не видит, кроме Мишу. В театре гаснут свечи, и в наступившей тишине на лице миссис Банистер после стольких затраченных впустую усилий появляется усталое выражение, которое старит его. Как ни напрягает она лицевые мускулы, стараясь сохранить невозмутимость, в её восточных глазах проступает печаль. Должно быть, она думает о том времени, когда ей не нужно было блистать всеми своими талантами, когда она тоже могла сидеть с дурацкой книгой на коленях и в ответ нести сквозь зубы любую околёсицу – всё равно вокруг так же неистово трепетали устремлённые к ней мужские желания. Сейчас все сидят будто в рот воды набрали. Но это продлится недолго. Игра влечений и антипатий за короткое время так захватила всех в этом кругу, что рассчитывать на тишину не приходится. Используя передышку, я смотрю на viudas и, проявляя нескромность, слушаю их приглушённые речи. Вдов на Западе становится всё больше и больше, их теперь уже столько, что на них перестают обращать внимание. Однако они представляют собой психосоциальный феномен, достойный особого изучения. Следовало бы, на мой взгляд, постараться раскрыть тайну долголетия женщин, корни той поистине неукротимой любви, которую они проявляют к своему земному существованию, истоки их способности уцелеть, приспособиться к своей одинокой судьбе. Правда, им в этом весьма помогают деньги. Было бы интересно узнать, чем занимались, пока были живы, мистер Бойд и мистер Банистер и как они заработали те деньги, которые оставили своим супругам. Если судить по одежде и украшениям их вдов и по рассказам этих вдов о том, как они путешествуют (неизменно живя во дворцах), покойники должны были оставить каждой целую кучу сокровищ. Но о своих этих кучах и о происхождении их – деньги, надо думать, всё-таки пахнут – ни слова. Но зато обе весьма охотно повествуют о своей родне, и вся их беседа пересыпана громкими именами, которыми они обмениваются, точно паролем. Возраста они разного. Миссис Банистер только ещё вступила на опасную стезю, ведущую к сорокалетию, и она старается насколько возможно притормозить своё движение по этому склону. Миссис Бойд уже вошла в стоячие воды старческой поры и обрела в них, кажется, тихую пристань – обеспечивая себя мелкими удобствами, большим комфортом и радостями ненасытного чревоугодия. Робби сказал бы, что таким способом наша вдовушка ублажает свою утробушку. Когда миссис Банистер соглашается предоставить ей слово, миссис Бойд с большим знанием дела и в мельчайших подробностях вспоминает те яства, которые ей доводилось отведать. Речь здесь идёт не о какой-нибудь простой обжираловке, но о пище тонкой и изысканной, которую ты вкушаешь посредством серебряной вилочки, в избранном обществе, под неусыпным заботливым взором многочисленной челяди. Эти дорогие сердцу воспоминания в конце концов выработали у миссис Бойд счастливый характер, и со своими красивыми белоснежными волосами, взбитыми в старомодные букли, со своим круглым и гладким лицом, свежим цветом кожи, пухлым ртом и заметным животиком она производит впечатление человека, живущего в полном согласии с окружающим миром. Так оно в самом деле и есть. Тем более что, «никогда не читая ни книг, ни газет» (она этим хвастается), она не позволяет всяким там катаклизмам, происходящим на нашей планете, смущать её душу и проникать в её замкнутый мир. Отношения её с миссис Банистер характеризуются, по-моему, множеством разных оттенков. Она ею восхищается, но, как это ни покажется невероятным, ею руководит и никогда не выпускает поводьев из рук. Как будто бы строго придерживаясь общепринятой морали, она, по существу, очень довольна, что миссис Банистер в изобилии снабжает её волнующими сюжетами для бесед, поскольку её интерес к сексуальным проблемам с возрастом вылился в форму пересудов и сплетен. Несмотря на то что они соотечественники, миссис Бойд и Блаватский друг друга не любят, ибо она с самого начала отнеслась к нему подчёркнуто холодно, а Блаватский не из тех, кто прощает такую обиду. Кроме того, светские разговоры наших viudas раздражают его, и, когда миссис Бойд чванливо упоминает о своих бостонских корнях, Блаватский нахально перебивает её и с обычным своим акцентом, вульгарность которого он сейчас нарочно утрирует, говорит: – Слыхали, слыхали. В Бостоне Лоджи разговаривают только с Кэботами, а Кэботы – только с Господом Богом! Миссис Бойд даёт понять, что эта выходка вызывает у неё только презрение, но ещё никому, я думаю, не удавалось смутить Блаватского. Тягучим голосом он опять обращается к своей визави: – А вы, миссис Бойд, сами-то из каких будете – из Лоджей или из Кэботов? – Ни из тех, ни из других, – говорит миссис Бойд, всеми силами стараясь придать своему круглому лицу надменное выражение. – В конце концов, кроме Лоджей и Кэботов в Бостоне есть и другие фамилии. Блаватский принимается хохотать. – Ах, как я рад! А то я всё думаю, до чего же тоскливо Господу Богу всё время выслушивать одно-единственное бостонское семейство! И он снова грубо хохочет. А ведь Блаватский был одним из тех, кого герцогское происхождение миссис Банистер особенно впечатлило. И здесь, на мой взгляд, нет никакого противоречия. Герцоги и графы – это пожалуйста, для Европы это годится. Другое дело – Соединённые Штаты, там вы не можете допустить, чтобы на вас свысока смотрели люди, чья единственная заслуга в том, что они прибыли туда раньше вас. С Блаватским я в общем согласен. Я и сам не очень люблю, когда в Великобритании мне дают почувствовать, что я – свежеиспечённый британец. После этой маленькой стычки между миссис Бойд и Блаватским наступает затишье, время течёт вхолостую. Потом индус, сидящий напротив меня на другом конце правого полукруга, снимает с себя тюрбан. Я не говорю, что он разматывает его. Нет, он стаскивает его с головы, не разрушая его целостности. Совершенно так же, как снимают шляпу. С той только разницей, что он действует двумя руками и наклоняет вперёд голову, словно тюрбан очень тяжёл. Потом он осторожно кладёт свой головной убор на сдвинутые колени, внутренней стороной к себе. Я не способен сказать, из какой ткани этот тюрбан и даже какого он цвета. Меня только удивляют его солидные габариты, удивляет видимое усилие, которое индус прилагает, чтобы снять его с головы, удивляет та методичность, с какой он проделывает всю эту операцию.
|
|||
|