|
|||
Глава третья
Мишу открывает рот, но не может произнести ни слова, у неё опускаются углы губ, лицо дрожит, будто она получила пощёчину. Всё, что происходит следом, надрывает нам сердце. Мишу смотрит на мадам Мюрзек с умоляющим видом, словно она одна может восстановить то, что сама же с таким искусством разрушила. Но мадам Мюрзек не смягчается. Она молчит, опускает глаза и, чуть заметно улыбнувшись, проводит ладонью по юбке, точно желая её расправить. Не знаю почему, но этот жест окончательно делает её для всех ненавистной. В холоде, сковавшем салон после реплики Мюрзек, мадам Эдмонд встаёт, и ещё до того, как она успевает шагнуть вперёд, мы уже знаем, что сейчас она пересечёт круг и направится в туалет. Это одно из неудобств кругового размещения мест: никто не может облегчить мочевой пузырь без того, чтобы об этом тут же не узнали все остальные. Чтобы добраться до занавески туристического класса, мадам Эдмонд надо сделать не больше пяти-шести шагов. Но, делая их, она вся колышется, и мы, сидящие в правом полукруге, все, кроме индуса, смотрим на это колыханье. Плотно облегающее её зелёное платье в крупных чёрных разводах было выбрано ею не без расчёта. Пониже спины на нём красуются два крупных орнамента, и движение усиливает их декоративный эффект. За этими орнаментами мы и следим. Как только занавеска за ними закрылась, Пако покидает своё место, пересекает круг и опускается в кресло, которое освободила мадам Эдмонд. На свой манер, грубовато и простодушно, он пытается утешить Мишу и, что, пожалуй, уже неосторожно с его стороны, возвратить ей надежду. Пако всех нас просто умиляет отеческими чувствами, которые можно прочесть в его круглых, выпученных больше обычного глазах; от усилий убедить Мишу лысина его порозовела; надо честно признать, что он не слишком-то умело отстаивает свою правоту, но, как большой добрый пёс, исполнен готовности всегда оказать услугу. И всех удивляет грубость мадам Эдмонд, которая, вновь появившись в салоне, говорит резким тоном, сверкая глазами: – Прошу освободить моё место. Садиться на ваше я не собираюсь. Пако краснеет, но, к моему немалому удивлению, не отвечает на этот оскорбительный выпад. Он встаёт и, повернувшись, без единого слова, с тем же напыщенным и одновременно неловким видом, который делает все его движения немного смешными, возвращается к своему креслу. Я изумлён, видя, как этот человек, столь вспыльчивый и тщеславный, не пикнув стерпел грубый окрик, и с этой минуты у меня возникает ощущение, что мадам Эдмонд и он знают друг друга и что Пако по каким-то причинам не имеет желания вступать с нею в спор. Что до мадам Эдмонд, пора наконец сказать и о ней. Ах, ну конечно, разве может она не гордиться собственным телом! Крупная, светловолосая, хорошо сложенная, с упругой грудью, которая прекрасно обходится без бюстгальтера, и оба тугих соска дерзко торчат под тканью платья, мадам Эдмонд пристально смотрит на всех сидящих в салоне мужчин, смотрит затуманенными глазами и приоткрыв рот, словно от одного только их вида у неё слюнки текут. Своим ртом она вообще играет очень охотно и имеет привычку, глядя на вас, всё время облизывать круговыми движеньями губы, и вы поневоле начинаете думать, что являетесь для неё лакомым куском. Вначале я увидел в мадам Эдмонд безобидную нимфоманку, но нечто непреклонное, каменное, порою мелькающее у неё в глазах, привело меня к заключению, что в этом выставляемом напоказ разгуле секса есть свой расчёт; приветливая и ласковая, эта дама будет вас, разумеется, усердно обхаживать, но отнюдь не из одной лишь любезности. Её платье с так удачно размещёнными разводами не позволит вам ни на мгновенье забыть об упругости её бюста, о необъяснимой способности её сосков всегда пребывать в напряжении. К тому же оно щедро открывает для обзора её нижние конечности. Глядя на них, задаёшься вопросом, как им удаётся быть такими ладными и стройными, если она так мало пользуется ими для ходьбы или бега. Но всё же я не решаюсь видеть в них только дар Божий. Ибо дар тратится безоглядно, тогда как мадам Эдмонд управляет своим хозяйством довольно расчётливо. С той минуты, когда я сел в своё кресло, я наблюдал, как она, играя глазами и ртом, ласкает манящими взорами всех имеющихся в наличии мужчин. Исключая Пако. Это исключение, даже ещё до злобной её выходки против Пако, меня и насторожило, тем более что сам лысый господин тоже ни на миг не позволил своему взгляду скользнуть в направлении мадам Эдмонд, а ведь она не может не привлекать к себе внимание! Даже Караман и тот несколько раз едва не угодил в ловушку – при всей своей, казалось бы, защищённости от соблазнов подобного рода.
В последний раз взглянув на бортпроводницу – она неподвижно сидит с опущенными глазами, сложив на коленях руки, – я в свою очередь тоже смежаю веки и, должно быть, мгновенно засыпаю, ибо сразу оказываюсь в мире сновидений. Не буду сейчас – во всяком случае, в подробностях – рассказывать свой сон; он был тягостен и неоригинален. И крутился, хотя и в разных вариантах, вокруг одной-единственной темы – вокруг пропажи. Я на вокзале, я ставлю на пол чемодан, чтобы взять билет. Я оборачиваюсь. Чемодан исчез. Место действия меняется. Я брожу по многоярусной автомобильной стоянке у площади Мадлен в Париже. Я не могу вспомнить, на каком уровне я поставил машину. Я обхожу все подземные этажи. Машины нет. Я гуляю вместе с бортпроводницей в лесу Рамбуйе. Очень высокие папоротники. Я иду впереди, пробивая ей путь. Оборачиваюсь. Её уже нет. Я зову её. Вокруг сгущается туман, и одновременно наступает ночь. Я зову её снова. Поворачиваю обратно. Раза два или три, в разных направлениях, я вижу среди деревьев её силуэт. Я всякий раз устремляюсь ей навстречу. Но по мере того как я пытаюсь приблизиться к ней, её силуэт отступает. Я как безумный бегу – она совсем исчезает во мгле. Просыпаюсь с бешено бьющимся сердцем, весь в поту. Бортпроводница спокойно сидит на своём месте. Во всяком случае, её телесная оболочка. Но где она сама, эта женщина, что живёт по ту сторону своих опущенных глаз? Или своей – такой похожей на искреннюю – улыбки. Я отвожу глаза, я замечаю Пако, его гладкий пламенеющий череп, его глаза, вылезающие из орбит под напором гнетущих его мыслей. – Как получилось, – говорит он, глядя на Карамана, – что в Париже для меня оказалось невозможным найти карту Мадрапура? – Вам бы это не удалось и в Лондоне, – говорит Караман, кривя губу. – Единственные карты этого региона – индийские, а правительство Индии не признаёт существования независимого Мадрапура. На картах даже такого названия нет. – В таком случае, – говорит Пако с широкой улыбкой, – если такого названия нет на картах, откуда мы знаем, что Мадрапур существует? Караман в свой черёд тоже улыбается, сохраняя при этом чопорный вид. – Я полагаю, – говорит он с иронией, – это произошло потому, что туда уже кто-то ездил. После чего опять наступает молчание, и кажется, будто ирония обращается, как бумеранг, на самого Карамана. Похоже, что никто из пассажиров нашего самолёта не бывал в Мадрапуре, а если кто-то и был, не считает нужным об этом сказать. Я гляжу наугад на Христопулоса, но его лицо, надёжно укрытое беспокойно бегающими глазками и огромными усами, непроницаемо. – Мадемуазель, – говорит Бушуа, измождённый компаньон Пако, – был ли уже до этого хотя бы один рейс на Мадрапур? – Дорогой мой, ведь бортпроводница уже ответила на ваш вопрос, – говорит Пако с нетерпеливостью, которая меня удивляет. И продолжает таким же раздражённым тоном: – Она ещё раньше сказала, что это первый полёт! Правда, мадемуазель? Бортпроводница утвердительно кивает головой. Я отмечаю, что лицо её снова утратило живые краски и она судорожно вцепилась ногтями в юбку. Непонятная реакция: в конечном счёте, её ли вина, что наш полёт является первым? – Истина такова, – говорит Блаватский, который, кажется, на сей раз не очень уверен в себе, – истина такова, что о Мадрапуре мы знаем лишь то, что нам сообщило в своём письме ВПМ. Индия об этом безмолвствует. И Китай тоже. – Что такое ВПМ? – неожиданно спрашивает миссис Банистер с беспечной небрежностью. Мы все немного удивлены, что левый полукруг вторгается в беседу, которую ведут между собой мужчины правого полукруга, однако удивление быстро проходит, и Караман учтиво, но с оттенком снисходительности отвечает: – ВПМ – это Временное правительство Мадрапура. Так вы француженка, мадам? – добавляет он. – Я думал, что вы американка. – Я дочь герцога Буательского, – говорит миссис Банистер с царственной простотой. На всех сидящих в салоне, кроме Мюрзек, которая громко хмыкает, эти слова производят сильное впечатление. Все мы немного снобы, даже Блаватский, который теперь смотрит на миссис Банистер новыми глазами. – Почему же оно временное? – спрашивает миссис Банистер, и её пронзительные насмешливые глаза упираются в Карамана, но шея и корпус при этом кокетливо изгибаются в сторону Мандзони; она, должно быть, очень довольна, что он знает теперь, кто она. На весах обольщения титулованные предки могут в конечном счёте и перетянуть прелесть двадцати юных лет Мишу. Караман слегка наклоняет голову к миссис Банистер, делая это немного неловко, но по-светски любезно, словно он предоставляет свою персону, а также и Кэ-д'Орсэ [4] в полное распоряжение герцогской семьи. Почти все французские дипломаты, как я давно уже заметил, тайные роялисты. Да и сам я, сколько бы ни хорохорился здесь, должен признаться, что обожаю листать книги дворянских родов и всякие светские справочники, хотя они в большинстве случаев чистейшая фикция. Караман говорит проникновенным тоном: – То, что сказал сейчас мсье Блаватский, совершенно верно, мадам. – (И по тому, как он произносит это «мадам», я ощущаю, насколько он сожалеет, что не может сказать «госпожа герцогиня», ибо на миссис Банистер, занимающей ввиду своего пола более низкую ступень в социальной иерархии, лежит лишь отблеск гордого титула. ) И он уверенно, со знанием дела продолжает: – Я позволю себе повторить то, что сказал мсье Блаватский: Индия упорно не отвечает на наши запросы по поводу Мадрапура. Всё, что мы знаем о Мадрапуре, приходит к нам через ВПМ. Коротко говоря, из сообщений ВПМ следует, что Мадрапур – государство на севере Индии, к востоку от Бутана. Он имеет общую границу с Китаем, который, если верить слухам, снабжает его оружием. По данным всё того же ВПМ, в 1956 году махараджа Мадрапура уже готов был войти в состав союза индийских княжеств, когда его подданные изгнали его из страны, и Мадрапур практически стал независимым. – Что вы имеете в виду под «практически независимым»? – спрашивает Блаватский, и его глаза за толстыми стёклами смотрят недоверчиво и внимательно. – Слово «практически» – англицизм, который, собственно, ничего не означает, – говорит Караман с тонкой улыбкой, предназначенной не столько Блаватскому, сколько миссис Банистер. – Если не считать, может быть, того, что Индия не захотела обременять себя бесконечной борьбой с мятежниками, живущими в высокогорных лесных районах и, вероятнее всего, в обстановке полного бездорожья. – Как? Полного бездорожья? – в сильном волнении восклицает Пако. – Но меня совершенно не устраивает, если там нет дорог! Как же я буду тогда вывозить свои брёвна? – Свои брёвна? – говорит миссис Банистер, поднимая с проказливым и прелестно легкомысленным видом брови и наклоняясь вперёд, чтобы Мандзони, которого Робби загораживает от неё, мог видеть её профиль, не лишённый, надо сказать, очарования, несмотря на остренький носик. – Речь идёт о древесных стволах, – охотно поясняет Караман. – Мсье Пако импортирует во Францию деловую древесину. Миссис Банистер благосклонно, но сдержанно кивает головой в сторону Пако, словно её управляющий только что представил ей весьма достойного арендатора. Но всех этих тонкостей Пако не замечает. С побагровевшей лысиной, с выпученными глазами, он переводит озабоченный взгляд с Карамана на Блаватского. Выдвинув вперёд массивный подбородок с ямочкой и обнажив свои крупные зубы, Блаватский улыбается. В то же время в его маленьких и пронзительных серых глазках что-то поблёскивает, и это наводит на размышления. Блаватский не забыл своей стычки с Пако, а ведь он, несмотря на свой смех, на игривость манер и грубоватость простецкого парня, безусловно, злопамятен. – Как я могу это знать? – говорит он с добродушным видом, отводя руки в стороны от своего дородного туловища. – Мы почти ничего не знаем о Мадрапуре. Есть люди, которые надеются найти там золото. Другие, – острый, как бритва, взгляд на Карамана, – нефть. Третьи, – на Христопулоса он не смотрит, но взгляд его становится жёстким, – наркотики. А вот вы, мсье Пако, деловую древесину. Почему бы и нет? – Он ещё шире разводит руки. – В конце концов, если Мадрапур действительно существует и если он в самом деле находится там, где нам говорят, то уж чего-чего, а лесов там хватает. – А дороги? – говорит Пако. – Дороги? Мне абсолютно необходимы дороги! – И в его тоне звучит капризная требовательность, которую я нахожу комичной. – Или на худой конец какие-нибудь тропы. – Уж тут вы, пожалуй, слишком многого требуете, – говорит Блаватский с деланным добродушием и с жестом бессилия. – По моим сведениям – за их достоверность я не ручаюсь, – мы должны приземлиться на китайском аэродроме, расположенном на границе нового государства. А оттуда вертолёты доставят нас в Мадрапур. Вы не можете не признать, что всё это отнюдь не свидетельствует о наличии дорог или даже троп. Пако поворачивается к Караману и смотрит на него с упрёком и возмущением. – В этом случае, – говорит он со свойственной французам привычкой первым делом винить правительство, когда у них не ладится что-то в делах, – надо было меня предупредить, я бы избавил себя от ненужных хлопот. – Насколько мне известно, – с бесстрастным видом говорит Караман, – вы с нами не посоветовались, прежде чем предпринять это путешествие. – Вы знаете не хуже меня, – резко парирует Пако, – как это всё проходит у вас в министерствах. Мне бы предложили представить целую кучу бумаг, и ответа я дождался бы не раньше чем через полгода. О несоблюдении коммерческой тайны я уж не говорю. А мне совсем не улыбалось вызывать подозрения у моих конкурентов. – Но тогда, – очень сухо отвечает Караман, и губа его вздёргивается несколько больше обычного, – тогда вы не можете нас упрекать, что мы не сообщили вам, с каким риском сопряжён ваш проект, поскольку мы не были о нём предупреждены. Обнажив все зубы, Блаватский с удовлетворением взирает на эту кисло-сладкую перепалку двух французов. А меня поражает даже не столько их взаимная враждебность, сколько тот факт, что промышленник Пако, стоящий во главе достаточно крупной фирмы, пошёл на эту рискованную затею, располагая такой скудной информацией. Если только он не решил on the sly [5] прогуляться в Индию за счёт своей фирмы. Но зачем в таком случае брать себе в попутчики Бушуа, который одновременно и его правая рука и наставник? А ведь он прелюбопытнейшая фигура, этот Бушуа. Он излучает таинственность, свойственную по-настоящему неприметным людям. Ни одной яркой черты, только невероятная худоба. Никакого выражения в пустых глазах. И ни одной особой приметы, кроме привычки не переставая перебирать колоду карт. Существо – по крайней мере внешне – заурядное, серое, легкозаменяемое, как стандартная деталь, существо, которое невозможно отнести ни к одному человеческому типу. Я говорю о человеческом типе, а не о социальной группе, ибо в этом плане его классифицировать просто: Бушуа принадлежит к администраторам высокого класса. Пако представил его как свою правую руку, и эта правая рука за тридцать лет работы в фирме наверняка прекрасно выучилась не замечать того, что делает левая рука. Несомненно, Бушуа – тот редкостный человек, заполучить которого мечтают все директора предприятий: человек, обладающий избирательной честностью, неспособный по самому складу своей натуры нанести хозяину даже грошовый ущерб, но при этом усердно помогающий ему без зазрения совести облапошивать клиентов. Во всяком случае, так мне видятся Бушуа, Пако и их взаимоотношения внутри фирмы. Но я, разумеется, могу ошибаться. Быть может, мсье Пако – промышленник, наделённый маниакальной порядочностью, и налоговому управлению ни разу не удалось оспорить суммы его накладных расходов. К тому же он носит в петлице ленточку Почётного легиона и значок Ротари-клуба [6]. Таким образом, перед нами человек, чьи высокие качества оценены по достоинству и ручательства в добропорядочности которого были дважды подтверждены. Блаватский поплотнее устраивается в кресле и, полуприкрыв глаза, попеременно следит из-за толстых стёкол очков за Пако и Караманом. Он почему-то напоминает мне сейчас огромного кота, подстерегающего добычу. – В сущности, всё же есть способ, мистер Пако, – снова вступает он в беседу. (Хочу отметить, что он его величает мистером Пако, тогда как меня имеет наглость именовать просто Серджиусом. ) – Всё же есть один способ вывоза вашей древесины, во всяком случае если Мадрапур и вправду находится именно там, где нам говорят. Способ такой: спуститься вниз по Брахмапутре, потом по Гангу, который выведет вас в Бенгальский залив. – Так что же мешает мне это сделать? – говорит Пако с искрой надежды в своих круглых выпученных глазах. Блаватский смотрит на него, явно веселясь. – Индия, разумеется, – говорит он. И добавляет, бросая быстрый взгляд на Карамана: – Это относится также и к нефти. – Индия? – спрашивает Пако. – Брахмапутра, Ганг, Бенгальский залив – это Индия, – говорит менторским тоном Блаватский, – и я не вижу причин, почему Индия должна позволять вывозить через свою территорию сырьё из государства, которое она рассматривает в лучшем случае как взбунтовавшийся протекторат. Следует пауза. Караман – он сидит в своём кресле немного расслабившись, но отнюдь не развалясь, причёска у него по-прежнему безукоризненная и галстук повязан всё так же аккуратно – не позволяет себе ни малейшего замечания. Он опять погрузился (или делает вид, что погрузился) в чтение «Монда». Пако слишком подавлен, чтобы как-то реагировать на эти слова. И Блаватский непременно остался бы хозяином положения, если б в разговор не вмешалась, причем с огромной самоуверенностью, которую придаёт ей наличие титулованной родни, миссис Банистер. – Мсье Блаватский, – говорит она смеющимся голосом, склоняя набок изящную шею и пуская в ход все свои чары (но к Блаватскому эти её маневры имеют лишь косвенное отношение: главный объект всех её попыток обольщения по-прежнему тот же), – упоминая Мадрапур, вы всякий раз говорите о нём так, словно не верите в его существование. – Я верю в него довольно слабо, миссис Банистер, – говорит Блаватский, пытаясь выдержать светский тон; эта роль не слишком ему подходит. Разумеется, он достаточно ловок, чтобы изобразить хорошие манеры, но это мало совместимо с агрессивностью поведения, которую он явно предпочитает. Впрочем, он тут же отказывается от галантного поединка с миссис Банистер и, торопясь поскорее сменить рапиру на более привычный ему топор абордажного боя, старается подыскать другого противника. – Но всё же я сделал заметные успехи в этом деле, – говорит он с коротким смешком. – Ещё недавно я считал, что ВПМ – чистейшая выдумка Кэ-д'Орсэ. Говоря это, он с вызовом смотрит на Карамана, но тот, не отрывая глаз от «Монда», довольствуется своей обычной гримаской и чуть заметно пожимает плечами. Блаватский улыбается. – По правде сказать, – продолжает он своим тягучим голосом, – я несколько изменил своё мнение. Когда я нашёл в списке пассажиров чартерного рейса фамилию мсье Карамана, я вот что себе сказал: если мсье Караман отправляется в путешествие ради того, чтобы убедиться на месте, что мадрапурская нефть – не миф, значит, Мадрапур, возможно, и в самом деле существует. А также торговля наркотиками через Мадрапур. Меня опять удивляет та безмятежная откровенность, с какой Блаватский раскрывает перед Христопулосом свои карты. Но дальше он ведёт себя ещё откровеннее и высказывается уже совсем напрямик. – Мистер Христопулос, – любезно говорит Блаватский, – вы уже бывали в Мадрапуре? – Нет, – отвечает Христопулос, и его чёрные глаза начинают метаться во все стороны, как два встревоженных зверька. – И, следовательно, вы не можете мне сказать, есть ли наркотики в Мадрапуре? – Нет, – повторяет Христопулос, пожалуй, с несколько излишней торопливостью и энергией. Блаватский добродушно улыбается. – Короче говоря, вы находитесь в такой же ситуации, что и Караман по отношению к нефти? Здесь Блаватский наносит двойной удар. Конечно, сравнение с Христопулосом вряд ли может доставить французскому дипломату удовольствие. Но Караман и ухом не ведёт. Традиционная дипломатия, во всяком случае, обладает тем неоспоримым достоинством, что она приучает вас хорошо переносить удары. Что до Христопулоса, он багровеет и громко говорит на скверном английском: – Как вам не стыдно, мистер Блаватский, вы не имеете права утверждать, что я интересуюсь наркотиками! Мне кажется, что эта его реплика звучит не слишком убедительно. – Разумеется, – говорит Блаватский, обнажая свои клыки, – я не имею права, в особенности публично, выступать с утверждениями подобного рода, и вы с полным основанием можете подать на меня в суд… Что ж, подавайте! – заключает он с торжествующим видом. Христопулос гневно пыхтит в свои роскошные чёрные усы, скрещивает на брюшке короткие руки и на родном языке – который я понимаю – вполголоса выдаёт целую серию не поддающихся переводу ругательств. Идиомы средиземноморского бассейна вообще отличаются изощрённым сквернословием, но изощрённость Христопулоса меня поражает: передо мною проходит вся родня Блаватского вплоть до десятого колена. Такое волнение, очевидно, усиливает у Христопулоса и без того бурную секрецию всех желез, ибо по щекам у него обильно струится пот, а источаемый им запах становится таким густым и насыщенным, что доходит даже до меня. Говоря по совести, в эту минуту мне становится жаль беднягу Пако, сидящего с ним рядом. – Ну а вот я, – неожиданно говорит миссис Банистер весёлым и легкомысленным тоном, стараясь казаться моложе в глазах Мандзони, но на меня этот тон производит противоположный эффект, – я надеюсь, что мне удастся отыскать в Мадрапуре тот великолепный четырёхзвёздный отель, проспект которого я как-то держала в руках. Мне совсем не улыбается спать в шалаше и умываться водою из лужи…
Уже некоторое время я ощущаю сильную надобность отправиться в хвост самолёта, и вы, наверно, сочтёте меня немного смешным, но я долго не могу на это решиться на виду у всех этих людей, а главное – на виду у бортпроводницы. Я прекрасно сознаю, насколько инфантильны эти мои колебания, но нужда моя стала совсем уж неотложной, когда я наконец решился покинуть своё кресло. Я прохожу через туристический класс, удивляясь пустоте салона и особенно тому, что компания чартерных перевозок сочла этот полёт рентабельным всего при пятнадцати пассажирах на борту. И вот наконец я у цели, но тут за спиной у себя слышу голос: – Мистер Серджиус! Я оборачиваюсь. За мною следом идёт Пако. – Мистер Серджиус, – говорит он, – вы, несомненно, много вращались в международных кругах. Что нам следует обо всём этом думать? Об этом полёте? О Мадрапуре? Не являемся ли мы жертвами колоссальной мистификации? При этом он смотрит на левый лацкан моего пиджака и с удивлением, даже, я полагаю, с огорчёнием видит, что он пустой. – Знаете, – говорю я, переминаясь с ноги на ногу, ибо теперь, когда я принял стоячее положение, дальше терпеть мне уж совсем невмоготу, – на свете есть люди, которые считают, что сама наша жизнь – не что иное, как колоссальная мистификация: мы рождаемся, плодим себе подобных и умираем; разве во всём этом есть какой-либо смысл? Мсье Пако смотрит на меня круглыми глазами (из-за выпуклых глазных яблок это, пожалуй, даже и не метафора), и я чувствую, что сам удивляюсь, как мог я сморозить подобную глупость. – А этот Блаватский, – продолжает, понижая голос, Пако, – он что, и в самом деле тот, за кого себя выдает? – Вполне возможно. – Всё равно он отвратителен. – Да нет, он просто выполняет свои обязанности. Только и всего. – И я продолжаю: – Извините, мсье Пако, но когда вы меня окликнули… И я недвусмысленно показываю на хвост самолёта. – Простите, простите, – говорит Пако. И с поразительной бесцеремонностью людей, для которых те неудобства, которые они вам причиняют, сущий пустяк, добавляет: – Вы позволите мне задать вам последний вопрос? Почему, на ваш взгляд, Блаватский нас не любит? – Нас? – говорю я. – Вы хотите сказать – Карамана и вас лично или французов вообще? – Французов вообще. – Вот уж типично французский вопрос, – довольно ядовито говорю я (мой мочевой пузырь вот-вот разорвётся). – Французы всегда считают, что весь мир должен их обожать. И, однако, спрошу я вас, что в них такого по сравнению с другими народами, чтобы их следовало так уж обожать? На этом я обрываю разговор, поворачиваюсь спиной и бегу в туалет. Подобные уголки на борту самолёта всегда тесны, неудобны, в них довольно душно и здорово трясёт. И, однако, после того как я наконец удовлетворил свою неотложную нужду и мог никуда уже не спешить, я вдруг с удивлением обнаруживаю, что погрузился в размышления. Прошу мне поверить, я сам понимаю всю неуместность этого в подобном месте. Короче говоря, я корю себя за ту глупость, которую я только что ляпнул Пако: «Мы рождаемся, плодим себе подобных и умираем; разве во всём этом есть какой-либо смысл? » В этих словах я не узнаю своей жизненной философии. Я терзаюсь угрызениями совести. Как мог я позволить себе замечание такого сорта? Ведь я как верующий претендую на знание правды о смысле жизни. Ибо я отнюдь не Эдип. Я не убивал своего небесного отца. И если он меня породил, то сделал это ради того, чтобы я мог заслужить спасение на земле и чтобы мне позволено было, пройдя испытание, занять место у его престола. Ах, разумеется, у меня есть право невинно развлечься во время пути и сотворить ненадолго свой маленький рай – с бортпроводницей в качестве супруги – в мадрапурском четырёхзвёздном отеле. Но даже в этом раю я буду жить словно бы проездом, транзитом. В конечном счёте самое главное для меня – с честью выдержать испытание перед лицом Творца. Нет, никакой ошибки тут быть не может: подлинный смысл моей жизни именно в том, что произойдёт со мной после смерти. А это весьма далеко от абсурдности мира, который провозгласил я в злополучной фразе, сказанной мною Пако. О, знаю, знаю! Мне скажут, да и мои собственные сомнения тоже подсказывают мне: я лишь заставляю абсурдное отступить на один шаг, но вряд ли можно признать нормальным жить всю свою жизнь в предвидении того, что случится (или не случится), когда я перестану дышать. Не находя вне своей веры никакого ответа на это сомнение, я отмечаю его, но полностью его уничтожить мне не удаётся.
Когда я возвращаюсь в первый класс, какое-то внезапное предчувствие задерживает меня перед занавеской, отделяющей его от туристического класса, и я слышу, как миссис Банистер изощряется в остроумии на мой счёт, вероятно желая лишний раз блеснуть перед Мандзони. – Дорогая, – говорит она по-английски (обращаясь, конечно, к миссис Бойд), – иметь подобную внешность просто непозволительно. У него такой вид, будто он вышел из доисторической пещеры. У меня от него по спине мурашки бегут. (Смех. ) Скажите, вы уверены, что это не плод союза Кинг-Конга с той несчастной женщиной, ну, вы знаете, о ком я… та, что с «Эмпайр стейт билдинг»? Несмотря на некоторое, скажем так… (смех) несоответствие!.. Когда он схватил за руку стюардессу, я решила, что сейчас он начнёт сдирать с неё всё, точно с луковицы! (Смех. ) – My Dear! [7] – смеясь, восклицает миссис Бойд тоном слабого протеста, который на самом деле поощряет на дальнейшие высказывания. Но мне достаточно и того, что я услышал. Вхожу, оскорблённый и злой, воцаряется тишина, я деревянно сажусь и с упрёком смотрю на миссис Банистер. Это даёт мгновенный эффект: она отвечает мне быстрым понимающим взглядом и пленительной полуулыбкой; улыбка и взгляд сопровождают друг друга, являя собой истинный шедевр кокетливости, бесстыдства и светской непринуждённости. Можно подумать – но она ведь и добивается того, чтобы я так подумал, – что мурашки, которые бегут у неё по спине от моего вида, вызваны не одним только страхом. Впрочем, и миссис Бойд смущена не больше, чем её приятельница. Глядя на этих женщин, которые были, как мне казалось, достойны самого высокого уважения, я спрашиваю себя: то, что в них раньше представлялось мне сердечностью, не является ли в конечном счёте всего лишь признаком хороших манер? У меня такое представление – вероятно, ложное, из-за этого мне частенько приходится испытывать разочарование, – что женщина, оттого что её тело не имеет углов и оттого что у неё нежное лицо, должна быть доброй и по-матерински ласковой. Когда, даже при самом поверхностном с ней контакте, она таковой не оказывается, я тотчас объявляю её еретичкой, изменившей своему женскому предназначению, и начинаю относиться к ней с неприязнью. Это с моей стороны ошибка. Как, вероятно, также ошибкой было влюбиться в мою стюардессу, влюбиться за то, что она со мной приветлива и дружески мне улыбается, как вот сейчас, желая меня утешить. Но что за чудо, однако, эта улыбка! Как быстро она снимает мою усталость, как успокаивает меня! Я сажусь. С интересом присматриваюсь и прислушиваюсь к тому, что происходит вокруг. Пока я отсутствовал, ситуация в салоне заметно изменилась и возникла новая волна напряжённости, не имеющая ничего общего ни с ВПМ, ни с деловой древесиной. В центре внимания находится теперь мадам Эдмонд. Перестав посылать всему наличному мужскому составу полупрофессиональные призывы, играя глазами и ртом, она, разумеется, не отказалась от обольщения, но теперь делает это с гораздо большей искренностью, имея в виду одну только Мишу, по левую руку от которой она сидит. Мне не слышно, что именно она ей говорит, ибо говорит она очень тихо, в сугубо доверительной манере, хотя и довольно настойчиво. Но её взгляды, её оживлёние, тон её голоса, её поза вызывают в сознании образ – нет, не старшей сестры, старающейся утешить свою младшенькую, а образ мужчины, который пытается незаметно для окружающих – в данном случае даже более чем незаметно, скрытно – приударить за женщиной. Ибо Мишу, принимая (или желая принять) за чистую монету эту игру, которая выдаётся за бескорыстное участие, в то же время смущена и взволнована заразительной силой тайного влечения, она, можно сказать, уже соблазнена или, во всяком случае, околдована, хотя почти не отдаёт себе в этом отчёта. Не буду преувеличивать наивность Мишу; мне кажется маловероятным, чтобы она совсем уж не чувствовала, в чем тут дело. Но, завороженная тем, что она пользуется таким вниманием, она предпочитает закрывать глаза на опасность. Её действительное и притом полнейшее неведение относится к другому, гораздо более опасному пункту: она не имеет ни малейшего представления о том, какого сорта особа мадам Эдмонд и куда может завести её, Мишу, эта дружба. Таково, полагаю, и общее впечатление, возникшее у всех пассажиров, ибо разговоры в салоне полностью прекратились и воцарилась напряжённая тишина, которая, однако, ничуть не смущает мадам Эдмонд. Разрумянившись, трепеща, но ни на миг не теряя над собою контроля, она продолжает изливать на Мишу свои двусмысленные утешения. До нас доносятся только обрывки, и, взятые вне контекста, они не содержат ничего предосудительного, что, по всей видимости, делает наше вмешательство невозможным. А нам всем безумно хочется вмешаться, и больше всех этого хочет Пако. Он побагровел, череп его блестит от пота, глаза почти вылезли из орбит, он весь во власти гнева и вместе с тем страха. Его руки дрожат от усилий, которые ему приходится делать, чтобы сдержаться – чтобы помешать себе заговорить. На мой взгляд, сдержаться он не сумеет. Я уже отмечал, что этот человек, вероятно достаточно жёсткий в делах, несёт в себе заряд душевной щедрости. Он её уже проявил, когда вступился за Христопулоса, хотя в том инциденте его собственные интересы не были задеты. Наше молчание, спрессованное из многих подавленных в себе порывов, внезапно обретает ещё большую драматичность из-за борьбы, которую ведёт с собою Пако. Он становится горячей точкой, в которой сходятся наши взоры. Атмосфера насыщена гнетущим ожиданием. На его вмешательство мы возлагаем наши последние надежды, настолько мы обеспокоены тем, что мадам Эдмонд совращает Мишу. Странное дело, никто из нас не считает Мишу способной за себя постоять. И Пако становится рыцарем, которому пассажиры молча поручают её защиту. Пако, я полагаю, чувствует всю неотступность наших безмолвных просьб, и это заставляет его наконец решиться. У него вздуваются жилы на висках, лицо делается кирпично-красным, мы понимаем, что своего добились. И наш эгоизм опять берёт верх, каждый удобно устраивается в кресле и ждёт, когда разразится скандал, который нам предстоит наблюдать, ничем не рискуя, ибо никого из нас он не должен коснуться. Вытянув в обвиняющем жесте дрожащую руку, выпучив глаза, должно быть, умирая от страха и в отчаянии устремляясь очертя голову вперёд, Пако с неистовым ожесточением атакует. – Мишу, – сипло говорит он, – вы, наверное, не знаете, кто эта женщина, которая имеет наглость прилюдно строить вам куры. Я вам скажу. Она не только лесбиянка, она ещё и проститутка высокого полёта. Более того, она мужик в юбке, и она бандерша. Она хозяйка одного из самых шикарных публичных домов в Париже. Под натиском этих обвинений мадам Эдмонд преображается у нас на глазах. Она вздрагивает, краснеет, и рот её, который минуту назад искусно имитировал доброту и казался таким утешающе-нежным, начинает с ужасным шипением извиваться, выплёскивая яд. Что до меня, я с превеликой неловкостью слушаю её гнусные речи. Жаргон, на котором она изъясняется, картины и позы, которые она живописует, возмущают меня. Вместо того чтобы in extenso [8] воспроизвести всё, что она говорит, я постараюсь дать краткое изложение её слов в максимально пристойном и лишённом каких-либо красок виде. Итак: 1) она, мадам Эдмонд, именно такая и есть, какой её обрисовал Пако, но всю ответственность за это она возлагает на похотливость мужчин; 2) её заведение не просуществовало бы и дня без таких субъектов, как Пако, которые, выдавая себя за респектабельных господ, охотно посещают её дом; 3) Пако, некоторые физические особенности которого могут вызвать лишь жалость, обладает к тому же и весьма своеобразными вкусами; он может вступать в сношения только с «малолетками» и обращается с ними как садист, без чего не в состоянии достичь желанной цели; 4) тот лицемерно отеческий интерес, который Пако проявляет к Мишу, объясняется исключительно его пороками.
|
|||
|