Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КОММЕНТАРИИ 3 страница



Женевьева, слушавшая за дверью их разговор, вошла в класс. Изумленная и взволнованная, она молча, опустив руки, смотрела на Марка; а тот не знал, негодовать ему или смеяться.

– Да ведь это сумасшедший! – наконец воскликнула Женевьева. – Как у тебя хватило терпения слушать его бредни! Ведь он все лжет! Как можешь ты смеяться! – продолжала она, видя, что Марк собирается все обратить в шутку. – Мне просто дурно делается от омерзения. А главное, я не понимаю, чего ради он явился к нам. К чему эта лживая исповедь и почему он изливался именно тебе?

– Кажется, я догадываюсь… Должно быть, отец Крабо и прочие перестали выдавать ему деньги сверх небольшой суммы, какую обязались выплачивать ему ежемесячно. У него же разыгрался аппетит, вот он время от времени и припугивает их, чтобы они раскошеливались. Я знаю наверное, они всеми силами старались окончательно выпроводить его отсюда; ему уже дважды после его возвращения набивали карман, но он всякий раз, растратив деньги, вновь начинал клянчить. Им не хочется впутывать в это дело полицию, иначе они давно развязались бы с ним. По‑видимому, на этот раз ему решительно отказали, и он пригрозил, что придет ко мне и во всем признается. Но его угроза не подействовала, поэтому он явился сюда и рассказал историю, в которой больше лжи, чем правды, он рассчитывал, что я не стану молчать и его сообщники, опасаясь дальнейших разоблачений, заткнут ему рот новыми подачками.

Выслушав его объяснения, Женевьева несколько успокоилась.

– Но я уверена, что он никогда не откроет настоящей правды, – сказала она.

– Как знать? – возразил Марк. – Он хочет получить много денег, но ненависти у него в душе еще больше. Мужества у него достаточно, и он готов пострадать сам, лишь бы отомстить сообщникам, которые так подло его предали. А главное, несмотря на свои преступления, он действительно верит в бога, грозного вседержителя, в нем горит огонь мрачной, разрушительной веры, и он готов стать мучеником, лишь бы очиститься от грехов и ввергнуть своих недругов в геенну огненную.

– Ты используешь то, что он тебе сообщил?

– Нет, едва ли. Я переговорю об этом с Дельбо, но он твердо решил действовать лишь наверняка… Ах, бедный наш Симон, дождемся ли мы когда‑нибудь его оправдания, я уже старею!

Но внезапно произошло событие, которого друзья Симона ожидали уже много лет, и Марк с радостью увидел, что осуществляется его заветная мечта. Дельбо не рассчитывал извлечь пользу из слов Горжиа, но возлагал все свои надежды на врача Бошана, присяжного на розанском процессе, которому бывший председатель суда Граньон показал состряпанную им вторую фальшивку; Дельбо было известно, что Бошана мучила совесть. Адвокат неусыпно, терпеливо следил за Бошаном, беспрестанно осведомлялся о нем, учредил за ним постоянный надзор; Дельбо знал, что Бошан молчал, уступая просьбам жены, очень набожной и болезненной женщины, так как скандал, который вызвали бы его разоблачения, неминуемо убил бы ее. Но вот жена его умерла, теперь Дельбо не сомневался в успехе. Ему понадобилось еще с полгода, чтобы завязать знакомство с доктором. Бошан, замученный совестью, истерзанный сомнениями, наконец решился вручить Дельбо письмо, где сообщал, что Граньон в гостях у своего приятеля показал ему, Бошану, исповедь умиравшего в больнице рабочего, якобы записанную некоей монахиней; он будто бы каялся в том, что изготовил печать школы Братьев по заказу учителя из Майбуа. Доктор Бошан признавался в письме, что только под влиянием этого секретного сообщения он и другие присяжные вынесли обвинительный приговор Симону, которого, за недостатком веских улик, они готовы были оправдать.

Получив это важное для защиты свидетельство, Дельбо не сразу использовал его. Он собрал еще новые документы, доказывавшие, что Граньон подсунул эту подложную исповедь и другим простакам присяжным. С поразительной дерзостью играя на человеческой глупости, Граньон осмелился повторить в Розане прежнюю проделку, показывая под секретом фальшивку по очереди всем присяжным. Дважды обман сходил ему с рук, и он снова увильнул от каторги с наглостью прожженного преступника. Теперь он уже не мог ответить за свои злодеяния, он умер, и его высохшее лицо в гробу было все в глубоких морщинах, словно изборождено чьими‑то чудовищными когтями. Без сомнения, эта смерть была одной из причин, побудивших доктора Бошана открыть истину. Марк и Давид давно были убеждены, что дело Симона разрешится, как только выйдут из игры некоторые скомпрометированные в нем лица. Умер бывший следователь Дэ; бывший государственный прокурор Рауль де ла Биссоньер, награжденный чином и орденом, получил отставку. В Розане медленно угасал на руках духовника и служанки‑любовницы бывший председатель суда Гибаро, разбитый параличом; а государственный прокурор демагог Пакар, хоть и был уличен в шулерстве, получил перевод в Рим на таинственную должность юридического советника при конгрегации. В Бомоне также произошли огромные перемены и в политическом и в административном мире, среди духовенства и даже в учебном ведомстве; вместо Лемаруа, Марсильи, Энбиза, Бержеро, Форба, Морезена на сцену выступили новые действующие лица. Непосредственные соучастники преступления – отец Филибен и брат Фюльжанс – исчезли: один умер в безвестности, другой куда‑то скрылся, а быть может, тоже погиб, оставался лишь верховный руководитель, отец Крабо, по и тот удалился от мирских дел и, затворившись в потаенной келье, ревностно предавался покаянию.

Теперь, когда сложилась новая политическая обстановка и в этом обновленном обществе утихли былые страсти, Дельбо, уже раздобывший необходимые документы, энергично принялся за дело. Играя видную роль в палате, он лично обратился к министру юстиции и убедил его немедленно передать новые обстоятельства дела на рассмотрение кассационного суда. На следующий же день по этому поводу в палату поступил запрос, однако министр ответил, что дело носит чисто юридический характер и правительство не допустит, чтобы снова раздули политический процесс; затем подавляющее большинство членов палаты проголосовало за доверие правительству – старый процесс Симона уже не возбуждал партийных страстей. Кассационный суд, желая отделаться от позорного клейма, на редкость быстро покончил с процессом. В кратчайший срок последовала отмена розанского приговора, и поскольку дело не было назначено к новому разбирательству, все свелось к простой формальности, необходимость которой уже давно назрела. Несколькими фразами обвинение было уничтожено и справедливость восстановлена.

Так просто была признана и провозглашена невиновность Симона, и после долгих лет обмана и преступлений торжествующая истина наконец воссияла во всем своем блеске.

 

Ill

 

Оправдание Симона чрезвычайно взволновало весь Майбуа. Никто не удивился, – теперь очень многие были убеждены в его невиновности. Но самый факт официального и окончательного провозглашения этой невиновности глубоко потряс сердца. Всем приходила в голову одна и та же мысль, при встречах люди говорили друг другу:

– Несчастный, как ужасно он страдал! Ни деньгами, ни почестями не вознаградить его за пережитые муки! Между тем, когда весь народ совершил такую преступную ошибку и ни за что ни про что истерзал беднягу, справедливость требует, чтобы этот народ признал свой проступок и воздал ему сполна, – надо устроить ему триумф, только это обеспечит в будущем торжество истины и справедливости.

Мысль о необходимости загладить роковую ошибку все глубже проникала в сознание народа. Особенно растрогала всех история старика Лемана. Пока кассационный суд рассматривал дело о фальшивке Граньона, переданной присяжным в Розане, в убогом домишке на улице Тру, где столько лет царили горе и слезы, на девяностом году умирал портной Леман. Рашель поспешила к нему из своего убежища в Пиренеях, чтобы принять последний вздох отца; но каждое утро усилием воли он вновь возвращался к жизни, не желая умирать, пока еще не восстановлено доброе имя семьи. Он действительно дождался этого радостного момента и в день, когда до него дошла весть об оправдании Симона, спокойно скончался со счастливой улыбкой на устах. Похоронив отца, Рашель вернулась к мужу в Пиренеи; на семейном совете было решено, что Симон и Давид пробудут еще лет пять в уединенном горном уголке, где они так долго ждали справедливости, реализуют свое предприятие и продадут разработки мрамора. А домик на улице Тру отошел к муниципалитету и был разрушен, как и соседние дома; на месте этой трущобы муниципальный совет решил проложить широкую улицу и насадить сквер для детей рабочих. Муж Сарры, Себастьен, был назначен директором начальной школы в Бомоне, и Сарре пришлось уступить мастерскую готового платья некоей Савен, родственнице тех Савенов, которые когда‑то швыряли камни вслед Сарре и Жозефу. Ничего не осталось от мест, где семья Симона пережила столько горя в далекие дни, когда каждое письмо безвинной жертвы, вопиявшей о своих страданиях, причиняло близким нестерпимые муки. Теперь там под яркими лучами солнца росли деревья, на лужайках пестрели цветы, разливая аромат в чистом воздухе, но казалось, из недр обновленной благостной земли поднимается и разносится по всему Майбуа глухой упрек, – и в сердцах пробуждалось стремление исправить допущенное некогда страшное беззаконие.

Но прошли еще годы, прежде чем весь народ в целом осознал свою вину. Поколение следовало за поколением; палачи, расправившиеся с Симоном, сошли со сцены, их сменили внуки и правнуки. Все переменилось в Майбуа, теперь там жили совсем другие люди. Оставалось ждать, пока наконец осуществится глубокая социальная эволюция, – лишь тогда из давно заброшенных семян взрастет на ниве народной великий урожай, лишь тогда появятся новые граждане, свободные от заблуждений и лжи, посвятившие себя служению истине и справедливости.

Между тем жизнь шла своим чередом, мужественные труженики, выполнив свой долг, уступили место своим детям, продолжавшим дело, начатое отцами. Проработав до семидесяти лет, Марк и Женевьева удалились на покой, а мужская и женская начальные школы в Жонвиле перешли в руки их сына Клемана и его жены. Клеману исполнилось тридцать четыре года, его жена Шарлотта, дочь Ортанс Савен, тоже была учительницей. По примеру Марка, который много лет трудился в скромной жонвильской сельской школе, Клеман пожелал работать там же; и сын боролся за дело отца с той же пламенной любовью к истине, с тем же неприметным героизмом. Миньо тоже оставил преподавание, – его заменил в Морё сын одного из учеников Сальвана, – и поселился в Жонвиле по соседству с Марком и Женевьевой, занимавшими небольшой домик рядом с их бывшей школой, от которой им не хотелось удаляться. Сальван и мадемуазель Мазлин также жили в Жонвиле и с радостью следили за успехами дорогого им дела; таким образом, в Жонвиле образовалась как бы маленькая колония зачинателей великого дела просвещения. После перевода Жули и Себастьена в Бомон школа в Майбуа, где прежде работали Симон и Марк, перешла к их детям: мальчиков обучал Жозеф, девочек Луиза, обоим уже перевалило за сорок; их двадцатидвухлетний сын Франсуа был женат на своей кузине Терезе, дочери Сарры и Себастьена, которая родила ему малютку Розу, прелестную, как херувимчик. Жозеф и Луиза решили навсегда остаться в Майбуа и слегка подшучивали над Себастьеном и Саррой, перед которыми открывались великолепные перспективы: Себастьен ожидал перевода на пост директора Нормальной школы, и, таким образом, ему, любимому ученику Сальвана, предстояло продолжать дело учителя. Франсуа и Тереза были также педагогами, словно унаследовав это призвание, они работали с начала учебного года младшими учителями в Дербекуре. Какое прекрасное зрелище являли все эти сеятели великой истины, когда собирались по воскресеньям в Жонвиле вокруг родоначальников – Марка и Женевьевы, которые с нежностью любовались здоровой молодой порослью, воспитанной в разумных и стойких принципах. Из Бомона приезжали, сияя счастьем и здоровьем, Себастьен и Сарра, из Майбуа – Жозеф и Луиза, из Дербекура – Франсуа и Тереза, привозившие с собой маленькую Розу, в Жонвиле их с нетерпением ожидали Клеман и Шарлотта с семилетней дочуркой Люсьеной. А какой длинный стол приходилось накрывать, ведь за него усаживались четыре поколения, иногда к ним присоединялись Сальван, Миньо и мадемуазель Мазлин, провозглашавшие тост за искоренение невежества – матери всех зол и рабства на земле!

Долгожданное освобождение человечества теперь осуществлялось резкими толчками. Когда палата постановила отделить церковь от государства, церкви был нанесен сокрушительный удар; миллионы, веками стекавшиеся к духовенству, поддерживавшему невежество и рабство и разжигавшему ненависть к республиканскому строю, теперь пошли на повышение жалованья простым учителям. Положение их сразу изменилось: школьный учитель уже не был, как прежде, жалким, нищим наемником, на которого крестьяне смотрели свысока, в то время как кюре, более обеспеченный, жиревший от побочных доходов и даров верующих, пользовался всеобщим уважением. Священник теперь не был должностным лицом, находящимся на бюджете государства, получающим поддержку одновременно от префекта и от епископа; и он сразу утратил власть над деревней, перестал внушать почтение и страх, он был одним из последних служителей культа, которому немногочисленные верующие еще оплачивали мессы. Церкви превращались в коммерческие зрелищные предприятия, существовавшие на деньги прихожан, последних любителей религиозных церемоний. Дела шли все хуже, было очевидно, что некоторые церкви придется закрыть, многим грозил финансовый крах. Весьма характерным было положение, в каком очутился грозный аббат Коньяс, уже давно донимавший прихожан своей нетерпимостью. Он по уши увяз в бесчисленных судебных процессах, со всех сторон сыпались на него штрафы – то за пощечины и пинки, которые он раздавал направо и налево, то за камни, которые швырял из‑за ограды своего сада в прохожих, не крестившихся у церковного дома. Но все же он держался не взирая на поток судебных повесток, будучи как бы неотъемлемой частью государства, должностным лицом, получающим регулярное жалованье. Но как только он стал лишь носителем определенных взглядов и верований и ему перестали платить за отправление культа, он сразу потерял свое значение, теперь ему даже не кланялись. Прошло несколько месяцев, и церковь опустела, он остался почти в одиночестве со своей старой служанкой Пальмирой. Сколько ни раскачивала Пальмира костлявыми руками колокол, призывая верующих к мессе, церковь теперь посещали всего пять‑шесть женщин; вскоре их стало три, потом одна. К счастью, последняя оказалась весьма стойкой, и аббат был очень доволен, что может служить хоть для нее одной, опасаясь, как бы в Жонвиле не создалось такое же прискорбное положение, как и в Морё. Три месяца подряд он каждое воскресенье отправлялся в Морё служить мессу, а так как ни один ребенок не хотел помогать ему в церкви, ему приходилось брать с собой маленького служку из Жонвиля. И три месяца подряд никто из прихожан не заглянул в божий дом, Коньяс служил в совершенно пустой церкви, заплесневелой и мрачной; понятно, он перестал ходить туда, и заколоченная церковь гнила и разрушалась. Когда отмирает какая‑нибудь функция общественной жизни, исчезают и предназначенные для ее выполнения люди и здания, отныне становящиеся бесполезными. И теперь за бурными выходками Коньяса угадывался страх; когда последняя прихожанка покинет его, церковь останется без единого су, мало‑помалу разрушится и зарастет крапивой.

В Майбуа отделением церкви от государства был нанесен решительный удар некогда процветавшей школе Братьев христианской веры. Она торжествовала над светской школой во время первого процесса Симона, но по мере того как прояснялась истина, постепенно теряла свой авторитет. Тем не менее она продолжала существовать, вернее, кое‑как прозябала, ее настойчиво поддерживали клерикалы, которым удалось, напрягая все усилия, набрать пять‑шесть учеников; и лишь после введения новых законов, упразднения общин конгрегаций и разразившегося религиозного кризиса ей пришлось окончательно закрыть свои двери. Церковь была отстранена от дела национального просвещения. Полтора миллиона детей, которых конгрегация ежегодно отравляла религиозным дурманом, перешли в светскую школу. Реформа учебного ведомства, коснувшись сперва начальных школ, распространилась и на средние учебные заведения и нанесла смертельный удар знаменитому Вальмарийскому коллежу, без того уже ослабленному изгнанием иезуитов. Восторжествовал принцип всеобщего бесплатного обучения. И в самом деле, почему такой раскол в стране? Почему низшие классы обречены на невежество и только высшие пользуются всеми благами просвещения и культуры? Это не только бессмысленно, но тут огромная ошибка, даже опасность для демократической страны, граждане которой должны стремиться повысить значение и мощь нации. В недалеком будущем все во Франции будут получать не только начальное, но и среднее и высшее образование, сообразно способностям, наклонностям и вкусам каждого. Необходимость этой реформы, спасительной и славной, была вызвана широким социалистическим движением современности, приближающейся гибелью буржуазии, обессиленной, сломленной мощным подъемом народных масс, накапливавших силы для борьбы. В народе таился неисчерпаемый источник энергии, где теперь черпали силы для борьбы, где обретались носители разума, истины, справедливости, которые ради общего счастья и мира будут созидать Город будущего. Всеобщее бесплатное обучение, необходимое народу, как вода и воздух, окончательно вытеснит так называемую свободную школу, очаг клерикальной заразы, несущей народным массам рабство и гибель. Вслед за школой Братьев в Майбуа, опустевшей и точно вымершей, вслед за Вальмарийским коллежем, с его просторными зданиями и великолепным парком, обреченными на продажу с молотка, исчезнут и последние общины конгрегаций с их учебными заведениями, заводами, фабриками, с их царственными владениями, исчезнут несметные богатства, нажитые на человеческой глупости и затраченные на поддержание невежества в народе, над которым церковь занесла нож, обрекая его на беспросветное рабство.

Однако община капуцинов в Майбуа, помещавшаяся возле опустевшей теперь школы Братьев, мрачной, с заколоченными ставнями, с залами, затянутыми паутиной, по‑прежнему обслуживала церковь св. Антония с его раскрашенной позолоченной статуей. Отец Теодоз, уже очень пожилой, был живым воспоминанием о героической эпохе, когда чудеса святого приносили ему солидные барыши. Но тщетно гениальный финансист придумывал новые хитроумные комбинации, дабы почерпнуть из тощих кошельков, – пыл верующих угас, и лишь изредка благочестивые католички опускали в запыленные церковные кружки несколько монет по десять су. Говорили, что святой утратил свое могущество. Он перестал даже находить утерянные вещи. Одна старуха, владелица двух коз, вскарабкавшись на стул, наградила святого пощечиной за то, что он не вылечил ее заболевших коз, одна из которых подохла. Так, благодаря пробудившемуся сознанию народных масс, среди всеобщего равнодушия и насмешек, рушилось одно из самых грубых суеверий. А священник старинной и в свое время глубоко почитаемой приходской церкви св. Мартена, кюре Кокар, испытывал те же злоключения, что и аббат Коньяс в Жонвиле; прихожане постепенно покидали его, и вскоре ему предстояло служить во мраке и могильном холоде пустой церкви. Непреклонный, угрюмый, безмолвный, он не приходил в бешенство, но, казалось, с мрачным упорством хоронил религию, не уступая ничего безбожникам и нечестивцам. Он искал прибежища в культе Сердца Иисусова и украсил свою церковь всеми национальными флагами, которыми пренебрегали соседние общины, большими сине‑бело‑красными флагами с изображением огромного кровоточащего сердца, вышитого золотом и яркими шелками. Весь алтарь был тоже увешан сердцами всех размеров, золотыми, серебряными, фарфоровыми, сшитыми из материи и набитыми отрубями, из тисненой кожи, разрисованного картона, сердцами, вырванными из груди, еще теплыми, трепещущими, кровавыми, как бы рассеченными ножом, с обнаженными тканями – настоящий прилавок мясника, где, казалось, еще корчились и умирали эти растерзанные органы. Но это второе, столь грубое воплощение Христа уже не трогало людей, понявших, что народ, пораженный бедствиями, могут спасти лишь труд и разум, а не покаяние у подножия чудовищных идолов. По мере того как религии дряхлеют, вырождаются в низкое, грубое идолопоклонство, они словно гниют изнутри и, разлагаясь, окончательно распадаются. Если католическая церковь была близка к гибели, то лишь потому, что, как говорил аббат Кандьё, она сама захотела покончить с собой, встав на защиту беззакония и обмана, – та самая церковь, которая называла себя носительницей божественной справедливости и вечной истины. Неужели же, объединяясь со лжецами и обманщиками, она не могла предвидеть, что ей придется разделить их позорную участь и исчезнуть вместе с ними в день, когда воссияет истина и восторжествуют невинные и праведные! Иисус, сладчайший, кроткий, милосердный, уже больше не был ее учителем и владыкой, она отступилась от него, изгнала его из храма; воздействуя на искалеченную психику темных людей, она оставила в храме только грубое изображение его сердца, варварский фетиш, подобранный после битвы вместе с другими членами тела умирающего бога. Аббат Кандьё, угасая в одиночестве, исполненный тревоги и горечи, беспрестанно твердил: «Они вторично осудили и распяли Христа, теперь церковь умрет». И она умирала.

Но она погибала не одна, она увлекала за собой в бездну аристократию и буржуазию, на которых тщетно пыталась опереться. Утратив вековую мощь, взаимно уничтожая друг друга, дворянство, военщина, капитал постепенно рассыпались в прах, пораженные бессилием с тех пор, как преобразованный труд стал распределителем национальных богатств. В частности, все происходившее в Дезирад ясно показывало, какой жалкий конец был уготован этим богачам и вельможам, чьи ослабевшие руки уже не могли удержать миллионы, просачивавшиеся между пальцами, словно вода. Началось с того, что Эктор де Сангльбёф потерял свое кресло в палате, когда большинство избирателей, под моральным воздействием школы, решило избавиться от кандидатов‑реакционеров, придерживавшихся крайних убеждений. Но самым большим несчастьем для владельцев Дезирад была смерть маркизы де Буаз, умной и тактичной женщины, которая умела сохранить мир в семье, ухитряясь быть одновременно любовницей мужа и нежной подругой жены. Как только ее не стало, глупый и тщеславный Сангльбёф совсем сбился с пути, стал проигрывать крупные суммы в карты, кутил и распутничал и грязных притонах; однажды его принесли домой избитого до полусмерти, и спустя три дня он скончался; дело замяли из боязни обесчестить имя графа. Его жена, и прошлом прекрасная и равнодушная ко всему Лия, ныне графиня Мария, набожная и вечно сонная, жила теперь одна в своем великолепном обширном поместье. Отец ее, барон Натан, еврей‑банкир, владелец сотен миллионов, впавший в детство, разбитый параличом, доживал дни в роскошном особняке в Елисейских полях и давно уже перестал бывать у дочери; он умер внезапно и оставил ей лишь крохи своего состояния, ушедшего почти целиком на различные пожертвования, на подарки дамам высшего света, которые в последние годы его жизни заверяли его, что он уже больше не еврей и принадлежит к их обществу. Вялая от природы, не испытавшая в жизни никакой страсти, даже к деньгам, его дочь все же чтила память отца и, заказывая заупокойные мессы, надеялась обеспечить ему доступ на небеса. Она часто повторяла, что отец ее достаточно послужил делу католицизма и вполне может воссесть одесную бога. Детей у нее не было, и, равнодушная, как разукрашенный и окруженный поклонением идол, она жила в Дезирад одна и проводила дни, растянувшись на кушетке, забросив свое великолепное опустевшее и словно вымершее поместье, высокие стены и решетки которого преграждали публике доступ в этот запретный рай. Однако говорили, что после того как закрылся Вальмарийский коллеж, она приютила у себя престарелого отца Крабо. Рассказывали, что, перебравшись из Вальмари в Дезирад, он только переменил келью, так как по‑прежнему жил аскетом в комнатушке под крышей, бывшей лакейской, где стояли простая железная кровать, белый деревянный стол да соломенный стул. И все же он был полновластным хозяином в Дезирад, хотя единственными его посетителями были монахи и священники, чьи рясы и сутаны то и дело мелькали в густой листве парка, возле мраморных фонтанов. В девяносто с лишним лет этот покоритель женщин, чарователь набожных душ снова стал одерживать победы, как во времена своей молодости. Правда, он потерял Вальмари, этот царственный подарок полюбившей его графини де Кедвиль, зато теперь приобретал Дезирад вместе с благоволением вечно прекрасной Лии, которую пылко называл «Мария, сестра моя во Христе». Распределяя от имени графини милостыни и пожертвования, он уже роздал ее состояние отчасти на религиозные дела, а главным образом, внося деньги по подписке, открытой реакционными партиями для поддержки ожесточенной борьбы против Республики и законодательных реформ. И когда однажды графиню нашли на кушетке умершей, – она и мертвая сохраняла свой обычный сонный вид, – выяснилось, что она начисто разорена, все ее миллионы уплыли на черные дела клерикалов; оставалось только Дезирад, завещанное ею единственному наследнику – отцу Крабо с условием, что он учредит там какое‑нибудь богоугодное заведение.

Но то были уже последние судороги умиравшего режима, Майбуа переходил в руки тех самых социалистов, которых в былое время благочестивые дамы считали бандитами, ворами и грабителями. В бывшем клерикальном городе теперь царствовала свободная мысль, торжествовал разум, а в муниципальном совете не оставалось ни одного реакционера. Прошли те времена, когда мэр Дарра жаловался, что в муниципальном совете невозможно добиться республиканского большинства; мэр Фили, когда‑то служивший церкви, спал на кладбище, забытый всеми, недавно умер и Дарра, ставленник предателей и космополитов, человек робкий и крайне нерешительный. Вместо него мэром был избран Леон Савен, деятель высокого ума и редкой энергии, сын мелкого служащего, младший брат близнецов Ашиля и Филиппа, людей весьма посредственных. Женился он на простой крестьянке Розали Бонен и за пятнадцать лет создал прекрасную образцовую ферму, произведя переворот в сельском хозяйстве и значительно повысив урожайность.

Ему едва перевалило за сорок, но с ним очень считались; он был немного упрям, но уступал, когда ему представляли веские доводы в пользу начинаний для общего блага. Под его председательством муниципальный совет решил публично принести повинную Симону, чтобы хоть отчасти загладить зло, причиненное ему обществом; эта мысль, на время заглохнув, теперь пробудилась с новой силой.

Уже неоднократно обращались за советом к Марку, и, приезжая в Майбуа, он всякий раз встречал там людей, делившихся с ним своими соображениями об этом прекрасном проекте. Особенно взволновала его встреча с Адриеном Долуаром, старшим сыном каменщика Огюста Долуара и крестьянки Анжелы Бонгар. Блестяще окончив курс в школе Жули, Адриен стал видным городским архитектором. Хотя ему едва минуло двадцать восемь лет, он уже вошел в муниципальный совет и был самым молодым его членом; Адриен отличался смелостью замыслов и вместе с тем здоровым практицизмом.

– Как я рад вас видеть, дорогой господин Фроман! Я собирался на днях в Жонвиль, чтобы переговорить с вами об одном деле.

Со шляпой в руке, он почтительно стоял перед Марком, которого вся молодежь любила и уважала, как патриарха, великого поборника истины и справедливости былых героических времен. Адриен учился у Марка лишь в раннем детстве, но его брат и дяди окончили школу Марка.

– О чем же вы хотите поговорить со мной, дорогой мой мальчик? – спросил Марк, всегда с удовольствием беседовавший со своими учениками.

– Вот о чем. Правда ли, что семья Симона собирается вернуться в Майбуа? Я слышал, что Симон и его брат Давид решили уехать из Пиренеев и перебраться сюда… Вы, должно быть, в курсе дела.

– Да, – с добродушной улыбкой отвечал Марк, – они действительно предполагали приехать сюда. Но, думаю, им удастся это осуществить не раньше, чем через год; правда, они уже продали свой карьер, но обязались все это время продолжать разработку мрамора. К тому же им придется взять на себя еще целый ряд обязательств, и пока они еще не знают, как им здесь устроиться.

– Но если в нашем распоряжении всего год, – взволнованно воскликнул Адриен, – мы едва ли успеем осуществить мой план… Я хочу сперва посоветоваться с вами; когда я могу приехать к вам в Жонвиль?

Марк собирался пробыть до вечера в Майбуа у Луизы и предложил Адриену переговорить с ним в тот же день; они условились встретиться у Адриена после двенадцати часов.

Адриен Долуар жил у самого города, по дороге в Дезирад; он выстроил себе уютный домик посреди поля, окружавшего старинную ферму Бонгара, его деда по матери. Старик Бонгар и его жена давно умерли, и ферма перешла к их сыну Фернану, отцу Клер.

Сколько воспоминаний обступило Марка, когда по дороге к дому Адриена он проходил твердым и бодрым шагом мимо надворных построек фермы! Сорок лет назад, в день ареста Симона, он зашел к Бонгару, надеясь получить у него благоприятный отзыв о своем друге. Как живые встали перед ним крестьянин Бонгар, тупой и ограниченный толстяк, и его тощая недоверчивая жена, упорно молчавшие из боязни впутаться в историю, – темные, невежественные люди, еще не оторвавшиеся от земли, инертная масса, грубое, необработанное сырье. И Марк вспомнил, что ему не удалось вытянуть ни слова из этих убогих существ, не способных к справедливости: они ничего не знали и не хотели знать.

Адриен ждал Марка под старой, отягченной плодами развесистой яблоней, где стояли стол и садовые скамьи.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.