Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КОММЕНТАРИИ 5 страница



– Да, да, – задумчиво промолвил Себастьен, – я помню своих товарищей; кроме некоторых неудачников, в общем, все вышли в люди… Но существует яд, который безжалостно губит людей…

Тут переменили тему разговора и стали расспрашивать Себастьена о его матери; теперь она жила с ним в Бомоне и, несмотря на преклонный возраст, чувствовала себя прекрасно. Себастьен был поглощен своими новыми обязанностями директора Нормальной школы и, продолжая дело, начатое его достойным учителем Сальваном, готовил к выпуску учителей, способных выполнить возложенную на них ответственную задачу.

– Для всех нас будет величайшей радостью, – продолжал он, – публичное восстановление чести Симона, прославление скромного учителя. Мне хочется, чтобы мои ученики приняли участие в этом торжестве, надеюсь добиться для них отпуска на этот день.

Марк, который искренне радовался назначению Себастьена директором, одобрил его идею:

– Вот, вот, прекрасно, – мы соберем наших ветеранов, – Сальвана, мадемуазель Мазлин и Миньо. Вспомним и о безвременно погибшем Феру… Подумать только, наша семья – это целый отряд деятелей просвещения!

Все засмеялись: действительно, за столом собрались одни учителя и учительницы. Клеман и Шарлотта руководили школой в Жонвиле. Жозеф и Луиза решили навсегда обосноваться в школе Майбуа.

Себастьен и Сарра, поселившиеся вместе с г‑жой Александр в бывшей квартире Сальвана, предполагали работать в бомонской школе до выхода в отставку. А молодые супруги, Франсуа и Тереза, были недавно назначены в школу Дербекура, где когда‑то преподавали их родители. Франсуа, похожий на отца и мать, унаследовал от своего деда Марка высокий лоб и ясный взгляд, но порой в его глазах загоралось пламя неутоленного желания; в яркой красоте Терезы, унаследованной от матери, сквозила одухотворенность отца. Их крошка Роза, младшая в семье, общая любимица, казалось, олицетворяла прекрасное будущее.

Обед прошел очень весело. Как обрадовались Жозеф и Сарра, дети безвинного страдальца, узнав, что готовится торжество в честь их отца! В этом запоздалом празднестве примут участие их дети и даже внучка, кровь которых смешалась с кровью Марка, героического защитника несчастного мученика. Четыре поколения соберутся вместе прославлять справедливость, и все пострадавшие в борьбе за истину будут праздновать победу.

За столом то и дело раздавался смех. Женевьева посадила рядом с собой свою правнучку Розу, но ей пришлось позвать на помощь бабушку Луизу и маму Терезу, потому что малютка не слушалась и залезала ручонками в расставленные на столе лакомства.

– Скорей идите сюда, я не могу справиться с этой шалуньей. Вот сластена!

Наконец внучка Женевьевы Люсьена, благоразумная семилетняя особа, взялась присмотреть за кузиной, она ловко нянчила своих кукол и любила разыгрывать роль образцовой хозяйки и доброй мамаши. Под конец выпили за предстоящее возвращение Симона; часы пробили десять, а веселье не утихало, гости не расходились, пропуская поезда, которые должны были отвезти одних в Бомон, других в Жонвиль.

События стали развиваться с удивительной быстротой. Проект Адриена прошел в муниципальном совете единогласно, чего и добивался мэр Леон Савен. Никто не возражал и против торжественной трогательной надписи, выражавшей чувства дарителей. Все устроилось на редкость просто и легко, дело обошлось без осложнений и хлопот. В сущности, проект, предложенный Адриеном, отражал мысли большинства: сознание допущенной несправедливости, глубокое раскаяние, горячее желание залечить нанесенную рану, смыть с себя позорное пятно. Каждый понимал, что счастье возможно только при полном единодушии и основано на справедливости. Подписка на строительство проектируемого дома была закончена в несколько недель. Сравнительно небольшая сумма – тридцать тысяч франков (участок муниципальный совет отвел даром) – была покрыта мелкими взносами в два‑три франка; все население участвовало в подписке. Простой народ, рабочие, окрестные крестьяне давали по десять и двадцать су. В конце марта приступили к работам. Постройку и отделку дома следовало закончить к середине сентября, когда Симон собирался вернуться в Майбуа. По проекту, разработанному Адриеном, его отец каменщик Огюст, дядя слесарь Шарль и плотник Марсель – члены семьи Долуаров и свойственники Бонгара – трудились над постройкой дома, который город преподносил в дар учителю Симону; а за работами наблюдал мэр Леон Савен.

В сентябре простой веселый домик уже красовался среди сада, огороженного со стороны городского сквера решеткой, и ожидал приезда хозяина. Все было готово к его приему. Только мраморная доска с надписью, прибитая над дверью, была еще завешена холстом. Но это и был тот сюрприз, который должны были преподнести в последнюю минуту. Адриен отправился в Пиренеи, чтобы заранее обсудить с Симоном и Давидом порядок их переезда в Майбуа. Было решено, что Жозеф и Сарра сперва перевезут г‑жу Симон, ослабевшую после болезни. Затем в назначенный день прибудут Симон с братом Давидом; на вокзале им будет устроена официальная встреча, после чего они проследуют в дом, подаренный Симону его согражданами, где соберется вся семья. Наконец долгожданный день наступил. Было воскресенье, в чистом небе ярко сияло солнце. Улицы Майбуа были украшены флагами и последними осенними цветами, собранными в окрестных садах. Поезд приходил в три часа, но уже с утра улицы были запружены веселой праздничной толпой, всюду слышались песни и смех; а толпа все прибывала, люди стекались даже из соседних общин. Уже в полдень невозможно было протолкаться на площадь перед домом. Сквер, примыкавший к дому, заполнили рабочие из соседних кварталов. Люди теснились у раскрытых окон, толпа запрудила дорогу и росла, как морской прилив; народ стремился выразить свою страстную жажду справедливости. Прекрасный, волнующий порыв!

Марк и Женевьева с утра приехали из Жонвиля вместе с Клеманом, Шарлоттой и малюткой Люсьеной. Они ожидали приезда Симона в саду, там же находились и г‑жа Симон с детьми, Жозефом и Саррой, внуками, Франсуа и Терезой, и правнучкой Розой – четыре поколения, потомки невинно осужденного, смешавшие свою кровь с кровью его героического защитника. Тут же присутствовали жена Жозефа, Луиза, и муж Сарры, Себастьен. Особые места были отведены неутомимым борцам за справедливость – Сальвану, мадемуазель Мазлин и Миньо – и тем, кто с воодушевлением трудился, заглаживая вину отцов, – Бонгарам, Долуарам и Савенам. Говорили, что Дельбо, адвокат и герой процессов Симона, уже четыре года занимавший пост министра внутренних дел, выехал навстречу Симону и Давиду, чтобы проводить их в Майбуа. Мэр и представители муниципального совета должны были встретить братьев на вокзале и привезти их к дому, украшенному гирляндами и флагами. Марк, которому не терпелось обнять друга, подчиняясь программе торжества, ожидал Симона возле его дома.

Пробило два часа, приходилось ждать еще целый час. Толпа все прибывала. Марк вышел из сада, чтобы потолкаться между людьми, послушать, о чем говорят. А кругом только и было разговоров о выплывшей на свет истории невинно осужденного, истории, которая не укладывалась в сознании молодого поколения; молодежь изумлялась, негодовала, а старики, стыдясь допущенного ими беззакония, разводя руками, пытались кое‑как оправдаться. Теперь, когда непререкаемая истина воссияла во всем блеске, дети и внуки не понимали отцов и дедов, которые в своем глупом, слепом эгоизме не смогли разобраться в столь простом деле. Правда, многие старики теперь сами удивлялись своему былому легковерию. «Только те, кто жил в наше время, – говорили они, – могут понять, как действовали тогда на невежественных людей ложь и обман», – более убедительного объяснения они не находили. Один почтенный старец каялся в своей вине перед Симоном; другой рассказывал, что он свистел вслед арестованному учителю и теперь с нетерпением ждет его возвращения, чтобы приветствовать его и умереть с чистой совестью, а юный внук, растроганный до слез его словами, бросился ему на шею и крепко поцеловал деда. Взволнованный до глубины души, Марк медленно продвигался в толпе.

Внезапно он остановился как вкопанный. Он узнал в толпе Полидора, оборванного, еще не протрезвившегося после беспутной ночи, а рядом с ним брата Горжиа, как всегда, в старом засаленном сюртуке, надетом прямо на голое тело. Но этот не был пьян; выпрямившись во весь рост, ожесточенный и безмолвный, он обводил толпу пламенным взором, и было что‑то трагическое в его тощей фигуре и во всем облике. Пьяный Полидор, брызгая слюной и заикаясь, с идиотским упорством донимал Горжиа, напоминая ему о деле, о котором только и говорили в толпе.

– Послушай‑ка, старина, все толкуют о прописи… А ведь это я ее стащил да сдуру отдал тебе, когда ты меня провожал в тот вечер… А, будь она неладна, эта пропись!

Точно молния блеснула Марку. Теперь он знал все. Разъяснилось последнее обстоятельство, до сих пор остававшееся для него загадкой. Именно эта отобранная у Полидора пропись и лежала в кармане Горжиа! Напуганный криками Зефирена, в поисках платка, который мог бы служить кляпом, он вытащил ее вместе с номером «Пти Бомонтэ» и засунул в глотку несчастного ребенка.

– А ведь мы с тобой крепко дружили, старина, – бормотал Полидор, – и всегда помалкивали о своих делах… Подумать только, если бы я стал болтать!.. Вот ахнула бы тетка Пелажи!

И Полидор, идиотски ухмыляясь, продолжал свои отвратительные намеки, не сознавая даже, что окружен людьми, что его могут услышать, а Горжиа лишь изредка бросал на него презрительные взгляды, в которых все же сквозила горячая нежность к бывшему воспитаннику. Но, увидев Марка, он понял, что тот слышал невольное признание пьяницы, и глухим голосом властно приказал Полидору замолчать:

– Заткнись, бурдюк с вином, тухлятина! От тебя самого разит мерзостью греха, а ты еще меня осуждаешь? Молчи, падаль! Теперь буду говорить я! Да, да, я повинюсь в своем грехе, чтобы господь смилостивился надо мной и простил! – И добавил, обращаясь к Марку, который молча слушал в глубоком волнении: – Ведь вы слышали, что он сказал, господин Фроман, правда? Пусть же слышат все! Я уже давно горю желанием покаяться перед людьми, как покаялся перед богом, чтобы обрести вечное блаженство. О! эти люди бесят меня, они и понятия ни о чем не имеют, а проклинают меня, точно виноват я один; но они узнают, что есть и другие виновные, я все расскажу!

Несмотря на свои семьдесят с лишним лет, он вскочил на каменный фундамент решетки, окружавшей дом и сад, где готовилась триумфальная встреча невинному страдальцу. Ухватившись рукой за решетку, Горжиа повернулся лицом к народу. Бродя в толпе добрый час, он слышал, как его имя произносили с ненавистью и омерзением. Постепенно им овладело злобное возбуждение, он расхрабрился, как убийца, который готов открыть свои злодейства, бросить людям в лицо горделивый вызов: да, он дерзнул это свершить! Ему было невтерпеж, что все обвиняли его одного, что проклятия обрушивались только на его голову, а его сообщники были, по‑видимому, забыты. Не далее как вчера, голодный, без гроша в кармане, он пытался проникнуть к отцу Крабо, который заперся в своем поместье Дезирад, но ему швырнули жалкую монету в двадцать франков и вытолкали в шею: пусть больше не рассчитывает на подачки. Все проклинали его, но никто не проклинал отца Крабо. Почему же отец Крабо не кается в своих преступлениях, между тем как он, Горжиа, готов искупить свою вину! Само собой, если он признается во всем, он уже не сможет вытянуть из этого мерзавца и двадцати франков, но ненависть ему дороже; он ввергнет врага в геенну огненную, а себе уготовит райское блаженство, пройдя через унижение этой исповеди, мысль о которой давно уже не давала ему покоя.

И вот произошло нечто неожиданное и поразительное. Широким и властным жестом собирая вокруг себя бесчисленную толпу, Горжиа громким резким голосом прокричал:

– Слушайте меня, слушайте, я все вам расскажу!

Но никто не слышал его слов, и он все громче и громче без устали повторял свой призыв. Наконец стоявшие вблизи заметили его, заволновались; старики узнали его, и скоро имя Горжиа стало переходить из уст в уста. Толпа в ужасе замерла, и на залитой солнцем площади водворилось мертвое молчание.

– Слушайте меня, слушайте, я все вам расскажу!

Возвышаясь над толпой, вцепившись рукой в решетку, он яростно жестикулировал другой рукой, словно разрубал воздух. В тесном ветхом сюртуке, иссохший, скрюченный, темнолицый, с большим хищным носом, он был ужасен, точно призрак, явившийся из прошлого, и глаза его, как прежде, горели зловещим огнем.

– Вы толкуете об истине и справедливости, а сами ничего не знаете, и нет в вас справедливости… Все вы осуждаете только меня, точно виновен я один, но другие натолкнули меня на преступление, покрыли его и продолжали совершать злодеяния… Вот увидите, я мужественно признаюсь в своем грехе, как перед богом на исповеди. Но почему же буду каяться я один? Почему нет здесь другого, моего учителя и начальника, всесильного отца Крабо? Почему не приносит он вместе со мной смиренного покаяния? Пусть явится сюда, пусть приведут его из надежного убежища, где он скрывается, пусть поведает он людям все, в чем повинен, и понесет кару вместе со мной!.. А не то я буду говорить сам, я во всеуслышание признаю свой и его грех, ибо господь посетил меня, самого жалкого и презренного из грешников, и требует, чтобы мы очистились покаянием!

Он беспощадно обличал своих начальников, и в первую очередь отца Крабо, обвиняя их в недостатке веры, в трусости, в склонности к наслаждениям. Они мирились с людскими слабостями и тщеславием и своей уступчивостью погубили церковь. Он всегда твердил, что все эти монахи, священники, епископы утратили истинный религиозный дух, им надлежало огнем и мечом утверждать царство Христово. И земля и люди принадлежат одному богу, а бог отдал их церкви, своей полномочной представительнице. Следовательно, она обладает верховной властью над миром. Это она распределяет богатства, и богачи существуют на свете лишь с ее соизволения. Она распоряжается даже жизнью, ибо ей принадлежит каждый человек, и она по воле неба дарует ему жизнь или отнимает ее. Вот догмат веры, который исповедовали великие святые. Он, смиренный монах, всегда следовал этому учению, и его начальники, хоть и были несправедливы к нему, все же признавали за ним редкое достоинство в наши дни – подлинный религиозный дух; а вот они сами – все эти Крабо, Филибены, Фюльжансы – утратили истинную веру, постоянно заигрывая с вольнодумцами, жидами, протестантами, франкмасонами. Стремясь всем угодить, они мало‑помалу отходили от истинного учения, смягчали суровые требования религии, вместо того чтобы открыто изобличать беззаконие, разить, сжигать еретиков. Сам он готов был воздвигнуть посреди Парижа огромный костер и бросить туда всех отступников, чтобы яркие языки пламени и клубы дыма, поднимаясь к багровому небу, как гигантский огненный куст, возрадовали господа и утолили его гнев.

Он кричал в толпу:

– Если грешник кается, вина с него снята, господь вседержитель дарует ему свою милость!.. Кто из людей без греха? Плоть немощна, и монах, соблазненный дьяволом, должен покаяться, как простой мирянин; и если он получил отпущение грехов и глубоко раскаялся, он искупил свою вину, он чист, он достоин воссесть в раю среди роз и лилий девы Марии… Я покаялся в моем преступлении отцу Теодозу, и он отпустил мне грех, я ни перед кем не грешен, ибо всемогущий, всеведущий господь в лице его священнослужителя простил меня. И всякий раз как я лгал, всякий раз, как начальники принуждали меня лгать, я снова шел в исповедальню и очищал свою душу от мерзости, порожденной человеческой слабостью… Увы! Я часто и много грешил, ибо господь испытывал меня и попускал дьяволу сжигать меня адским пламенем искушений. Но я жестоко колотил себя кулаками в грудь, я до крови стер колени, ползая по каменным плитам церкви. Я все искупил, на мне нет греха, архангелы унесут меня на небо, если я умру сейчас, не успев поддаться новому соблазну и низвергнуться в грязь, из которой вышел… Но перед людьми я не грешен и никогда не был грешен перед ними, господь мой единственный судья, и я его смиренный слуга. Он даровал мне прощение, и все же я каюсь сейчас, ибо мне мало божественного милосердия, я хочу пройти через пытку последнего унижения, и тогда мне, грешнику, отверзнутся райские врата, и я испытаю неземную радость, которой вам не дано никогда узнать, вам – неверующим, богохульникам, уготовившим себе адские муки!

В диком, изуверском порыве, охваченный угрюмым бешенством, он нагло издевался над толпой. Рот его судорожно искривился, губа приподнялась, в волчьем оскале таилась жестокость и насмешка. Полидор сначала, в испуге выпучив глаза, уставился на Горжиа, но тут же, сраженный винными парами, свалился у решетки и захрапел. Толпа, в ужасе ожидая обещанного признания, хранила мертвое молчание. Но ей уже начинала надоедать многоречивость Горжиа, в котором она чувствовала необузданную гордыню, заносчивость и наглость церковника, считающего свою особу священной и неприкосновенной. Что ему нужно? К чему эти длинные тирады? Почему он не расскажет сразу, как было дело? Поднялся ропот недовольства, Горжиа чуть не стащили с решетки, но тут Марк, внимательно слушавший и с замиранием сердца ожидавший его исповеди, прекрасно владея собой, жестом успокоил нетерпеливую и гневную толпу. Впрочем, Горжиа, не обращал внимания на прерывавшие его возгласы и упрямо выкрикивал резким голосом, что он один проявляет мужество, один чтит бога, а вот другие, малодушные, так или иначе поплатятся, ибо бог воздвиг его, Горжиа, чтобы все грешники покаялись перед народом; это будет последнее испытание, и церковь, опороченная недостойными руководителями, выйдет из него обновленной и победоносной во веки веков.

Внезапно ударив себя кулаком в грудь, как бы в порыве жестокого раскаяния, он воскликнул скорбным, рыдающим голосом:

– Грешен, господи! Господи, прости меня! Спаси от когтей дьявола, и я благословлю твое святое имя!.. Слушайте, слушайте, я все вам скажу! так хочет бог!

И перед лицом народа он обнажил свою черную душу, он рассказал без утайки, что предавался обжорству и пьянству, что с детства его обуревала отвратительная похоть. Мальчишкой, – его звали тогда Жорж Плюме, – несмотря на хорошие способности, он не хотел учиться, озорничал, был не чист на руку, затевал уже возню с крестьянскими девчонками, опрокидывая их в сено. Его отец, Жан Плюме, бывший браконьер, служил лесным сторожем у графини де Кедвиль. Мать Жоржа была бродяжка. Браконьер овладел ею в лесу, на дне канавы; через какой‑нибудь год она скрылась, оставив ребенка отцу. Горжиа помнил, как отца принесли на носилках в большой двор Вальмари, грудь у него была пробита двумя пулями, застрелил его бывший товарищ – браконьер. Жорж рос со внуком графини Гастоном, необузданным мальчишкой, который тоже, вместо того чтобы учиться, предпочитал задирать юбки беспутным девчонкам, разорять сорочьи гнезда или голышом бродить по речке и вылавливать в глубоких ямах раков. Тогда‑то Горжиа и узнал отца Филибена, наставника Гастона, и блестящего отца Крабо, который был в то время в полном расцвете могущества и славы; графиня его обожала, он был уже полновластным хозяином Вальмари. Грубо, без обиняков, рассказал Горжиа о смерти Гастона, внука и наследника графини. Горжиа случайно оказался свидетелем его гибели и много лет хранил эту ужасную тайну; мальчик утонул не случайно: его столкнули в реку; и через несколько месяцев после его кончины отец Крабо уже был назначен законным наследником графини.

Горжиа исступленно бил себя в грудь, его терзало раскаяние, голос его прерывался от рыданий.

– Грешен я, грешен, о господи! А мои начальники грешили еще ужаснее, подавая мне дурной пример… Но я каюсь и за них и за себя, о господи, и в своей неизреченной благости ты даруешь прощение им и мне.

В толпе пронесся ропот негодования. Замелькали сжатые кулаки, голоса требовали возмездия, но Горжиа продолжал свою исповедь: после убийства Гастона отца Крабо и отца Филибена связывали с Горжиа кровавые узы; они рассчитывали на его молчание, он был уверен в их поддержке. Это было давнишнее взаимное обязательство, о котором Марк уже давно подозревал: Горжиа посвятили церкви, постригли в монахи; беспокойное чадо господне, он ужасал и восхищал своих начальников высоким религиозным духом, пылавшим в его грешном теле. Рыдания вырвались из его груди, когда он стал рассказывать о самом гнусном своем злодеянии.

– Ах, бедный ангелочек, он сидел один в своей комнатке… О, боже мой, боже мой!.. Расскажу вам всю правду… Я только что проводил домой другого ученика и, возвращаясь к себе, проходил по темной площади; тут я увидел, что комната мальчика освещена и он сидит у открытого окна… Тебе ведомо, о боже, когда я приблизился к дому, намерения мои были чисты, я просто хотел по‑отечески пожурить ребенка за то, что он оставил окно открытым. И тебе ведомо, господи, я дружески побеседовал с ним минуту‑другую и попросил его показать мне хорошенькие благочестивые картинки, лежавшие на столе, еще благоухавшие ладаном первого причастия… Но почему покинул ты меня, господи, почему не оградил от искусителя! Он соблазнил меня, и я перешагнул в комнату через подоконник под предлогом, что хочу получше рассмотреть картинки; сердце мое уже трепетно билось, адское пламя бушевало в груди… О господи, неисповедимы и грозны пути твои!

В толпе снова воцарилось мертвое молчание, у всех от ужаса кровь стыла в жилах и больно сжималось сердце, а Горжиа продолжал свою гнусную исповедь. Затаив дыхание, оцепенев, люди слушали монаха, потрясенные открывшейся перед ними отвратительной тайной, Марк, бледный как полотно, был охвачен невыразимым волнением; наконец‑то над всеми нагромождениями лжи вставала истина, перед его внутренним взором возникала сцена убийства, которую он и прежде именно так рисовал себе. Не отрываясь следил он за Горжиа, а тот в диком исступлении неистово жестикулировал, его душили рыдания.

– Господи, какой неземной прелестью осенил ты этого ребенка, ты даровал ему ангельское личико, белокурые локоны! Он был такой маленький, его убогое тельце такое хрупкое, что казалось, у него была только прелестная головка с крылышками, как у херувимов на благочестивых картинках… Убить его? Да я и не помышлял об этом! Господи, ведь ты знаешь, ты же читаешь в моей душе. Он был прелестен, я так любил его, я не тронул бы и волоска на его головке… И вот, говорю вам истинную правду, пламя греха уже запылало во мне, плотское вожделение сжигало меня, мне захотелось приласкать его, мягко, нежно, едва прикасаясь к его телу, осторожно выбирая слова. Я сел к столу и стал разглядывать божественные картинки. Я привлек мальчика к себе, посадил его на колени, и мы смотрели картинки вместе. Сначала он доверчиво прижался ко мне, но когда мной овладел дьявол, ребенок испугался и стал кричать… Боже, как он кричал!! О, я до сих пор слышу эти крики, они сводят меня с ума!

Им и в самом деле овладело безумие, в глазах пылал огонь, лицо исказила судорога, на губах выступила пена. Его тощее скрюченное тело дергалось в конвульсиях. И в исступлении он завопил, точно осужденный на вечные муки, которого дьявол переворачивает вилами на адской жаровне:

– Нет, нет, это еще не вся правда, я смягчил, приукрасил свое злодеяние… Я расскажу все, все расскажу и обрету этой ценой вечную небесную радость.

Тогда произошло самое гнусное и омерзительное. Он рассказал все, без утайки, рассказал напрямик, в грубых, отвратительных выражениях, сопровождая свои слова откровенными жестами, которые подчеркивали весь ужас злодеяния. Он рассказал, как, сгорая от желания, не помня себя, словно обезумевший зверь, он повалил на пол Зефирена, осквернил его, разорвал на нем рубашку, пытаясь обмотать ее вокруг его головы, чтобы заглушить его крики. Он рассказал, как изнасиловал ребенка, не утаив ни одной грязной подробности, не скрывая своих противоестественных, разнузданных страстей, разросшихся за глухими стенами монастыря. Он рассказал, какой страх вызывали у него крики жертвы; вне себя от ужаса, он хотел скрыть следы преступления, в ушах у него шумело, ему казалось, что он уже слышит топот погони. Он рассказал, как в полной растерянности начал искать, чем бы заткнуть рот ребенку, сунул руку в карман, вытащил оттуда какие‑то бумаги и запихнул их в глотку жертвы, позабыв обо всем, лишь бы больше не слышать этих криков, которые сводили его с ума. Он рассказал, как потом совершил убийство, задушив ребенка своими костлявыми, волосатыми пальцами, которые впились в тоненькую шейку, как железные канаты, оставив на ней глубокие черные борозды.

– Господи, я грязное животное, гнусный убийца, на мне кровь невинного младенца… Насытив свою скотскую похоть, в ужасе бросился я бежать, не думая ни о чем, даже не закрыв окна; и это открытое окно свидетельствует о том, что согрешил я невольно и, если бы не сокрушительный натиск дьявола, я не совершил бы злодеяния… Теперь я покаялся перед людьми, господи, и, тронутый моей исповедью, в своей неизреченной милости, ты отверзнешь мне врата рая!

Терпение иссякло. До сих пор толпа молчала в оцепенении, но вдруг вспыхнул неукротимый гнев. Негодующие крики, проклятия прокатились по обширной площади; огромная человеческая волна рванулась вперед, готовая раздавить вцепившегося в решетку презренного наглеца, который в религиозном неистовство всенародно каялся в чудовищном преступлении, обнажая свою черную душу. «Смерть насильнику! Смерть убийце! Смерть гнусному злодею, губителю детей!» – гремели крики. Марк сразу понял опасность: люди могли растерзать Горжиа, в своей простоте воображая, что его смерть восстановит справедливость; тогда благостное празднество мира и братской солидарности, торжество истины и справедливости было бы омрачено и загрязнено кровавой расправой. Он бросился вперед, чтобы стащить Горжиа с ограды; ему пришлось выдержать борьбу с неистовым монахом, исступленно выкрикивавшим свои признания. Наконец, с помощью нескольких сильных мужчин, Марку удалось оторвать Горжиа от решетки, его внесли в сад и заперли за ним ворота. Спасение подоспело вовремя, – огромная людская волна прихлынула к ограде и разбилась у ее подножия. Дом невинного мученика, которого Горжиа заставил так жестоко страдать, уберег его от гибели. Но он не унимался, вырвавшись из рук своих спасителей, подбежал к ограде и под защитой железной решетки, о которую разбивались волны народа, снова принялся кричать в толпу:

– Господи, ты созерцал мои скитания, когда глупые и подлые начальники покинули меня, – то было мое первое искупление. Ты ведаешь, какие постыдные деяния, какие мерзкие поступки они принуждали меня совершать. Ты лицезрел их гнусную жадность, – они отказывают мне в куске хлеба, хотя всю жизнь были моими подстрекателями и сообщниками. Будь мне свидетелем, о господи! – они избрали меня своим орудием и, с тех пор как я совершил преступление, заставляли повиноваться им, толкая на новые злодейства. Конечно, следовало спасти от позора твою святую церковь, и я отдал бы за нее всю кровь, всю свою жизнь. Но они помышляли лишь об одном – стремились спасти свою шкуру – это‑то меня и взбесило и побудило сказать все… Господи, я их судья, воздвигнутый тобою, ты отверз мои уста и вложил в них обличительные речи; я раскрыл их тайные и до сих пор не наказанные злодеяния, и теперь ты сам вынесешь им приговор, – даруешь ли им прощение или поразишь своим гневом на глазах у этой толпы скотов, которые кичатся тем, что забыли твое имя; всех мук ада не хватит, чтобы покарать этих святотатцев!

Оглушительные свистки и крики прерывали его речь, уже летели в него камни. Садовая ограда не сдержала бы бешеного натиска возмущенной толпы, но Марк и помогавшие ему мужчины снова схватили Горжиа, оторвали от решетки, потащили на другой конец сада и, вытолкнув за калитку, выходившую в пустынный переулок, прогнали далеко от дома.

Но вот разбушевавшаяся толпа внезапно успокоилась, гневные выкрики сменились ликующими приветственными возгласами; сперва они раздавались издалека, разносясь по залитому солнцем новому проспекту, потом волнами прокатились по площади. К дому приближалась просторная карета; там сидели Симон и брат его Давид, напротив них – Дельбо и мэр Леон Савен, встречавший их на вокзале вместе с другими представителями муниципального совета. Экипаж тихонько двигался в густой толпе, и на всем пути его встречали горячими, бурными приветствиями. Люди, только что пережившие отвратительную сцену, теперь были охвачены беспредельным восторгом; невиновность Симона, его мученичество, его героизм создали ему ореол, засиявший еще ярче после исповеди злодея, отвратительного в своем диком исступлении. Женщины плакали и поднимали на руках детей, показывая им героя‑мученика. Мужчины бросились отпрягать лошадей и сами дотащили экипаж до дверей дома. Дорога вся была устлана цветами, цветы летели из окон и осыпали экипаж, с балконов махали платками, они развевались по ветру, как флаги. Прекрасная девушка, вскочив на подножку коляски, стояла неподвижно, словно живая статуя юности, и блеск ее красоты был как высшая почесть, воздаваемая невинной жертве. Воздушные поцелуи, слова любви и привета вместе с цветами летели со всех сторон. Еще никогда народ не испытывал такого бурного восторга; всем нутром своим ощущая причиненное невинному страдальцу, казалось бы, невозместимое зло, народ в единодушном порыве искупал его сполна, отдавая мученику свое сердце, свою любовь. Слава безвинному страдальцу, едва не погибшему по неразумию народа, страдальцу, которому народ никогда не сможет вернуть былое счастье! Слава мученику, потерпевшему за правду, которая долгое время была поругана и попрана! Его торжество – это торжество человеческого разума, освобождающегося от лжи и заблуждений. Слава учителю, пострадавшему при исполнении своего долга, самоотверженно стремившемуся к свету, хвала тому, кто оплатил тяжелыми муками каждую крупицу знания, преподанную простому темному люду!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.