Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Terra tribus scopulis vastum … не longum ! 5 страница



– И вам тоже достанется часть этой суммы, если хотите, – проговорил он. – Впрочем, возможно, Кристофер запретит вам ею пользоваться. Он обижен на меня. Но денег хватит и на то, чтобы ваш брат занялся частной врачебной практикой. Вы ведь не упадете в обморок от радости?

– Нет, я не падаю в обмороки. Но могу заплакать, – ответила она.

– А, ну тогда ничего страшного, – проговорил Марк и продолжил: – Таково ваше положение. Теперь несколько слов о моем. Я хочу, чтобы у Кристофера было такое место, где его всегда ждут вкусно приготовленная баранина и кресло у камина. И человек, которому Кристофер небезразличен. Как вам, например. Я это вижу. Я знаю женщин!

Девушка плакала, тихо и долго. В ней впервые ослабло то напряжение, что возникло накануне того, как немцы пересекли бельгийскую границу неподалеку от городка Жамниш.

Все началось с возвращения миссис Дюшемен из Шотландии. Поздно ночью она послала за мисс Уонноп, и та послушно прибыла в дом священника. В свете свечей, горевших в высоких серебряных подсвечниках вдоль стен, обитых дубовыми панелями, миссис Дюшемен походила на лишившуюся рассудка мраморную статую с широко распахнутыми черными глазами и растрепанными волосами. Жестким, каким‑то искусственным, а не человеческим голосом она спросила:

– Как избавиться от ребенка? Ты же была прислугой. Ты должна знать!

Это было величайшее потрясение, решающий момент в жизни Валентайн Уонноп. Предыдущие несколько лет ее жизни прошли в спокойствии и меланхолии, ведь она любила Кристофера Титженса. Но довольно быстро она научилась жить без него, к тому же она считала, что в жизни человеку неизбежно приходится чем‑то жертвовать и страдать. Титженс должен был остаться человеком, который приходит навещать ее мать и рассказывает очень интересные вещи. Она была искренне счастлива, когда он сидел у них дома, а она сама суетилась в кладовке, готовя все к чаю. Кроме того, она усердно помогала матери. Погода в целом была хорошей, а то место, где они жили, по‑прежнему очень им нравилось. Здоровье у Валентайн было отменное, временами она каталась на послушной и сильной лошади, которую Титженс приобрел взамен коня, пострадавшего после аварии, а ее брат успешно доучился в Итоне, поступил в Оксфорд и стал получать там такую приличную стипендию, что почти не обращался к матери за помощью. Замечательный, веселый мальчик, который вполне мог бы добиться больших успехов в университете – и стать его гордостью, – если бы его только не исключили за политические воззрения. Он сделался коммунистом!

В священническом доме жили супруги Дюшемен, точнее, миссис Дюшемен, а по выходным почти всегда где‑то поблизости крутился Макмастер.

Страстная любовь Макмастера к Эдит Этель и Эдит Этель к Макмастеру представлялась мисс Уонноп одним из прекраснейших явлений на свете. Казалось, они обитали в своей особой вселенной, которая зиждилась на самопожертвовании, красивых цитатах, верности, ожидании. Как личность Макмастер особенно не интересовал Валентайн, но она уважала его, потому что он был возлюбленным Эдит Этель и давним другом Кристофера Титженса. На ее памяти он никогда не произносил ничего оригинального, а всегда приводил – хоть и к месту – довольно избитые цитаты. Но она искренне верила в то, что он – замечательный человек, подобно тому, как пассажир поезда верит в то, что двигатель работает исправно. Ведь его собрали умные люди…

Увидев миссис Дюшемен в таком безумном состоянии, девушка впервые стала подозревать, что ее замечательная подруга, которой она верила так же безоговорочно, как и в то, что Земля круглая и вращается вокруг Солнца, является любовницей человека, в которого она, мисс Уонноп, влюблена чуть ли не с первого взгляда… И что миссис Дюшемен все это время умело скрывала свойственную ей резкость и поразительную грубость речи. Эдит Этель металась в свете свечей, понося своего возлюбленного последними словами и выказывая сильнейшую ненависть к нему. «Неужели этот кретин настолько глуп?! – вопрошала она. – Мерзкий коротышка, рыбачок из города Лит…»

Но зачем же тогда эти высокие свечи в серебряных подсвечниках? И блестящие деревянные панели?

Валентайн Уонноп недаром прожила в Илинге несколько месяцев в одном доме с пьяной кухаркой, хозяйкой‑инвалидом и тремя перекормленными мужчинами – за это время она успела многое узнать о половой разнузданности, какая встречается у некоторых людей. Но подобно тому, как несчастная городская прислуга находит отдохновение в мечтах о красивой и элегантной жизни и каком‑никаком достатке, она всегда думала, что вдали от Илинга с его графскими чиновниками, чревоугодниками и насмешниками обитают люди безгрешные, чистые, с прекрасными мыслями, великодушные и осмотрительные.

И она верила, что когда‑нибудь сможет стать одной из них. Она мечтала попасть в какую‑нибудь лондонскую компанию, состоящую из людей замечательных, и притом ее друзей. Об Илинге она и думать забыла. Она часто вспоминала слова Титженса – однажды он сказал, что человечество состоит из людей умных и творческих, с одной стороны, а с другой – из «начинки для кладбищ»… Так что же стало с этими умными и творческими людьми?

А что стало с ее влечением – большее она и вообразить себе не смела – к Титженсу? Неужели она больше не будет счастлива от мысли о том, что он сидит в мамином кабинете? И что же стало с влечением Титженса к ней, о котором она знала? Она задавала себе извечный вопрос (и понимала, что на него нет ответа): возможно ли, чтобы это чудесное чувство между мужчиной и женщиной так и осталось лишь влечением? И, глядя на миссис Дюшемен, мечущуюся туда‑сюда в свете свечей с голубовато‑белым лицом и растрепанными волосами, Валентайн Уонноп воскликнула:

– Нет! Нет! Хищник, спрятавшийся в траве, рано или поздно дает о себе знать! Хотя тут не о хищнике речь, а о павлине скорее…

Она вообразила Титженса, сидевшего по другую сторону стола, рядом с ее матерью, представила, как он поднял голову и взглянул на нее долгим, задумчивым взглядом, – раз так, глаза у него должны быть не голубыми и слегка выпученными, а кошачьими: желто‑зелеными, с вытянутыми черными зрачками и хитрым блеском.

Она понимала, что Эдит Этель поступила с ней жестоко, ведь потрясения подобного рода оставляют в душе неизгладимый след. Во всяком случае, на многие годы. Тем не менее она сидела с миссис Дюшемен почти до рассвета, а потом та рухнула, будто красивый, как хвост павлина, мешок с костями, в глубокое кресло, отказываясь говорить и двигаться, но мисс Уонноп и тогда не оставила свою дорогую подругу…

А на следующий день началась война. Это был сущий кошмар, страдание, не ослабевающее ни днем ни ночью. Кошмар начался утром четвертого числа, когда брат мисс Уонноп прибыл домой из какой‑то оксфордской летней школы для коммунистов в Бродсе. На нем была немецкая фуражка, и он был ужасно пьян. Он провожал в Харидже друзей‑немцев. Тогда мисс Уонноп впервые увидела пьяного мужчину, так что это был хорошенький подарок.

Протрезвев, он вел себя не менее возмутительно. Симпатичный, темноволосый – в отца, нос с горбинкой – в мать, Эдвард всегда был весьма вспыльчив – сумасшедшим его назвать было нельзя, но он всегда чересчур резко отстаивал ту позицию, которая была у него в данный момент. В летней школе его учили весьма саркастичные преподаватели самых разных взглядов. До сего момента это не имело особого значения. Ее мать писала статьи для газеты тори, а брат, когда бывал дома, редактировал какие‑то материалы для оксфордской оппозиционной газеты. Но мама над ним только посмеивалась.

Война все изменила. Их обоих охватила жажда крови и страданий, они оба не обращали друг на друга внимания. До конца своих дней Валентайн запомнила эту картину – в одном углу комнаты стоит на коленях ее стареющая мать – подняться самостоятельно ей уже трудно – и охрипшим голосом молится – просит Бога о том, чтобы Он позволил ей голыми руками задушить, замучить, содрать всю кожу с существа, называемого кайзером, а в другом углу ее брат, прямой, темноволосый, рассерженный и язвительный, сжав руку в кулак и подняв над головой, проклинает британских солдат и желает им мучительной смерти, желает, чтобы кровь хлестала из их обожженных грудных клеток. Оказалось, что коммунистический лидер, которого очень любил и уважал Эдвард Уонноп, потерпел неудачу в попытках поднять восстание в некоторых подразделениях британской армии, и неудача его была невероятно досадной – над ним смеялись, его перестали воспринимать всерьез; уж лучше бы утопили в конском пруду, застрелили или убили еще как‑нибудь. Именно поэтому Эдвард решил, что именно британские солдаты виновны в войне. Если бы эти подлые наемники отказались воевать, миллионы перепуганных, несчастных солдат бросили бы оружие!

Но поверх всей этой жуткой фантасмогории проступала фигура Титженса. Он был в сомнении. Сама мисс Уонноп несколько раз слышала, как он рассказывал об этих сомнениях ее матери, у которой каждый день становилось все меньше работы. Однажды миссис Уонноп спросила:

– А что об этом думает ваша жена?

– О, миссис Титженс поддерживает Германию, – ответил он. – Вернее, нет, не так! У нее есть в друзьях плененные немцы, и она им помогает. Но бо́льшую часть времени она проводит в женском монастыре, где читает довоенные романы. Сама мысль о физическом насилии для нее совершенно невыносима. И я не могу ее винить.

Миссис Уонноп больше его не слушала, в отличие от Валентайн.

В глазах мисс Уонноп война сделала Титженса более человечным и менее притягательным – война и миссис Дюшемен, вставшая между ними. Казалось, он стал менее безгрешным. Человек, страдающий от сомнений, более человечен – у него есть глаза, руки, ему нужна пища, нужно, чтобы все пуговицы были на месте. Мисс Уонноп однажды собственноручно пришивала ему к перчатке отлетевшую пуговицу.

Однажды днем у Макмастера у нее с Титженсом состоялся долгий разговор – впервые с того дня, когда произошла та памятная авария.

С тех пор как Макмастер начал приглашать к себе по пятницам гостей – а началось это незадолго до войны, – Валентайн Уонноп всегда сопровождала миссис Дюшемен в город на утреннем поезде, а вечером провожала до дома. Валентайн разливала чай, а миссис Дюшемен плавно прохаживалась вдоль стен, заставленных книгами, в просторной комнате, среди гениев и лучших журналистов.

В тот день – в ноябрьский, промозглый день – на обед почти никто не пришел, хотя в предыдущую пятницу народу собралось необычайно много. Макмастер и миссис Дюшемен повели архитектора мистера Спонжа в столовую, чтобы он осмотрел невероятно красивую серию гравюр «Виды Рима» работы Пиранези – Титженс где‑то откопал их и подарил Макмастеру. Мистер Джегг и миссис Хэвилэнд сидели вместе у окна. Они переговаривались приглушенными голосами. От мистера Джегга временами слышалось слово «Запретить!». Титженс поднялся со своего места у камина и подошел к мисс Уонноп. Он попросил принести ему чашку чая и поговорить с ним. Валентайн согласилась. Они сели бок о бок в кожаные кресла на блестящих медных ножках, огонь из камина согревал их спины. Кристофер сказал:

– Что ж, мисс Уонноп. Как ваши дела?

И они углубились в разговор о войне. Это было неизбежно. Валентайн с удивлением обнаружила, что Титженс не столь мерзок, как она себе представляла, ибо под продолжительным влиянием пацифистов, с которыми дружил ее брат, и бесконечных рассуждений о морали со стороны миссис Дюшемен у нее возникло ощущение, что все храбрые мужчины – это похотливые негодяи, которые мечтают лишь о том, чтобы нестись по полю боя и добивать раненых в диком неистовстве. Она знала, что Титженс совсем не такой, но от своей точки зрения не отказывалась.

Она обнаружила, что он, как она и подозревала, поразительно спокойный человек. Она много раз наблюдала за тем, как он выслушивал мамины тирады о кайзере. Но он ни разу не повысил на нее голос, не выказал никаких эмоций.

– Мы с вами такие люди… – Он сделал паузу, а потом торопливо продолжил: – Вы видели рекламу мыла, которая читается по‑разному – в зависимости от того, под каким углом смотреть на надпись? Если подойдешь вплотную, то написано «Мыло „Манкиз“». А если отойти в сторону, то видишь другую надпись: «Смывается с первого раза»… Мы с вами будто смотрим на одну и ту же надпись под разным углом – и читаем разные слова. Возможно, встань мы бок о бок, мы прочли бы совершенно другую, третью надпись… Но, надеюсь, мы уважаем друг друга. Мы оба честны. Во всяком случае, я бесконечно уважаю вас и надеюсь, что это взаимно.

Она молчала. За спинами у них похрустывал огонь. Мистер Джегг, сидящий в противоположном углу комнаты, произнес:

– Ошибка координирования… – И понизил голос.

Титженс внимательно посмотрел на мисс Уонноп.

– Вы меня не уважаете? – спросил он. Мисс Уонноп упрямо молчала.

– Я бы хотел, чтобы вы прямо об этом сказали, – повторил он.

– О! – вскричала она. – Как я могу вас уважать, когда кругом столько страданий? Столько боли! Столько мучений… Я не могу спать… Совершенно… Я совсем не сплю по ночам с тех пор, как… Ночью бесконечным кажется все, особенно боль и страх… Мне кажется, по ночам эти чувства и впрямь только усиливаются… – Она понимала, что ее страх был ненапрасным. Ведь он сказал: «Я бы хотел, чтобы вы прямо об этом сказали», и она невольно обратила внимание на прошедшее время глаголов. Ей стало казаться, что так он прощается с ней. Любимый ее покидает…

И она понимала – всегда в глубине души понимала, а теперь окончательно призналась себе в этом, – что источником многих ее страданий была мысль о том, что однажды он с ней попрощается, как негласно прощается теперь. А когда он временами – возможно, даже неосознанно – говорил «мы», она понимала, что он ее любит.

Мистер Джегг приближался к ним, а миссис Хэвилэнд была уже у двери.

– Не будем мешать вашей беседе о войне, – сказал мистер Джегг. А потом добавил: – Как по мне, главная обязанность человека – сохранять красоту там, где ее возможно сохранить. Не устаю это повторять.

Стоял безветренный день; мисс Уонноп осталась наедине с Титженсом. Она думала: «Он должен меня обнять. Должен! Должен!» Самые глубинные инстинкты выбрались на поверхность сквозь толщу мыслей, о которых она и сама не знала. Она буквально чувствовала на себе его руки, ощущала особый аромат его волос – он напоминал слабый запах яблочной кожуры. «Ты должен! Должен!» – думала она. И тут ее охватили воспоминания об их поездке и о том миге, том поразительном миге, когда, выбравшись из белого тумана, она почувствовала, с какой силой его повлекло к ней, а ее – к нему. Внезапный порыв, напоминающий краткий сон, когда кажется, что падаешь в бездну… Перед ее глазами возник белый диск солнца над серебристым туманом, вспомнилась та долгая, теплая ночь…

Титженс сидел понуро и напряженно, а отсветы от огня играли на седых прядях в его волосах. За окном почти совсем стемнело; они сидели в просторной комнате, которая неделю за неделей становилась все больше похожа – благодаря чистоте, позолоте, полировке – на шикарную обеденную залу дома супругов Дюшемен. Титженс поднялся со своего кресла усталым движением, словно оно было для него слишком высоким. Он сказал голосом, в котором слышалась горечь, но еще больше усталость:

– Что ж, мне нужно еще сообщить Макмастеру, что я ухожу из департамента. Тоже дело не из приятных! Но не то чтобы мнение бедного Винни могло тут что‑нибудь изменить, – проговорил он и добавил, помолчав: – Как же все странно, милая… – Несмотря на хаос чувств, охвативший Валентайн, она почти не сомневалась, что он назвал ее «милой». – Не более трех часов тому назад моя супруга сказала мне почти те же слова, что и вы сейчас. Почти точь‑в‑точь. Она говорила о том, что не может спать по ночам из‑за мыслей о людских страданиях… Говорила, что боль усиливается по ночам… И что не может меня уважать…

Мисс Уонноп подскочила:

– Ах! Она не это имела в виду. И я тоже, – сказала она. – Почти каждый мужчина – если он настоящий мужчина – обязан поступить так, как поступили вы! Но разве вы не видите, что мы всеми силами пытаемся уговорить вас остаться – из соображений морали? Разве же мы можем бездействовать, когда гибнут лучшие из лучших? – спросила она с таким жаром, словно одни эти слова могли помешать людской гибели. – Да и вообще, как же вы можете примирить происходящее со своим чувством долга, даже учитывая ваши взгляды! Вы ведь принесете больше пользы своей стране, если останетесь, и вы знаете это…

Он стоял над ней, слегка ссутулившись, и во всей позе его читались бесконечная нежность и забота.

– Я не могу примирить свою совесть со всем этим, – сказал он. – Это попросту невозможно. Я не говорю, что мы не должны участвовать в войне или принять в ней иную сторону. Должны. Но я высказываю вам то, что не говорил больше ни одной живой душе.

Простота этого откровения моментально сделала все те многословные речи, которые она слышала от окружающих, лживыми и постыдными. Казалось, с ней говорит ребенок. Он рассказал ей о разочаровании, которое испытал лично, как только страна вступила в войну. Он даже описал ей залитые солнцем вересковые поля севера, на которых он пообещал себе, что вступит в ряды французского Иностранного легиона как обыкновенный солдат, будучи уверенным в том, что это смоет с него позор.

Уходить на фронт было нечестно. Но теперь не осталось ровным счетом ничего честного – ни для него, ни для любого другого человека. Можно было с чистым сердцем бороться за цивилизацию, если угодно, отстаивать восемнадцатый век в битве с двадцатым – примерно это и являла собой война Франции против вражеских стран. Но вступление Англии моментально все изменило. Двадцатый век будто разделился напополам, и одна его часть начала нападать на другую при помощи восемнадцатого века. Верно, других путей просто не было. Сперва ситуация была терпимой. Можно было бы держаться за свою работу – подделывать статистику, – но потом и это осточертело до головокружения. Мягко говоря.

Вероятно, было неразумно подыгрывать врагу. Может, рано или поздно все разногласия уладились бы сами собой. А может, и нет. Все зависело от начальства. Очевидно! Сперва в правительстве работали славные ребята. Глуповатые, но относительно непредвзятые. Но теперь!.. Что же теперь? Он продолжал, почти неразборчиво…

Внезапно она отчетливо увидела в нем человека невероятно дальновидного, когда речь заходила о делах других людей, о великих делах, однако, когда дело касалось его самого, он был наивен, как дитя. И благороден! И невероятно бескорыстен. Он не высказал ни одной эгоистичной мысли!.. ни одной!

Он продолжал:

– Но теперь!.. С этой толпой взяточников!.. Представьте: один из них просит подделать данные по гигантской партии обуви для того, чтобы вынудить кого‑то отправить какого‑то несчастного генерала и его солдат, скажем, в Салоники, при том что все прекрасно понимают, что это сущая катастрофа… Нашими войсками попросту играют… Морят голодом некоторые подразделения по политическим… – Он уже говорил сам с собой, не с мисс Уонноп. И отчетливо произнес: – Видите, я не могу говорить с вами. Судя по тому, что мне известно, вы словом – да и делом – симпатизируете врагу.

– Нет! Нет! – с чувством воскликнула она. – Как вы смеете так говорить?

– Это не важно, – ответил он. – Нет! Я уверен, что нет… Но тем не менее, ведь это все официальные детали. Человеку не престало – если он порядочен – даже говорить о них… И потом… Видите, это все подразумевает бесчисленное множество смертей… И еще эти вмешательства со стороны… И потом… Я должен выполнять приказы, потому что надо мной стоит начальство… Но выполнение приказов подразумевает бесчисленное множество смертей…

Он посмотрел на нее со слабой, почти комической улыбкой.

– Видите! – воскликнул он. – Возможно, мы вовсе не такие уж и разные! Не думайте, что вы – единственная, кто замечает все эти смерти и мучения. И я тоже отказываюсь от службы в департаменте из соображений морали. Моя совесть не позволяет мне и дальше воевать под началом этих людей…

– Но неужели нет иного… – начала было она.

– Нет! – перебил ее он. – Нет никакого иного пути. В этом деле можно участвовать или умственно, или физически. Полагаю, я скорее ум, чем тело. Мне так кажется. Может, я обманываюсь. Но совесть не позволяет мне пользоваться своим умом им на благо. Но ведь у меня есть и громадное, крупное тело! Признаю, во мне, наверное, мало хорошего. Но мне незачем жить – то, во что я верил, уничтожено. Того, чего мне хочется, я иметь не могу, вы знаете. Поэтому…

– О, говорите! Говорите же! – с горечью воскликнула она. – Скажите, что ваше громадное, неуклюжее тело остановит две пули, закрыв собой двух тощих, анемичных солдат. И как вы смеете заявлять, что вам незачем жить? Вы вернетесь. Снова приметесь за свою полезную работу. Вы же знаете, ваша работа была полезной…

– Да, я с этим согласен. Я презирал ее, но теперь скорее соглашусь с вами… Но нет! Они ни за что не отпустят меня назад. Скорее, выгонят со скандалом. Будут методично меня преследовать… Видите ли, в таком мире, как наш, идеалист – или сентименталист – должен быть забит камнями до смерти. Он ведь причиняет другим столько неудобств. Ходит за ними хвостом во время игры в гольф… Нет, уж они меня достанут, так или иначе. А мою работу будет выполнять кто‑нибудь другой – скажем, Макмастер. Он будет справляться с ней чуть хуже и менее честно. Или нет. Не стоит мне так говорить. Он будет работать с энтузиазмом и добросовестностью. Будет выполнять приказания начальства с примерным послушанием и безропотностью. Он будет подделывать статистику с неистовством Кальвина, а когда война разгорится еще сильнее, выполнит все необходимые фальсификации и в праведном гневе уничтожит врагов, словно Господь – жрецов Ваала. И будет прав. Только на это мы и способны. Не нужно было ввязываться в эту войну. Нужно было захватывать чужие колонии в качестве платы за нейтралитет…

– О! – воскликнула Валентайн. – Как же вы можете так сильно ненавидеть свою родину?

– Не говорите так! И не думайте! – с величайшей серьезностью сказал он. – Ни на секунду не допускайте таких мыслей! Я люблю каждый дюйм наших полей и каждый цветок, каждую травинку – и окопник, и коровяк, и лютики, и высокие пурпурные цветы, которым либерально настроенные пастухи дают вульгарные названия… И другие мелочи – вы же помните поле между домом четы Дюшемен и вашей матери, – а мы ведь всегда были взяточниками, ворами, разбойниками, пиратами, похитителями скота и все равно создали великие традиции, которые любим… Но любить их больно. Сегодня мы ничем не хуже, чем общество во времена Уолпола, но и не лучше. Кто‑то считает, что Уолпол объединил народ за счет государственного долга, кто‑то не одобряет его методов… Моему сыну – и его сыну – будут рассказывать лишь о той доблести, с какой мы воевали в этой безобразной войне. Или в следующей… Они ничего не узнают о наших методах. В школе им будут твердить о том, что по всей стране просто пронесся клич, который услышал их отец или дед… Но это уже совсем другая позорная история…

– Но вы! – воскликнула Валентайн. – Вы! Что вы будете делать? После войны!

– Я! – воскликнул он в легком замешательстве. – Я!.. О, я займусь антикварной мебелью. Мне предложили работу…

Она не верила, что он говорит серьезно. Она знала, что он и не задумывался о своем будущем. Но внезапно перед ее глазами предстали его седая голова и бледное лицо в глубине темного магазинчика, полного пыльной мебели. Представилось, как он выходит, тяжело опускается на пыльный велосипед и едет на сделку по продаже дома.

– Так почему же вы медлите? – вскричала она. – Почему не принимаете предложение? Ведь в глубине темного магазинчика его хотя бы не убьют.

– О нет! – воскликнул он. – Не в этот раз. К тому же продажа антиквариата сейчас, вероятно, не так прибыльна… – Было видно, что он думает о чем‑то другом. – Наверное, я поступил как наглец и эгоист, измучив вас своими сомнениями, – проговорил он. – Но мне хотелось проверить, в чем проявится наше сходство. Мы ведь всегда – по крайней мере, мне так казалось – мыслили очень похоже. Осмелюсь сказать, я даже хотел, чтобы вы меня уважали…

– О, я уважаю вас! Уважаю! – воскликнула она. – Вы невинны, как дитя!

– И я хотел подумать кое о чем, – продолжил он. – Последнее время мне нечасто удается посидеть в тишине у огня… с вами! Чтобы поразмышлять о чем‑нибудь вместе. В вашем присутствии и впрямь становится куда проще разобраться со своими мыслями… А у меня сегодня такая путаница в голове… Но она рассеялась пять минут назад! Помните, как мы ехали с вами в повозке? Вы тогда рассуждали о моем характере. Никому другому я бы не позволил… Но вы видите… Вы же видите?

– Нет! Что я должна увидеть? – спросила она.

– Что я определенно больше не английский джентльмен, который подхватывает сплетни на лошадиных рынках и говорит: «Пусть страна катится к черту!»

– Неужели я так говорила? Да, точно!

Чувства захлестнули ее мощной волной, девушку начала бить мелкая дрожь. Она вытянула руки… Вернее, ей так показалось. Кристофера едва было видно. Валентайн вообще ничего не видела – слезы застлали ей глаза. Она никак не могла вытянуть руки, ведь ими она прижимала к глазам носовой платок. Кристофер что‑то сказал, но точно не признался в любви, иначе она ухватилась бы за эти слова! Фраза начиналась с: «Что ж, я должен…» А потом он надолго замолчал, а она все представляла, что эта мощная волна нежности шла от него. Но его уже не было в комнате…

А дальше потянулись невероятно мучительные дни, так было вплоть до того, как Валентайн с Марком пришли в министерство. Газета, с которой сотрудничала ее мать, сократила гонорары, заказы на статьи перестали поступать; дела матери шли все хуже и хуже. Вечные язвительные речи брата были для нее как удары хлыста по оголенной коже. Казалось, он молился о смерти Титженса. О Титженсе не было ни слуха ни духа. В гостях у четы Макмастеров она однажды услышала, что он недавно уехал. Из‑за этого каждый раз при виде газет ей нестерпимо хотелось кричать. Нищета подступила к ним вплотную. Полиция внезапно нагрянула к ним домой: искали ее брата и его приятелей. Потом брат отправился в тюрьму – куда‑то в Мидлендс. Былая дружелюбность соседей превратилась в угрюмую подозрительность. Они не могли достать молока. Добыть пищу стало практически невозможно, разве что далеко от дома. Три дня подряд миссис Уонноп чувствовала себя весьма неважно. Потом ей стало лучше, и она принялась за новую книгу. Книга обещала получиться очень хорошей. Но у нее не было издателя. Эдвард освободился из тюрьмы в веселом и шумном расположении духа. Видимо, заключенные очень много выпивали. Но, услышав, что его мать чуть с ума не сошла от такого позора, после ужасной сцены с участием Валентайн, в которой он обвинил сестру в том, что она – любовница Титженса и потому милитаристка, он дал согласие на то, чтобы мать воспользовалась своим влиянием – которым по‑прежнему обладала, – чтобы устроить его на минный тральщик матросом. Валентайн стала до ужаса бояться не только пальбы, доносящейся с моря, но и сильного ветра. Матери становилось все лучше; она очень гордилась тем, что ее сын пошел на флот. Она уже успела смириться с тем, что газета вообще перестала ей платить. Пятого ноября толпа незнакомцев сожгла чучело миссис Уонноп прямо у их дома и разбила окна на первом этаже. Миссис Уонноп выбежала из дома и в свете огня сбила с ног двух подростков – работников с фермы. Вид миссис Уонноп с растрепанными седыми волосами, поблескивающими в отсветах огня, ужасно напугал присутствующих. После этого случая мясник напрочь отказался выдавать им мясо – что по карточкам, что без. Переезд в Лондон стал неизбежным.

Горизонт над болотами закрыли гигантские сваи, небо над ними наполнилось аэропланами, а по дорогам начала активно ездить военная техника. Теперь эхо войны звучало повсюду.

Как только они решили переезжать, вернулся Титженс. Сперва Валентайн казалось, что теперь она в раю. Но потом, месяц спустя, она столкнулась с ним буквально на минуту – он тогда показался ей очень мрачным, постаревшим и скучным. И тогда ей сделалось едва ли не хуже, чем когда он был на фронте, – она всерьез засомневалась, что он в своем уме.

Услышав, что Титженс будет квартировать – или, во всяком случае, находиться – неподалеку от Илинга, миссис Уонноп тут же сняла небольшой дом в районе Бедфорд‑парк, а в это время, чтобы как‑то свести концы с концами, ибо мать работала крайне мало, Валентайн устроилась учительницей гимнастики в большую школу довольно далеко от дома. Таким образом, хоть Титженс и приходил почти каждый день пить чай в их ветхий пригородный домик, она его почти не видела. Единственным свободным днем у нее была пятница, и в этот день она по‑прежнему регулярно сопровождала миссис Дюшемен: встречала ее на Чаринг‑Кросс около полудня и провожала на ту же станцию, чтобы успеть на последний поезд до Рая. По субботам и воскресеньям она с утра до ночи печатала мамины рукописи.

Иными словами, с Титженсом Валентайн почти не встречалась. Она знала, что из его несчастной памяти стерлись события и имена, но мать говорила, что он очень ей помогает. Стоило только предоставить ему факты – и его ум с чрезвычайной скоростью начинал изобретать разумные с точки зрения тори аргументы или поразительные и интересные теории. Для миссис Уонноп это была огромная помощь в тех редких случаях, когда требовалось написать сенсационную статью для газеты. Она продолжала сотрудничать с той загнивающей газетой, с которой работала и раньше, но это не приносило никаких денег…

Валентайн Уонноп по‑прежнему сопровождала миссис Дюшемен, но между ними пропала прежняя близость. Скажем, Валентайн отлично знала, что миссис Дюшемен, сев вечером на поезд на станции Чаринг‑Кросс, выходит на станции Клапем, садится в кэб и возвращается на Грейс‑Инн, чтобы провести ночь с Макмастером, и миссис Дюшемен отлично знала, что Валентайн это известно. Миссис Дюшемен разыгрывала на людях правильность и осмотрительность, причем и после свадьбы, на которой Валентайн была свидетельницей и где кроме них присутствовала еще неказистая тень какого‑то церковного служки. В тот момент уже не осталось очевидных причин на то, чтобы Валентайн и дальше покрывала миссис Макмастер, но та велела ей продолжать до тех пор, пока они не почувствуют, что можно публично объявить о свадьбе. По словам миссис Макмастер, у нее были в обществе недоброжелатели, и даже если впоследствии можно будет опровергнуть их клевету, избежать скандала практически не удастся.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.