![]()
|
|||||||
Пантелеев Алексей Иванович (Пантелеев Л) 10 страницаОсенние запахи Щукина двора. Антоновские яблоки! А как восхитительно пахло на Сенной! А в магазине, где мама покупала селедку ("Вам с душком, сударыня?")! Что может быть скучнее для взрослого человека покупать пальто или материал на костюм. А как вспомнишь дедушкин магазин или магазин готового платья в Суровской линии, где мама по осени покупала нам с Васей драповые пальто, - голова кружится. А мощные, как симфония, запахи лаковой мастерской! Капли Датского короля! Запахи чужих квартир. Максимилиановской лечебницы. Зубного врача. Запахи бани (земляничного мыла, деревянных шаек, распаренного веника)... Запах вокзала. Горький запах раздавленного в пальцах одуванчика. * * * Третьего дня, когда я ездил в город, мне выдали мой "вольный" костюм. В кармане пиджака, в бумажнике я нашел записку, адресованную маме и датированную 28.XI.41 г.: "M-me Спехина, прошу, если можно, дать взаймы 1 конфеточку до завтра. Я отдам, прошу не отказать. Муж Вам объяснит, почему я не могу явиться сама. А.С.Лыткина". На обороте какие-то мои записи. Тут же вывернутая наизнанку пачка от папирос "Беломор". На ней тоже записи. С трудом расшифровал: Монолог на крыше Говоря между нами, вам не кажется, что сидеть на крыше - не совсем подходящее дело для старого еврея? Я живу в Ленинграде вот уже сорок три года и, вы представьте, даже понятия не имел, что такое крыша, какой она имеет вид и с чем ее, я извиняюсь, кушают. А что мне, скажите, было здесь делать? Я не кровельщик, не трубочист... Я - зонтичных дел мастер. И тем не менее я, как вы видите, вылез-таки на эту крышу. Для чего? Ради какой охоты? Если вам придет в голову мысль, будто я забрался сюда, чтобы любоваться солнечным закатом, - вы ошибетесь. Относительно загара или воздушных ванн тоже исключается. У меня сердце, плюс печень и плюс еще приливы крови. Летом, когда мне нужно идти по Невскому, я иду по теневой стороне, там, где Сад отдыха и Городская дума. Учтите, что мне шестьдесят восемь лет! А? Что? Не дали бы? Ну, вы наверно, очень скупой, если даже на такую сумму не можете раскошелиться! Я родился при Александре. И не подумайте, что это был Александр Третий, Миротворец, это был Александр Второй, Освободитель! Теперь вы осознали, какая рядом с вами восседает музейная редкость?! Так вот - о чем мы? О том, как я очутился рядом с вами на крыше? Приходит наш почтеннейший Михаил Арсентьевич и говорит: - Всех боеспособных мужчин призывают добровольно вступать в отряды эмпэвэо. Кто желает - записывайтесь. А у нас, в нашей коммунальной, мужчин вообще - раз-два и обчелся. Короче говоря, всего два экземпляра: ваш почтенный слуга и еще один: сын моей соседки Маруси. Но этому молодому человеку всего два с половиной года, он еще допризывник. Я говорю: - Товарищ управдом Михаил Арсентьевич, боеспособный в квартире номер семнадцать я один. Тем не менее вы на меня вполне можете положиться. И Советская власть тоже может на меня рассчитывать. Он зачитал мне инструкцию, я расписался. И вот, как видите, я уже боец местной противовоздушной обороны. Четвертый день сижу на крыше. И один раз, а именно третьего дня, мне даже посчастливилось войти в соприкосновение с противником. Вон туда, на ту, нижнюю, крышу упали две зажигалки, и я успел до них добежать и присыпал эти вонючие бомбы песочком. Нет, не один, мне помогали два славных мальчика. Вы спрашиваете - почему я нахожусь на крыше? Ради чего я каждый день сюда карабкаюсь? Скажу вам со всей откровенностью - я не большевик, нет. По нашим большим еврейским праздникам я хожу в синагогу. Но я - за Советскую власть. И - против фашистов. Теперь вы поняли всё, я надеюсь?.. * * * В восьмой палате лежит больной Феоктистов. У него сердечная болезнь на почве алиментарной дистрофии. Распухает. Есть такое лекарство - меркузал. Противоотечное. Феоктистов у всех просит: достаньте! Будучи в Союзе, я зашел в Литфонд, спросил: нет ли? Обещали достать немного. * * * В той же палате лежит человек, интеллигентный, который хвастается тем, что ел все: кошек, собак, воробьев, ворон, галок... Искал крысу, но крысы к тому времени уже исчезли. Написал сейчас: "бежали с тонущего корабля" и зачеркнул. Нет, это несправедливо по отношению к нашему славному кораблю. Он не тонул. И не утонет. * * * В декабре была ночь, когда на Каменный остров упало двадцать восемь бомб! Витя и Таня Пластинины болели тогда корью. * * * Впервые читаю - уже вторую неделю - Марселя Пруста. Как хорошо сказал о нем в предисловии А.В.Луначарский: "...Прелесть и сущность его художественного акта есть воспоминание". * * * Витю Кафтанникова, когда он был маленький, пугали: - Будешь шалить - отдам в сосисочную. И он очень боялся, что из него сосиски сделают. А на днях говорит: - Дурак я был, что боялся. - Почему же дурак? - А пусть бы отдали. Пока меня смололи бы, я бы сам успел наесться. Спохватился, содрогнулся, добавил: - А может, и убежал бы. * * * Все эти дни ходил и повторял: "Феоктистов". Что это мне напоминает? И вспомнил. В годы далекой юности моей, когда я работал на кухне ресторана "Ново-Александровск", нашим шефом, главным поваром, был Иван Феоктистович. Другого повара звали Иван Мартыныч. Иван Феоктистович был, что называется, прямой противоположностью того ходячего представления о поварах, которое складывается у нас с детства: розовощекий веселый толстяк в белом колпаке - такими изображали их на банках с какао, на журнальных карикатурах... Иван Феоктистович был сухощавый, даже со слегка провалившимися щеками, высокий, характером был меланхолик. Почти ничего не ел. Когда не работал, сидел у открытого окна кухни и пил вприкуску чай. Глаза полузакрыты. Голос сонный. В конце двадцатых годов я встретил Ивана Феоктистовича на Вознесенском. - Что, Ленька, - сказал он, пожимая мне руку, - говорят, ты писателем заделался, книжки пишешь? - Да, Иван Феоктистович. Пишу. Он поморщился, покачал головой. - Напрасно. Я оробел. - А почему напрасно? - Из тебя, ты знаешь, ха-роший бы повар вышел. Честное слово. Правду говорю. Кто знает, может быть, и прав был Иван Феоктистович. А другой повар - Иван Мартынович - невысокий крепыш, черноволосый, ловкий и шустрый, балагур и просмешник - чем-то похож был на итальянца. Этакий ярославский Фигаро в белоснежном колпаке. * * * К. сказала мне, что получила на днях бандероль - рукописи Елены Яковлевны Данько{391}. Их прислал в Союз писателей начальник какой-то маленькой железнодорожной станции в Сибири, где скончалась от дистрофии Елена Яковлевна. Там же, кажется, умерла и сестра ее Наталья Яковлевна. Вчера я попробовал писать о сестрах Данько, о моих встречах с ними в довоенном Петергофе. И о своем петергофском детстве. * * * Много я видел горького, и страшного, и жестокого за этот год. Сердце, казалось бы, должно было очерстветь, охладеть, ожесточиться. Но нет - не черствеет, не теряет способности сжиматься больно. Вчера ночью осколок немецкого снаряда убил дядю Мартина - мужа Нины Васильевны. Его я никогда не видел (только на фотографии), с нею почти не знаком - она живет не здесь, а на Литейном. Мартин Иванович дежурил ночью у ворот завода, снаряд разорвался в двух шагах от него. Сегодня я сидел в саду под яблоней и видел, как шла - от трамвайной остановки к сестрам - Нина Васильевна. На глазах у меня она прошла всю площадку перед дворцом. Я все это сердцем, а не глазами видел, окаменевшее, сведенное судорогой лицо, согнутые, ссутулившиеся плечи. Идет, как сомнамбула. Каждый шаг, как удар сердца. Я поднялся. Она заметила меня, кивнула, прошла... * * * Была Ляля. В Ленинград приехал Фадеев. Хочет видеть меня. Ляля слышала разговор его с К., набралась храбрости, вмешалась, сказала, что Пантелеев лежит в той же больнице, где лечится ее мать. Фадеев поручил ей передать мне, что, если я могу приехать, он будет меня ждать послезавтра в Союзе писателей, если не могу, он приедет ко мне в больницу сам. Я просил передать, что постараюсь быть в Союзе. Ляля сидела со мной и с мамой часа полтора. Послезавтра маму выписывают. Ляля забрала ее пожитки. Вспоминали зиму. Ляля рассказала, как сдавала она в ноябре в убежище института госэкзамены Владимиру Григорьевичу Адмони. - Приходилось кричать и мне и ему. Бомбежка была очень сильная, массированная. Бомбы ложились где-то совсем рядом. Ведь их институт - под боком у Смольного. * * * Вчера хоронили мужа Нины Васильевны, погибшего на посту у ворот своего завода. Утром сегодня гулял по Острову с Таней Пластининой. Она говорит: - Я вчера ехала на этом грузовике с гробом и думаю: "Все-таки как ужасно, что нет бессмертия!" Может быть, Алексей Иванович, оно все-таки есть? А? - Может быть, Таня, - сказал я. В больших красивых и всегда таких веселых глазах девочки стояли слезы. * * * ...Фадеева я видел впервые. Какой он? Высокий. Еще молодой, но уже седоголовый. Румяное, как бы обветренное или даже ошпаренное лицо. Такие лица бывают у людей, которые перегрелись на солнце. Глуховатый голос. Тоненький, какой-то не по росту, не по возрасту и не по чину - смех. Начал с того, что предложил мне уехать в Москву. - Хватит вам здесь маяться. Дней через десять он возвращается в Москву - предлагает лететь вместе. Я сказал, что подумаю. Предложение слишком неожиданное. Мне не хотелось бы покидать Ленинград. Кроме всего у меня здесь семья: мать и сестра. - Устроим вызов и для них. Подумайте. И Маршак тоже вам очень советует. Между прочим, о том, что было со мной, - ни одного слова. Выхожу из Союза в полной растерянности. * * * На Литейном встречаю Н.Л.Дилакторскую. - О Хармсе знаете? Слыхали? - А что такое? Нет, не знаю. Оглянулась. - Даниил Иванович умер. Там... Наталья Леонидовна - в гимнастерке и в пилотке. Мощную грудь ее перетягивает портупея. Она с первых дней войны в армии. Сообщение о чьей-либо гибели не обжигает, не ударяет, как ударяло когда-то. И все-таки... Шел и вспоминал нашу последнюю встречу, последний разговор. И многое другое. Все-таки лет двенадцать связывала нас - нет, не дружба, а очень большая душевная близость. * * * Мама и Ляля и слушать не хотят об отъезде. А я - я не спал ночь и под утро принял решение: еду. Прийти к этому решению было не легко. Куда проще было бы сделать это осенью. Ведь я не только маму и Лялю оставляю. И не только "землю отцов". Понять меня может только тот, кто пережил вместе со мной минувшую зиму. Вероятно, это громко звучит, но у меня впечатление, что я совершаю грех, изменяю не живым, а мертвым... И все-таки решил ехать. Немалую роль сыграло тут письмо Т.Г.Габбе, которое она написала мне перед своим отъездом. "Всему свое время, - писала она. - Время ждать и терпеть и время действовать". "Пришло время действовать". * * * Не мог до сих пор не только рассказать об этом, но и просто записать, запечатлеть для памяти... По нашей улице Восстания человек вез на санках не совсем обычную мумию. В один мешок или в одну простыню были зашиты два трупа: женщины и маленького ребенка. Ребенок лежал у матери на груди. Назвать этот рассказ я хотел так: "Мадонна в осажденном городе". Но почему-то даже сейчас я с трудом выписал эти слова. Слишком громко, вычурно, литературно. И вообще нет в природе слов, какими об этом можно рассказать. Это не писателю, а скульптору следует изобразить. Если будет когда-нибудь поставлен памятник погибшим в нашем городе - он видится мне именно таким. * * * Замечательные слова я прочел на днях у Марселя Пруста. Он пишет о настоящем добре и о подлинном милосердии. Когда ему "доводилось встречать, в монастырях например, подлинно святые воплощения деятельного милосердия, то у них бывал обыкновенно живой, решительный, невозмутимый и грубоватый вид очень занятого хирурга, лицо, на котором невозможно прочесть никакого соболезнования, никакой растроганности зрелищем человеческого страдания, никакого страха прикоснуться к нему, лицо, лишенное всякой мягкости, непривлекательное и величественное лицо подлинной доброты". Но ведь то же можно сказать и о подлинной скорби. * * * Отъезд со дня на день, с недели на неделю откладывается. Какие-то дела задерживают Фадеева. В столовой Дома писателей, где я теперь получаю "дополнительный суп", ко мне подошла пожилая дама, маленькая, очень милая, бойкая, но, пожалуй, за этой бойкостью скрывающая застенчивость. - Познакомимся. Нам с вами и с Александром Александровичем Фадеевым предстоит лететь на одном самолете в Москву. Я - Жихарева. Ксения Михайловна. Имя это я знаю с детства. Переводчица Гамсуна. * * * Вчерашний вечер провел у Пластининых. Была еще Марья Павловна Семенова, завмедчастью больницы. Вспоминали минувшие дни. Екатерина Васильевна говорит, что главная их заслуга (прежде всего кочегара Сахно) это то, что в больнице удалось сохранить воду, канализацию и паровое отопление. - Смертность у нас была значительно ниже, чем в других больницах. Фактор тепла играет огромную роль. Да, я хорошо помню, что значил этот фактор тепла. Помню синий спиртовой огонь пылающей в печке "Кинонедели"... * * * Говорили о мудром решении городских властей, позволивших ломать, разбирать на дрова деревянные заборы, а потом и деревянные дома. Тут дело не только в том, что появились дополнительные резервы топлива. У многих жителей появилась видимость деятельности. Человек выходил из состояния спячки приостанавливалось умирание. * * * Психические заболевания на почве голода. Знаю. Сам был на грани... Первый раз за всю зиму мама принесла из Дома писателя кастрюлечку какого-то супа. Поставили кастрюльку на печку разогреваться. Не помню, что именно, но что-то меня рассердило, вывело из себя (а очень немного для этого было нужно). Размахнулся и - к черту эту кастрюльку с печки. Весь суп, все эти драгоценные перловые зернышки расплескались по комнате. Да, стыдно, писать об этом. И тогда было стыдно. Ужасно стыдно. До слез, до спазма сердца. Но если уж писать, то писать все... А покойный Павлик, сын покойного дяди Коли! Мягкий, скромный, деликатный, любящий родителей мальчик - он за несколько дней до смерти кидался на отца с ножом. * * * Опять Е.В. вспоминала, какой я был, когда меня привезла в марте "скорая помощь". - Впрочем, не гордитесь, были и почище. Привезли как-то - или сам пришел, не помню - интеллигент. Кажется, историк. Сухая форма дистрофии. Стали его раздевать - у него в кармане - мохнатый кусок кошки. Представляете? Сырая. Варить не на чем было... Нет, спасти не удалось... А в вашей комнате лежал в феврале Иван Иванович Толстой, член-корреспондент Академии наук. Дочка его на саночках привезла. А потом и жена его у нас лежала. * * * Рассказывали о первых дистрофиках: - Это, кажется, в октябре было. Привезли трех рабочих. Прибегает дежурный врач и говорит, что она не может установить диагноз: у всех троих слабый пульс, слабое дыхание, все трое без сознания. Я пришла - тоже не понимаю. Позвали Марью Павловну... - Да. И я тоже не понимала, в чем дело. Картина, что называется, не вкладывается в рамки диагноза. - Все трое были подобраны на улице. Причем в разных местах города. А на следующий день стали поступать и другие с подобными явлениями... - Главным образом рабочие и главным образом бессемейные. - Ну, тут мы впервые и стали ставить диагноз: истощение. Или по-ученому - алиментарная дистрофия. - А дальше и пошло, и пошло. Не успевали принимать. Карета за каретой. Умирали тут же, в приемном покое. - А ведь врачи, и сестры, и санитарки тоже валились одна за другой. * * * Вспоминали довоенные годы. И далекую молодость. - Павлова я хорошо помню, - говорит Екатерина Васильевна. - Темно-синий сюртучок однобортный... Очень большой кабинет. А сам - маленький. Пришел сдавать ему зачет студент Р. Не ответил. - Пожалуйста, спросите еще, профессор! - Хорошо, я зачту вам, но вы не смеете говорить, что вы - ученик профессора Павлова. На вступительные лекции Павлова сбегались студенты даже из других институтов. Начинал всегда так: - Господа студенты!.. * * * Утром сегодня гулял с ребятами по Острову. Солнечный, уже совсем летний день. Набережная одной из Невок. У причала стоят торпедные катера. И в обычных условиях, в мирное время, в облике военного корабля, как, впрочем, и всякого другого, есть всегда что-то романтичное, нарядное, веселящее глаз. А сейчас, после всего пережитого, мы все - и ребята и я буквально ахнули. Вымпелы, какие-то елочные флажки, сигнальные, что ли? Чистая мягкая парусиновая роба матросов, их застиранные, бледно-голубые, как северное небо, воротники, надраенные палубы, сверкающая медь поручней, иллюминаторов. Даже маскировочная сетка, наброшенная на палубу, простая, похожая на гамак сетка с нашитыми на ней разноцветными лоскутками - выглядит празднично, ярмарочно-феерично, театрально... Краснофлотцы работают - разбирают на топливо какой-то деревянный, в ложнорусском стиле, особнячок на набережной. Носят на плечах - по одному и по двое - эти серые, пыльные, трухлявые доски и бревна на свои ослепительно чистые, даже элегантные суда. Не умолкает смех. Вот как мы живем. И вот как обороняемся от самого сильного, самого могучего врага, какого знала история России! И горько и весело. Да, почему-то все-таки весело. * * * Всегда ли я верил, что город устоит, что немцы не будут ходить по его улицам? Честно говоря - нет, не всегда. Были минуты, когда мне казалось, что только чудо может спасти наш город. В самом деле - чем Ленинград лучше Парижа, Варшавы, Риги, Таллина или Смоленска? И все-таки чудо совершилось. И продолжает совершаться на наших глазах. * * * Александр Александрович назначил окончательный, по его словам, день отлета: 7 июля. День рождения мамы! Вчера ездил прощаться с каменноостровцами. Вечером сидел с ребятами у костра. Расстаемся с сожалением. Ребята в один голос просят меня, когда я буду улетать, сделать три круга над санаторием. Я обещал. И, надо сказать, с чистой совестью. Потому что в эту минуту мне казалось, что будет очень просто уговорить летчика сделать два-три круга над Каменным островом. * * * Москва, ул. Чкалова, 14/16. Уже пятый день я в Москве и вот только сейчас нашел время открыть этот альбом. Изуродованный, обшарпанный, с ободранным переплетом альбом. Что с ним случилось? А случилось то, что в Ленинграде, в Союзе писателей кто-то мне сказал, будто в самолет можно взять с собой не больше двадцати килограммов вещей. И вот два или три дня я убил на облегчение своего багажа. В частности, содрал переплеты с двенадцати записных книжек и дневников. Выбросил массу нужных мелких вещей - например, металлическую мыльницу. Оказалось, однако, что труды мои были напрасны. При желании я мог перевезти не двадцать килограммов, а целую тонну. В грузовом "Дугласе", на котором мы летели, было всего три пассажира: К.М.Жихарева, А.А.Фадеев и я. Впечатления не записал сразу - теперь уже всего не вспомнишь. Запишу коротко то, что осталось в памяти. Провожал нас до Ржевского аэродрома почему-то Павел Лукницкий*. Ксения Михайловна устроилась рядом с шофером, мы с Лукницким сидели на бортиках грузовичка, а Фадеев всю дорогу стоял широко расставив ноги и всю дорогу насвистывал фокстрот "Сказка". Где, в какой час, в каком доме этот мотив мог пристать к нему в осажденном Ленинграде? Почему-то этот вопрос мучил меня, мешал сосредоточиться, сохранить то состояние души, которого требовала минута. ______________ * Недавно читал опубликованные дневники покойного П.Н.Лукницкого "Сквозь всю блокаду" и там, на с. 314, в записи от 8 июля 1942 г. прочел: "В тот же день, вчера вечером, я провожал в автомобиле "пикап" до аэродрома А.Фадеева и Л.Пантелеева, улетавших в Москву". Эта перекличка голосов, две дневниковые записи, почти одновременно сделанные 36 лет назад, почему-то необыкновенно тронули меня. (Примечание 1979 г.) В самолете А.А. расстелил на полу газету и лег спать, укрывшись с головой своим кожаным коричневым регланом. Ксения Михайловна спала, сидя на узенькой дощатой лавочке. А я тоже сидел на этой лавочке, но не спал ни минуты, все смотрел в окошко... Летели совсем низко, бреющим полетом. Все было видно - и розовеющие на утренней заре озера, и леса, и деревни, и бредущее по дороге стадо, и даже люди, которые трогательно махали нашему самолету платками и шапками. Была одна остановка, как выяснилось потом - вынужденная. Наш "дуглас" выследили немецкие истребители, открыли пулеметный огонь. Сопровождавшие нас "Яки" вступили с ними в бой и в конце концов отогнали этих воздушных хищников. А наш "дуглас" в это время отсиживался на какой-то большой поляне или на лесной просеке. Это было уже утром. Мы вышли из самолета, дышали лесной летней свежестью. И помню, как буквально пронзил меня крик петуха, донесшийся из ближней деревни. Ведь больше года я не слышал ничего подобного. * * * Три или четыре месяца я ходил с палкой. Даже по комнатам. Казалось, что без нее не могу сделать ни шага. А тут, когда сказали: "Москва... Выходить", я растерялся, разволновался и, поспешив, забыл свой посох в самолете. Только очутившись на твердой земле, в порядочном отдалении от самолета, заметил, что иду без палки. Хотел вернуться, а потом махнул рукой и - вот до сих пор свободно разгуливаю без всякой поддержки. Только временами чуть пошатывает. * * * Фадеева встречает машина. Шофер берет наши чемоданы, устраивает их в багажнике. Ксения Михайловна объясняет, что ей нужно в Петровское-Разумовское, в Тимирязевскую академию, где живет ее сестра. Это довольно близко от аэропорта. Приезжаем в какой-то кирпичный городок с башенками. Прощаюсь с милейшей Ксенией Михайловной. Фадеев несет ее чемодан. И тут мне впервые приходит в голову мысль: "А куда же поеду я?" Возвращается Александр Александрович: - Поехали дальше. - А куда? - задаю я довольно глупый вопрос. - А вас мы - к Маршаку. Его самого нет, там сейчас одна Розалия Ивановна. Но Самуил Яковлевич просил, чтобы вы остановились у него. Задаю типично ленинградский, блокадный вопрос: - А как же... ведь у меня еще нет карточек. А.А. тоненько и коротко смеется. - Ничего, не беспокойтесь. Не объедите Самуила Яковлевича. Мы ему тут кое-что подкидываем. Так и сказал: "Мы..." И вот уже пятый день я на улице Чкалова. Живу в комнате мальчиков Розалия Ивановна трогательно опекает меня, кормит и поит. Успел побывать у Твардовского, у Тамары Григорьевны, у А.И.Любарской. * * * Сразу по приезде послал телеграмму своим в Ленинград и через два дня, основательно поволновавшись, получил ответную телеграмму: "Живы здоровы благополучно". Между прочим, находясь на Каменном острове, так не волновался. А ведь с этого острова я и телеграммы подать не мог. Что значит сила расстояния! Отсюда, за 600 километров, совсем по-другому видится этот мрачный, затемненный, задымленный, без единого стекла в окнах, разваливающийся, осыпающийся под грохот бомбовых ударов и артиллерийских обстрелов город. Видишь только черное, страшное, горькое. Хотя знаешь, что в городе работают кино и театры, ходят трамваи, на пляже у Петропавловской крепости какие-нибудь мальчики и девочки в плавках купаются и загорают... * * * Обедаю в писательской столовой на улице Воровского. Мне выдают какие-то "ленинградские талончики". Вчера сидел за большим - человек на двенадцать столом. За тем же столом обедали Новиков-Прибой, Лев Кассиль, Л.Леонов, В.Бахметьев... Других не знаю. В середине обеда появился Иосиф Уткин. В военной гимнастерке, на груди блестит медаль, которую он только что получил. - Здорово, служба! - приветствует его Кассиль. Когда-то, в дни нашего с Кассилем детства, такие медали носили старые отставные солдаты. * * * Я никогда не встречался с Пастернаком. Даже портрета его почему-то не случалось видеть. Вчера увидел его в столовой и сразу узнал. Каким же образом? Помогли - Андроников и Цветаева. Андроников удивительно верно, точно (хотя и сильно шаржируя, конечно) изображает Бориса Леонидовича, его манеру говорить. И уж совсем не осталось сомнений, что передо мной Пастернак, когда вспомнилось цветаевское: "Похож одновременно и на араба и на его коня". Арабская смуглость, арабские выпуклые глаза и вытянутое, ноздреватое, трепетно-ноздреватое лицо. * * * Еще одна ленинградская заметка. Профессор Вериго зимой, по пути в институт и из института домой собирал каменный уголь, которым топил времянку. - Я рассудил так. Угля, конечно, в городе мало, но все-таки, как бы мало его ни было, он есть, его возят и, как полагается, хоть немного да теряют при перевозке. Теперь я хожу по мостовой. На расстоянии четырех километров нахожу кусков шесть-семь. * * * Звонил Фадеев. Сказал, что устроил для меня и для Ксении Михайловны путевки в санаторий. * * * Читаю листовку, привезенную из Ленинграда: "Съедобные дикорастущие травы и способы использования их". Из рогоза с его бархатистыми шоколадного цвета шомполами наверху можно, оказывается, печь вкусные лепешки. Молодые же стебли варят в соленой воде. Из корней одуванчика приготовляется кофе. Из листьев первоцвета - витаминозный салат. Молодые корни лопуха сушат и мелют на муку. Или делают из них сладкое повидло. То, что можно есть щавель, крапиву, цикорий, иван-чай, сныть, манник, мы и без листовок знали. * * * В день, когда я приехал (или на другой?), в Москве была воздушная тревога. Где-то далеко потявкивали зенитки. Говорили, над городом пролетел немецкий разведывательный самолет. В городе действует закон о затемнении. Существуют бомбоубежища. Видел разбитый бомбами Вахтанговский театр. Но вообще-то, по сравнению с Ленинградом, Москва совсем мирная. Все страшное - позади. Страшное - это ноябрь-декабрь прошлого года. * * * Шел переулком в Замоскворечье, услышал за окном женский голос: - Изволь с хлебом есть!.. Ну, думаю, слава богу, значит, здесь дети не пухнут и не мечтают о дуранде, о хряпе, о соевом молоке, как мечтают о них дети ленинградские. * * * Архангельское. Да, то самое, вельможное, юсуповское, пушкинское. Сейчас здесь санаторий для высшего начсостава Красной Армии. Накануне я был в Союзе, видел Фадеева. Спросил: - Какое же я имею право лечиться в этом санатории? Я ведь всего лишь интендант третьего ранга. - Вы - ленинградец, блокадник. А это - высшее звание, - ответил Фадеев. Ксения Михайловна, узнав об этом, возликовала. Фадеева она и без того не только обожает - боготворит. * * * Санаторий заполнен генералами, полковниками, подполковниками. Ниже батальонного комиссара, кажется, никого не встречал. Впрочем, тут, как в бане, не узнаешь, кто дьякон, кто не дьякон. Все ходят в американских полосатых пижамах, и мне вспоминается то, что говорил Женя Шварц о шоферах и театральных администраторах. Есть несколько женщин: тяжело раненные медсестры и врачи. Одна медсестра на протезах. Говорил с нею вчера часа полтора, записал отдельно. * * * Начальника госпиталя, толстого бригврача Ошмарина (брюки навыпуск, светлая полотняная фуражка) раненые и отдыхающие называют "Князь Юсупов", поскольку это он сейчас хозяин Архангельского. * * * В Архангельском, как известно, бывал Пушкин. Здесь есть Пушкинская аллея. Есть памятник ему. Сейчас он - в ящике, как и многие другие статуи. От осколков. Сам дворец закрыт. Но мы с Ксенией Михайловной, получив разрешение, прошлись бегло по анфиладам. Пустовато, так как все мало-мальски ценное спрятано или эвакуировано. * * * Ксения Михайловна - первая жена Вячеслава Шишкова. А ее первый муж известный врач Жихарев, внук (или правнук) того, пушкинских времен Жихарева, автора "Записок". Ксении Михайловне, думаю, лет под семьдесят, если не семьдесят. Но - бодра, бойка, весела, остроумна, жизнелюбива. Каждый день забирается по приставной пожарной лестнице на крышу дворца, загорает. Призналась мне, что с институтских (институт благородных девиц) времен и до сего дня ни разу не спала больше пяти часов в сутки. * * * "...Вы приподняли меня принять дары и поцеловать чашу; это летом было, и голубь пролетел насквозь через купол из окна в окно". Откуда это? Никогда бы не угадал, если бы дали одну цитату. Достоевский! "Подросток". Как же богат, многообразен талант его!.. * * * Живу в большой двухместной палате. Мой сосед - молодой бригадный комиссар - целый день отсутствует, играет на открытой террасе в шахматы. Я работаю. Переписал "Маринку", начал писать о мальчике-перевозчике на Каменном острове.
|
|||||||
|