![]()
|
|||||||
Пантелеев Алексей Иванович (Пантелеев Л) 13 страницаА было так, что мне, попросту говоря, надоело... Надоел, приелся до чертиков окружавший меня быт. После чистой атмосферы блокадного Ленинграда этот быт казался постыдно мелким, пустым и ничтожным. Раздражала постоянная толчея в нашем номере, обилие незнакомых, а часто и неприятных мне людей. Я имею в виду, конечно, не тех, кто останавливался у нас, приезжая с фронта или из эвакуации... Днем я пробовал работать, писал - для газет, журналов, для Совинформбюро. Принимали, хвалили, но мало что увидело свет. Журнал "Смена" принял мою "Ленинградскую записную книжку", два с половиной печатных листа. Номер был набран, подписан к печати, но в последнюю минуту его задержали... Оказывается, нельзя, не пришло время писать правду о Ленинграде. От той же "Смены" я выезжал корреспондентом на Западный фронт. С публикациями тоже ничего не получилось. Напечатал несколько рассказов в "Комсомольской правде", в "Учительской газете". Детиздат принял к изданию небольшой сборничек рассказов. Дубровина предложила переиздать в 1944 году под одной моей фамилией "Республику Шкид". То же предлагал мне, еще до войны, Лев Желдин. Разумеется, ни тогда, ни сейчас на этот позор я не пошел. А жить в Москве становилось как-то очень кисло. И вот я решил проситься на фронт. Подал заявление в ГлавПУРККА с просьбой мобилизовать меня. 12 марта 1943 года получил наконец московский паспорт. А уже 26 марта сдал этот паспорт в Свердловский райвоенкомат г.Москвы. * * * ...Три или четыре дня я пробыл в запасном полку. Что это такое запасной полк, - я и сейчас не очень ясно представляю... Видел там разжалованного старшего лейтенанта. Навсегда запомнилось, врезалось в память его страдальческое лицо, его понурые плечи со следами содранных звездочек на погонах. Когда мы строились в две шеренги, этот несчастный всегда становился на правом фланге и всегда немного впереди строя. - Такой-то! - кричали ему. - Стать по ранжиру! - Я - офицер, - глухо отвечал он. - Бывший офицер! И обедал он - за общим столом, но где-нибудь все-таки на уголке, в сторонке. Это униженное тщеславие выглядело, конечно, глупо и смешно, и все-таки мне было почему-то жалко этого дядьку. На конвертах двух маминых писем я записал историю некоего Тютикова. Красноармеец Тютиков - нижегородец, колхозник, по паспорту 32 года, прихрамывает на обе ноги. Щупленький, окает. Над верхней губой и на подбородке маленькими кустиками лезут редкие светлые волосики. Сколько ему лет - трудно сказать: не то мальчик, не то старичок. Шинелишка старая, пилотка напялена как-то боком, слева направо, а не с затылка на лоб. Какой-то монашек в скуфейке. Спрашивают, почему его в запасной прислали. Улыбается кротко. - Болен я. Здесь вот - в боку - болит. Ни лежать, ни сидеть не могу. - Ну, что ж. Значит, домой поедешь - к жене. - А ведь я не обженившийся. - Да ну? Чего ж ты? - А я - малосильный, - говорит он всерьез, с чуть заметной виноватой улыбкой. - Эх ты - дядя! Ну, ничего... Приедешь и без жены проживешь. Девок теперь много - и такой нарасхват будешь. Улыбается. Спрашивают: есть ли у него ремесло? - Нет. Я - баянист. В колхозе получал трудодни за те вечера, когда играл. А так - весь день на печи валялся, "берег здоровье". Черного хлеба не ел, только белый. Еще бы лучше жил, да у него - мачеха. Рассказал обо всем этом и глубоко-глубоко вздохнул. - Ну, ничего, - говорят ему. - Скоро все домой поедем. Газеты-то ты читаешь? - Не. Я неграмотный. - Ка-ак? Да ты что? Двенадцатого года - неграмотный? - Пробовали... уж тут, в армии... учить пробовали. Голова не обнимает. - ...Братья-то у меня - те грамотные, - говорит он с гордостью. - Один брат - большой начальник. Выясняется, что брат Тютикова - генерал-лейтенант Г. ("фамилия у него другая, он в зятья вышел"), очень известный и даже прославленный. - Он мне четыре раза посылки присылал. Командир меня зовет: "Тютиков, тебе посылка!" А там - сахар, пряники, молоко омериканское. - Любишь ты, я вижу, пряники! - Люблю. Денег восемьсот рублей прислал. У меня денег много. Брат не был в деревне 22 года. Последний раз приезжал (из Казани, кажется) на машине. Уже и тогда был "большим начальником": А Тютикову было десять-одиннадцать лет. - Брат с товарищами приехал. До самого вечера у нас гостили. Одного товарища звали Лоскутников Константин Федорович, второго Симаков... И так всех четырех запомнил и назвал. Вероятно, самое яркое событие детства, если не всей жизни. Часто видел его потом. Бежит, припадая на обе ноги. За плечами котомка, на маковке - грязная замызганная пилоточка. Монашек, богомолец, юродивый... Где, в какой стране, за какими морями и океанами может быть такое?! * * * (Другие записи, на других клочках.) Теперь, наконец, узнал, что такое запасной полк. Сюда направляют отставших от своих частей, выздоравливающих, а также тех, кто почему-либо не подходит для службы в действующих частях. Вот и Тютиков таким образом сюда попал. Тут же, в этом же здании (бывшая школа) - сборный пункт, место, куда поступают для распределения по частям вновь мобилизованные, выздоравливающие, штрафные, разжалованные, отставшие и потерявшие свои части. Уходя отсюда (а уходят каждый день - то взвод, а то и целая рота), поют: Прощай, Самарский переулок, Прощай, кирпичный, красный дом... Уже есть традиции, они передаются от "поколения" к "поколению", хотя больше недели-двух здесь, мне кажется, никто не заживается. * * * Группа тихоокеанских морячков. Двадцать один человек. Бравые ребята, братишечки. На бескозырках - золотом: "РЬЯНЫЙ" "РЕВУЩИЙ" "РАСТРОГАННЫЙ" "РЕЗВЫЙ"... Попали сюда за какую-то бузу. Перед этим успели посидеть на гауптвахте. Их рассортировывают и посылают по одному и по двое в действующую армию. Держатся гордо, с пехотой в разговоры не вступают, на обед ходят отдельной командой. Клеши у них засунуты в сапоги, голенища особым фасоном подвернуты почти до щиколоток. Все здоровенные, все красавцы. Один из них, впрочем, "общается" с пехтурой: ходит по этажам и торгует махоркой. Откуда у них махра - не знаю. Но ее много. * * * Там же. Отдельно, на втором этаже живут, дожидаются судьбы своей красноармейки-девушки. Целый день лежат они на подоконниках открытых настежь окон и поют. Поют и грустное ("Прощай, любимый город", "Черная ночь"), и бодрое, маршевое ("Если завтра война", "Идет война народная"), но все, что они ни поют, поют по-русски, по-деревенски, протяжно, заунывно, со слезой в голосе. * * * Должен сказать, что мне всюду было хорошо. И всюду - даже на пропахших карболкой нарах запасного полка было интереснее, лучше, чище и, главное, душевно спокойнее, чем в гостинице "Москва". Навещали меня Тамара Григорьевна Габбе, С.Я.Маршак, И.М.Жданова с Алехой... В казармы никого не пускали, свидания происходили во дворе или даже на улице, у ворот. Самуил Яковлевич хлопотал, чтобы меня направили в военное училище. Но для этого нужно было пройти очень строгое медицинское обследование. Пошли мы на это обследование вдвоем: я и совсем молодой парень, рабочий завода имени Ильича, Михайлов. Здоровяк. Атлетического сложения. Тоже хотел в училище. Нас послали на комиссию. Это было где-то поблизости. Пришли мы туда в последнюю минуту, бородач-доктор уже снимал халат, собирался уходить. Мы стали канючить, просить обследовать нас. Пошумел, посердился, но наконец смилостивился: - А ну - давайте ваши бумаги и раздевайтесь. Быстро только. Михайлова он почти не слушал. Меня заставил приседать, задерживать дыхание, слушал и через трубку и ухом. Потом сказал: "Одевайтесь", присел к столу и стал заполнять наши сопроводительные бланки... С этими бланками мы вышли во двор. Я посмотрел: "Годен". - А у тебя что? - Тьфу, черт, - сказал Михайлов. - Что это? Почему? "Ограниченно годен. Сердечная недостаточность". Какая к черту недостаточность?!! Я понял, что произошло. Бородач перепутал бланки - мою недостаточность приписал Михайлову. Кричать об этом я, конечно, не стал, обстановку оценил молниеносно: Михайлов молод, у него все впереди, его могут и еще раз обследовать. А меня - черта с два. - Волновался, наверно, - сказал я с лицемерным выражением сочувствия. - Что верно, то верно, - сказал он, слегка успокаиваясь. - Волновался я здорово. С тех пор не прошло и полугода, а я уже начисто забыл, как мы добирались до Болшева. Где-то, еще в Москве, мы, человек двадцать будущих офицеров, стоим в строю. Рядом со мной, слева, стоит человек, с которым я полчаса назад познакомился: Павел Барто, первый муж А.Л.Барто. Вижу в отдалении С.Я.Маршака и А.И.Любарскую. Приехали меня проводить. Здесь, на этом плацу, мы получили назначения - в разные училища. В Болшево нас прибыло четверо. * * * И вот вижу, как на сцене или на экране. Почему-то не очень светло, скорее даже полумрак, как на картине "Военный совет в Филях", хотя в комнате горит электричество. Скорее всего настольная лампа. За столиком сидит офицер, капитан, а перед ним стоят, вытянувшись, четверо новобранцев. Офицер спрашивает каждого: фамилия, имя, отчество, где и когда родился, профессия... А потом интересуется: - Спортом или самодеятельностью какой-нибудь занимались? Первый ответил: - Да. Я футболист. Играл от заводской команды. Форвард. - Добре. Нам футболисты очень требуются. Берем. А вы? - Я на домбре, товарищ капитан, играю. Могу и на мандолине. - Добре. Третий, Лотман, с которым я познакомился именно в этот день, оказался шахматистом, у него какой-то разряд. Честное слово, я чувствовал себя в эту минуту совершенной бездарностью, постыдным ничтожеством. В футбол не играю, в шахматах умею только фигуры передвигать, ни на гармонике, ни на мандолине, ни тем более на домбре не могу даже "Чижика" исполнить. - А вы? Это - ко мне. Называю, заикаясь, фамилию, имя, отчество, Ленинград, 1908 года рождения, писатель. - То есть как писатель? Писарь, что ли? - Да нет. Книжки пишу. - А фамилия, простите, как? Я не расслышал. - Фамилия: Пантелеев. - Постойте, это что? "Республика Шкид"? - Да, - говорю. Капитан поднимается, как-то торжественно выходит из-за своего столика и на глазах у моих товарищей крепко пожимает мне руку. Конечно, это был триумф. Но очень скоро триумф этот обернулся для меня своей обратной стороной. Футбольные матчи в военном училище устраиваются далеко не каждый день. Не каждый день бывают концерты и шахматные турниры. А газету размером в 1/4 часть ЦО "Правда" мы выпускали последние полтора месяца ежедневно. * * * И все-таки я не жаловался. В пределах возможного я был вполне доволен своей судьбой. Единственное, что меня беспокоило, - это мама и Ляля, их положение в Ленинграде. Из Москвы мне удалось послать им несколько продовольственных посылок, теперь этой возможности у меня не стало. * * * Вот сделанные на клочках бумаги, на папиросных пачках, на конвертах, даже на спичечных коробках записи тех дней... * * * Цитата из "Инж П39": "Фортификация - сумма военно-инженерных работ, направленных к укреплению местности с целью облегчения ведения на ней боя собственным войскам и затруднения его для противника". Такую тарабарщину мы зубрили. К укреплению... облегчения ведения... и затруднения... * * * Командир роты на каждом шагу: - Эх вы, ёха-маха! - Товарищ капитан, а что это такое ёха-маха? - А это такое цензурное ругательство. * * * Воинскую строевую команду "Отставить!" употребляют и в быту, и на лекциях, когда преподаватель ошибся. - Нале-е... Отставить! Напра... во! На лекции по фортификации: - Таким образом, глубина указанного окопа... Отставить! Глубина указанной траншеи составляет один и пять десятых метра. * * * Старшина Ведерников в 1920-1921 годах проходил учебу в Петроградском военно-инженерном училище (в Инженерном замке, там, где когда-то в Кондукторских классах учился Достоевский). В те годы курсанты, выходя на первомайский или октябрьский парад, надевали кивера, ментики и прочее, оставшееся в цейхгаузе училища. Жизнь была, по словам Ведерникова, роскошная. Кормили гусятиной, носили хромовые сапоги с кокардами на голенищах. * * * По пути к "месту следования". Батальон стоит на отдыхе в каком-то маленьком поселке. У барака на приступочке сидят девочки лет по 7-8, и одна из них тоненьким голосом поет: Милый едет на машине, А я еду на другой. Милый машет мне пилоткой, А я лентой голубой. * * * Таня Мохова - наша "докторша", медсестра и санинструктор. Маленькая, выгорелая, застенчивая, сердитая, грубовато-кокетливая. На боку тяжелая парусиновая сумка с красным крестом. В ней - и аптека, и больница, и вся санчасть наша: градусник, ножницы, реванол, бинты, гигроскопическая стерильная вата, йод, коллодий... * * * Я работал в поле, в дождливый день. На пару с другим курсантом рубил дерн. Прибегает какой-то парень. - Пантелеев, там вам телеграмма! Конечно, я разволновался. От кого и по какому поводу могла быть телеграмма? Из Ленинграда? Телеграмма оказалась не мне, а по поводу меня: "Интенданта третьего ранга Пантелеева отозвать в Москву в распоряжение отдела кадров Наркомата обороны". По батальону поползли фантастические слухи. В тот же день я встретил Петухова, бывшего милиционера. - Правда? - спросил он, почему-то вытягиваясь в струнку. - Что правда? - Что вас вызывают в Москву и производят в генерал-майоры? - Кажется, в маршалы, - сказал я. Легенда эта кружилась вокруг меня и кружила головы моих товарищей все дни, пока я собирался к отъезду. Скажу честно - я не очень хотел ехать. Было предчувствие, что в батальон я не вернусь... Прибыв в Москву, в отдел кадров, узнал, что отзываюсь из армии в Военный отдел ЦК ВЛКСМ. "Повоевал" недолго. За ЦК ВЛКСМ я и числюсь. Именно по наряду ЦК я и устроился в этой старой гостинице, носящей имя острова, на котором она стоит: Балчугом называется местность между Москвой-рекой и Яузой. * * * Получил первое серьезное задание: написать очерк для "Комсомольской правды" о Герое Советского Союза Александре Матросове. Работал с интересом. Матросов - бывший беспризорный, у него трудная судьба. Работаю я здесь, в "Балчуге", в общем номере. Номер большой, светлый, днем здесь никого нет. * * * В бюро пропусков ЦК ВЛСКМ. Сидят в ожидании вызова девушки, приехавшие главным образом с "периферии". Входит еще одна. - Девушки, скажите, высокенькая такая девочка в беж платье не была, с косичками? - С косичками? Нет, не была. * * * Трамвай проходит мимо городского сада. На скамейках сидят женщины - с детьми и без детей. Мальчик в трамвае смотрит в окно. - Бабушка, а почему одни только тетеньки сидят? - Тетеньки почему одни? А дяденьки, милый, все на фронте. * * * В столовой разговорился с девушкой, ленинградкой, только что кончившей школу и приехавшей в Москву поступать в вуз. Училась в деревенской школе на Урале. - Мы, эвакуированные, или выковыренные, как нас называли, садились всегда за отдельные парты. * * * Хочет поступать в Институт внешней торговли. Спрашиваю, что же ее привлекает в этой внешней торговле? - Ну, в смысле возможностей и перспектив. - Какие же возможности? Материальные? - Ну, конечно. Разве можно о каких-нибудь других думать в наше время?! "Наше время!" Нет, милая моя, это ваше время, и вы отвечаете за него. Не сказал ей, ибо не поймет ни черта. * * * Добродушная девушка в учреждении: - Ну, что ж, зайдите во вторничек, мы это сделаем. * * * На рынке. Женщина, покупая американское масло: - Думаете - заграничное, так уж и хорошее? У них тоже масло из сои делают. Англичанки и американки потому и худые такие, что одну сою едят. * * * В парикмахерскую приходит нищий старик на деревянной ноге. Швейцариха гонит его. Старик, сдерживая ярость: - Прогнать-то, гражданочка, легче, чем подать. - Иди, иди. - Я говорю - прогнать легче, чем подать. В дверях, грозит пальцем. Смотри, чтоб и с тобой такая картина не случилась!.. Уже два месяца работаю литературным редактором журнала "Дружные ребята". Снимаю проходную комнату на Плющихе, живу за ситцевой занавеской. Мимо меня по многу раз в день проходят старики хозяева, бегает, смеется и кричит шумная девочка Тамарочка. И все-таки работаю. * * * Хожу в шинели. С голубыми летчицкими погонами. На погонах четыре звездочки. Поблескивали. Теперь уже не блестят. В военном билете у меня сказано: интендант третьего ранга... Правда, сказано еще и другое: запаса. Но очень уж не хотелось ходить без погон и без звездочек. Третьего дня иду своим четким офицерским шагом к Петровке мимо Малого театра. Там какой-то ремонт, здание театра отгорожено от мостовой дощатым забором. Еще издали вижу, как из ворот навстречу мне выходит пожилой полковник, манит меня пальчиком. На рукаве у полковника красная повязка. Подхожу, козыряю. - Ваши документы, товарищ капитан. Достаю военный билет. Он, поплевав на палец, листает его. - Так. А ну зайдем сюда. Захожу в эти широкие ворота, за дощатый забор. - Присаживайтесь, - говорит полковник и любезно указывает на припорошенные опилками козлы. А сам достает из кармана добротный перочинный ножик, открывает его и начинает спарывать мои ненаглядные голубые погончики. Я бормочу что-то невнятное. Он усмехается. - Да-авно этим не занимался, - говорит он. - А занимались все-таки? - У беляков - да, снимал, приходилось. И с своей гимнастерки сдирал - в восемнадцатом. Срезал, положил один погон на другой, подровнял, протянул мне: - Возьмите на память. * * * Ваганьковское кладбище. Надпись на кресте: Тамара Михайловна СТЕПАНОВА род. 1 октября 1884 года сконч. 9 октября 1904 г. Как хороши, как свежи были розы! * * * Больную Тамарочку бабушка кормит супом. У Тамарочки свинка. Слышу ее капризный плаксивый голос: - Горько! Бабушка (с сильным акцентом). Горка? Что ты хочешь сказать? Гора? Или по вкусу? - Какая гора?!! Конечно, по вкусу! * * * Зима 1944 г. Поезд "Ленинград-Москва" стоит на маленьком полустанке под Будогощью. Снег. Тишина. Почти вплотную к железной дороге лес. Пахнет сосной и солнцем, совсем по-весеннему. На перроне молодой флотский командир: - Что такое? Куда же зима по всему Советскому Союзу девалась? На фронте был, думал, она в тыл, в отпуск, уехала. Еду в тыл - и тут ничего похожего. * * * Тот же морячок-лейтенант (орден Отечественной войны и четыре медали на синем помятом кителе, из-под расстегнутого стоячего воротника - серый свитер) расхаживает по платформе, заговаривает со всеми, кто подвернется под руку. Не пьян, а просто необыкновенно общителен, разговорчив. Кто-то при нем окликнул толстую проводницу: - Эй, девочка! Лейтенант. Ничего себе девочка! Знаете, про таких "девочек" говорят: еще не было Евы и Адама, а она уже была дама. И перебивая себя, как бы опасаясь, что его не дослушают: - Знаете, это откуда? Нет? Я тогда расскажу. В блокадное время под Ленинградом поймали три зверя - лиса, волк и медведь - на троих одного поросенка. Поросенок маленький, а аппетит у зверей, как и полагается, зверский, да к тому же еще блокадный, осадный... Вот лиса и говорит: - Давайте, господа звери, сделаем так: пусть тот поросенка съест, кто дольше всего на свете жил. - Ладно. Лиса первая и отвечает: - Я, господа звери, старше вас всех. Еще не было Евы и Адама, а я уже была дама. Волк думает: "Если Адам и Ева были, значит уже мир существовал". Он говорит: - Еще не был свет, а я уже был сед. А медведь долго не думал: - Я, грит, не сед, а молодёнок. Ни фига не знаю - мой поросенок. Подцепил поросенка и - айда. Лейтенант сам же первый засмеялся, потом, сделав серьезное лицо, пояснил: - Мысль такая, что не всегда хитрость помогает - особенно в блокадное время. * * * Слышал в поезде. Девушка много лет страдала неврастенией в самой жестокой форме. Бессонница, отсутствие аппетита, хандра и все прочее. Нигде не работала, не училась. Худела, думала и говорила только о смерти. Война застала ее в Ленинграде. Голод заставил искать работу. Знакомый врач устроил работать в больницу. Ей поручили - учет покойников. Работала она хорошо. - И представьте - полное излечение. Сейчас - это цветущая, полнокровная женщина. * * * Голос на верхней полке: - Никто не осмелится сказать о ленинградце плохо. * * * Зимой 1942 года из Ленинграда в Москву шла на самолетах продукция для фронта! * * * Старуха врачу: - Отгребла ты меня от смерти. * * * Рассказывал майор N. С декабри 1941 года по март 1942 года он - тогда еще старший лейтенант - работал со своей ротой по захоронению трупов. Кладбище на Пискаревке. В роте 120-130 человек, работало же только 50-60 человек, остальные лежат с поносом. Комроты следил, чтобы воды много не пили. - За обедом отвернешься - он уже полманерки воды в суп накачал. Дело понятное - чем больше супа, тем сытнее. А в результате - водянка. * * * Тот же майор: - Хоронил брата жены. Не раздел, даже сапог сымать не стал. Ребята из батальона помогли, сколотили гроб. Потом вспомнил, что он застрахован, - надо небось, думаю, зарегистрировать. Взял все его документы: паспорт, партбилет - пошел регистрировать. Прихожу в милицию. Там очередь. Сидит какой-то голодный тип, раздает всем, кто желает, справки: "При освидетельствовании признаков насильственной смерти не обнаружено". Свез на санках на Волково кладбище. Похоронил честь честью. Взял лопату, закурил и пошел... Потом думаю: "А как же сообщить жене? Где она искать могилу-то будет? Ведь ни креста, ничего такого нет". Сосчитал и написал: "Володя лежит в десяти могилах от В.В.Гущинского". Когда похоронил Володю, вспомнил, что у него чудесный сибирский кот. Пошел на квартиру, но опоздал: соседи уже съели. * * * Василий Васильевич Гущинский, или просто Васвас Гущинский! Кумир петербургской, петроградской, а потом и ленинградской публики. Демократической публики, плебса. Ни в "Луна-Парк", ни в "Кривое зеркало" его не пускали. Народный дом, рабочие клубы, дивертисмент в кинематографах. Здесь его красный нос, его костюм оборванца, его соленые остроты вызывали радостный хохот. В.В.Гущинский - это мое шкидское детство, послешкидская юность. И вот: "В десяти могилах от Гущинского"... * * * В редакции: - Ну что за чернила! - Ужас! Мастика... * * * Мальчики бегут из школы. Из разных, наверно, школ: - У вас что на обед сегодня было? - Сказать, что? Битки по ребрам, гуляш по коридору. * * * Любимое ругательство Маршака: - К чертям собачьим! * * * Старуха в трамвае: - Нет, братцы мои, я умирать сейчас несогласная. У меня все деточки на фронте. Вот война кончится, всех деточек своих повидаю, обниму, перецалую, а уж тогда - хороните меня с музыкой. * * * Маршак уверяет, что мы, петербуржцы, говорим "эсли", "зэркало" и тому подобное. Зэркало я никогда не говорил, а четкое если (йесли) для меня и в самом деле - режет ухо (приятно режет ухо, как все чисто московское). И до сих пор говорю: эсли. Не очень широко, не по-грузински, но все-таки - эсли. * * * В магазинной очереди. Старик обращается к девушке с медалью "За оборону Ленинграда": - Давно ли из Ленинграда, сударышня? * * * Писатели-одесситы (Олеша, Ильф, Петров) любят слово "элегантный". Я видел "внутреннюю рецензию" Е.Петрова, где повесть молодого автора названа "элегантной". * * * - Солдат без ложки - некомплект. * * * Автор популярной военной песни "Эх, портяночки, портянки...". * * * Понадобилось перелицевать костюм. Хозяйка привела какую-то женщину. Я удивился: - А вы давно мужское шьете? - А что? - Да, сказать по правде, первый раз вижу женщину-портного. - Что ж, - обиделась она. - Думаете, если бурнусница, так уж и мужское шить не умеет?!. Перешила. Ношу. * * * Тетка с очень тонкими подкрашенными губами: - Всех жалеть - сердца не хватит. * * * Сегодня, 17 июля 1944 года, в Москве - событие. По радио и в утренних газетах было объявлено, что с 11 часов утра по Садовому кольцу, на площадях Калужской, Смоленской и других приостанавливается движение пешеходов и транспорта, так как через город будут проконвоированы пленные немцы - в количестве 57 600 человек. В половине двенадцатого я уже был на улице - на Смоленском бульваре. На тротуарах теснятся толпы народа. По мостовой, по обочинам, прогуливаются усиленные комендантские патрули с характерными ярко-красными погонами. Еще больше, конечно, милиционеров. Напряженное ожидание. Со всех дворов, изо всех переулков бегут мальчишки. Лихорадочные голоса: - Немцев ведут! - Идем немцев смотреть! - Идем скорей - сейчас фрицев поведут! (Забыл записать, что в извещении начальника московской милиции население призывалось к порядку и к "недопущению каких-либо выходок по отношению к военнопленным".) В народе говорили, что еще не скоро. - Поезд опаздывает, - сказала какая-то женщина. Я успел сходить в Гагаринский переулок, в поликлинику, зашел по делам в райвоенкомат, и когда вернулся к Смоленской, там уже было не протолкнуться. Мне все-таки удалось протиснуться на середину площади. Огромное множество милиционеров, работников НКВД и красноармейцев наводили на площади и на прилегающих к ней улицах порядок. Прекращалось движение автомобилей. Их направляли в сторону Арбата. Постепенно площадь и продолжение ее - широченный "бульвар" очистились, и тут мы все увидели: - Идут! Со стороны Кудринской двигалось, надвигалось пока еще как будто не очень большое светло-коричневое каре. Уже отсюда было видно, что это не наши "солдатики". Тот же цвет хаки, но - темнее, коричнево-желтый, а не желто-зеленый, как у нас. Меня попросили "на тротуар". На площади остались лишь высокие чины милиции и НКВД. На тротуаре я оказался в числе первых, но постепенно толпа оттеснила меня от тротуара, потом увлекла в сторону и назад. Вперед вынырнули дети, главным образом девочки почему-то. День яркий, солнечный, жаркий... Но набегают легкие облака. Желто-коричневый квадратик медленно, но верно приближается, из квадратика превращается в квадрат. За ним вырисовываются второй, третий... Что-то поблескивает на солнце. - С музыкой идут! - говорят в толпе. Но это, конечно, не музыка. Позже мы узнаем, что это сверкают шашки у офицеров конвоя. В толпе, конечно, нещадно ругаются. Ругают "мильтонов". Появляется автомобиль пикап с фотографами и кинооператорами. Мрачная процессия приближается. Вот уже первые ряды ее миновали станцию Смоленского метро. Впереди всадник. Советский генерал на роскошном коне с зеленой попоной и красной звездой на ней гарцует перед киноаппаратом. Уже видны хари немцев. Именно хари. Черные, грязные, сожженые солнцем. У самой площади генерал по просьбе фотографов останавливает колонну. Дело в том, что как раз в эту минуту солнце ушло за тучу, - снимать нельзя. Стоят минут десять. Немцев отсюда не разглядеть. Видно только, что черные, рваные, грязные и - страшные. Наконец идут мимо. Близко. Тут не только немцы. И венгры, и румыны, и итальянцы. Кажется, этих "сателлитов" даже больше, чем немцев. Что это за народ? Грязный, оборванный, жалкий и - карикатурно-комичный. И все они молодые и старые - небриты, обросли щетиной. Многие босиком, многие без пилоток и фуражек, повязаны грязными платочками. Большинство же - в опорках на деревянной подошве. Жалкие пожитки. У кого одеяло, свернутое в трубку, у кого - узелок. У многих консервные банки или кружки, сделанные из американских консервных банок. Но меня интересуют сейчас больше не немцы, а толпа, в которой я нахожусь. Какая же реакция? Прежде всего - удивление. Вон они какие!.. Страшенные, обросшие, на людей не похожие...
|
|||||||
|