|
|||
Пантелеев Алексей Иванович (Пантелеев Л) 7 страница- Стул как? Хороший? - Даже слишком хороший. * * * Война*. ______________ * Значительная часть записей автора о войне и блокаде вошла в публикации "Год в осажденном городе" и "Январь 1944" (см. том 3 этого собрания сочинений). Небо как и два года назад, но гораздо плотнее, гуще усеяно аэростатами воздушного заграждения. В разное время дня, в разную погоду смотрятся они по-разному. В сумерках - как серебряные картонные елочные рыбки. Перед закатом - как золотые рыбки в аквариуме. Особенно хороши - ранним утром, когда чуть-чуть розовеют с одного конца и когда на них нежно переливаются солнечные блики. На земле они - толстые, слоноподобные, даже мамонтоподобные. В воздухе напоминают заиндевевшие детские рукавички. * * * Аэростаты - в садах, парках, около церквей. Тут же - зенитная батарея, палатка, маленький лагерь. В Михайловском саду бойцы стирают, спят на садовых скамейках, играют на балалайках. * * * На Мальцевском рынке. - Какое безобразие! Только что была тревога и - опять! Того и гляди жалобную книгу потребует. * * * - Желтый дом с красным фонарем... * * * Дежурю на крыше. Со мной напарник - шестнадцатилетний паренек, сын или племянник С.М.Алянского. - Эх! - говорит он с досадой. - И что это в самом деле! Москву уже третий раз бомбят, а у нас... Глупо, конечно, хочется сказать ему: "дурень" или "глупыха" (нечто подобное я ему и сказал), но ведь надо и то помнить, что - шестнадцать лет! * * * А в народе уже опять ходят разговоры об Антихристе. Толкуют Апокалипсис{352}. Говорят о красном и черном петухе, высчитывают сроки. На сорок третий день, говорят, должно кончиться. Приблизительно то же говорил в конце июня лектор в Союзе писателей. Имею в виду не Люцифера и не петухов, а сроки окончания войны. * * * В сумерках у ворот - компания девушек из группы "домовой самозащиты". Ведут себя так, как и положено вести себя молодости при любых обстоятельствах и в любой обстановке. И вдруг откуда-то возникает пожилая, седеющая, стриженная в кружок особа. Повелительным, учительным, назойливым и скрипучим голосом она говорит: - Вот что я вам скажу, дорогие товарищи... При этом тяжелый, как будто свинцом налитой, палец ее ходит перед носами девушек. - Прошу запомнить. Время сейчас сурьезное. Дежурить так дежурить. Ни хахахалки, ни хихихалки, ни с мальчишками объемки, ни с мальчишками обнимки... - Какие могут быть обнимки?! - возмущаются девушки. Но голос активистки продолжает греметь и скрипеть. И палец ее покачивается в воздухе, как какая-нибудь праща или палица. * * * Старый пожарный Михаил Осипович - про Германию: - Там же, куда ни сунесся, - всё сталь. Там же даже старухи на лисапедах ездиют. * * * Человек едет на велосипеде, за спиной у него болтается голубой воздушный шарик. Странно и "не типично" для этих суровых дней. Но - жизнь продолжается. Мальчик или девочка сидят дома, ждут папу... * * * На рынке продают (за астрономически большие деньги) черный сахар. Это то, что осталось от сгоревших Бадаевских складов. * * * В аптеке. Приходит мужичок. - Лаку нет ли, гражданочка? - Виновато вздыхает. - Хочу буфет покрасить. - Брось врать-то. Нашел время буфет красить. Выпить хочешь! Еще более виновато: - Хочу. Да. Выпить. * * * Бабушка не была в Питере двадцать два года - с 1918, кажется. 21 июня приехала из Боровска навестить сыновей и внуков, а на другой день - война. И вот застряла. Была у нас в сентябре, когда уже сомкнулось кольцо блокады. Сидела чинная, слегка чопорная, не согнутая ни годами, ни событиями. Пила чай - так же чинно и церемонно, как пила его и в 1914, и в 1930 годах, хотя чай был уже почти пустой. В это время прибежал ко мне с курсов усовершенствования командного состава Костя Лихтенштейн - загорелый, как черт, в огромных пыльных сапогах, в выгорелой пилотке... И тут же при бабушке стал показывать, как учат их в училище ползать по-пластунски. Ползал, царапая сапогами паркет, по всей комнате - у самых ног бабушки, а она даже ноги не подвинула, смотрела, подняв брови, поджав слегка губы, и не усмехнулась даже, не показала ни малейшего удивления. * * * В аптеке. Дама просит отпустить ей гематоген. Это - экстракт крови, вероятно, из него можно сделать неплохой бульон. Аптекарша отпускает одну банку и говорит: - Идеальное средство для повышения аппетита. * * * Новые будничные слова в быту ленинградцев: зенитки, дальнобойные, убежище, фугасная, зажигательная, "накидал" (бомб или снарядов). И еще - отоварили, дуранда, буржуйка, фитюлька, рабочая, иждивенческая. * * * Старуха: - Сахарку-то нет. И похрустеть нечем. * * * Иногда по утрам задерживаются московские радиопередачи. Это значит - в Москве воздушный налет. * * * На днях радио молчало до 18. 21. Внезапно раздался грохот, прозвучала какая-то музыкальная фраза, а за ней громкий мужской голос: - Глубокий вздох! И тут же передача опять оборвалась. Так и застрял в памяти этот "глубокий вздох". * * * Из "Инструкции Штаба МПВО дежурным у ворот дома": " 1. Дежурный обязан проверять документы в неизвестных граждан, проходящих в дом. 2. При разрыве бомбы вблизи домохозяйства - стремиться установить ее тип". Каюсь, инструкцию эту я нарушал. Бомбы поблизости разрывались (в Ковенском, в Озерном, на улице Красной Связи), но установить их тип мне ни в одном случае не удалось. Не стремился. * * * Сегодня подумал: а ведь город и в самом деле стал фронтом. Бомбежки почти ежедневно. И уже не "почти", а каждый день артобстрелы. На магазинных витринах - дощатые щиты, ящики с песком. Люди с судочками. Танки. Машины с масксетками, а теперь, когда выпал снег, еще и побеленные. Милиционеры с винтовками, с плоскими, похожими на бойскаутские шляпы, шлемами, висящими почему-то у пояса. И так много разговоров о еде. Самая актуальная тема. Продуктов в городе нет, и подвоза нет. Я знаю, что такое голод, - детство, с десяти лет, у меня было голодное. Говорят, опыт помогает, учит. Да, но не этот "опыт". Опытных голодающих я не встречал. * * * На рынке: - Все продаю - лишь бы заправиться. Не очень-то заправишься. Дензнаки никому не нужны. Выменивают кусочек хлеба на крохотный кусочек масла, кусочек сахара на две-три папиросы. Спички продаются по рублю за штуку (не за коробку, а за штуку, за одну спичку). * * * Двумя этажами выше живет мальчик - ремесленник, лет двенадцати-тринадцати. Приходит: - Нет ли у вас какого-нибудь барахла. Идем в Колпино, на передовую, может быть, выменяем на конину. Собрали все, что нашли: две пары ботинок, новые брюки, Лялин отрез на платье. На другое утро мальчик принес огромный, килограммов на пять, кусок конского филея. Маме я не сказал, что конина. Даже сейчас она не стала бы ее есть. На мамины именины жарили котлеты... Самым счастливым был в эти дня наш Беляк. Впервые за много недель он вдруг замурлыкал. * * * В ночь с 7 на 8 ноября стоял на посту у ворот. Мрачная была ночь. На сером бесовском небе - за бегущими тучами - крохотное пятнышко луны. Ледяной пронзительный ветер. Воздушных налетов за это время не было, зато почти все эти два часа не прекращался артиллерийский обстрел. Гремело где-то в стороне Смольного. Но жуткое было не в этом. Самое жуткое было - радио, которое на этот раз, праздника для, не только не было выключено, но позволило себе "разговеться" - передавало легкую музыку: опереточные арии, фокстроты. Частица черта в нас Заключена подчас Эта частица черта не могла заглушить ни воя ветра, ни грохота канонады, ни тех горьких мыслей и чувств, которые одолевали человека, стоявшего на лютом сквозняке в подворотне старого петербургского дома. А потом была пауза. Минут десять радио молчало. И вдруг загремел "Интернационал". Никогда не слушал его так... Не найду слова, чтобы объяснить: как? Так слушает что-нибудь человек в последний раз. * * * Такое уже было со мной. Дежурил в первый раз на крыше и увидел город с высоты пятого (вернее, шестого, даже седьмого) этажа. Увидел как бы заново, как бы впервые всю красоту и неповторимость его. Город с его знакомыми до слез, "до припухших железок" зданиями, с Невой, Фонтанкой, каналами, - и все это как на старинной гравюре, на рельефном плане с картушем в верхнем углу. Не мог оторвать глаз от этого видения. И вдруг подумал: "Смотри! Запоминай! Впитывай! Такого уже не будет". * * * За деньги ничего не купишь. Даже могилу не выроют могильщики за бумажки. Давай им крупы, хлеба, сахара. За гробами, говорят, длиннейшие очереди. Самый дефицитный товар. * * * Недавно слышал на улице: - Нас легче похоронить, чем накормить. Нет, и похоронить нелегко. * * * Война образовывает. Раньше я понятия не имел, что дуранда бывает разных сортов - соевая, льняная, конопляная, кокосовая, семечковая, подсолнечная... У каждой свой вкус. И свой неповторимый запах. Особенно, когда положишь кусочек на раскаленную чугунную доску времянки. * * * "Трус тот, кто боится и бежит, а кто боится и не бежит, тот еще не трус". Князь Мышкин * * * Проверить эту формулу в наших условиях трудно: бежать некуда. Впрочем, то, что я только что написал, - фраза. Можно сказать по-другому: кто боится и молчит, тот еще не трус. Тетя Аня во время бомбежек хватается за голову, мечется, рыдает... А ведь всегда считалась выдержанной, сильной, гордой. Храбрым не помогут сделаться ни опыт, ни приказ, ни звание. Месяц назад ехал в трамвае по Литейному. Где-то очень близко, на Фонтанке, начался артобстрел. И какой-то капитан, фронтовик, стал кричать: - Что же вы? Остановите трамвай!.. И стал протискиваться к выходу. Он привык, и его так учили там, на фронте: противник открыл огонь маскируйся, окапывайся, прячься. А тут тыловики, шпаки с удивлением и даже с некоторым презрением смотрели на этого фронтовика. Вообще-то понятия "фронт" и "тыл" несколько сместились, если не переместились. В Ленинграде, я уверен, снарядов и бомб падает относительно больше, чем где-нибудь под Пулковом или тем паче у Белоострова. * * * "Через детей душа лечится". Прочел вчера в "Идиоте" эту фразу князя Мышкина и ночью то ли представил, то ли во сне увидел, что открыл будто бы для душевнобольных, для измученных и усталых санаторий, где единственный метод лечения Kinderterapie. Врачей нет, а есть только дети. Общение с ними, разговоры, игра - лечат душу. Над воротами санатория - полукругом, дугой эта сентенция Мышкина о том, что через детей душа лечится. А ведь и в самом деле лечится. Если бы не было детей в Ленинграде, кто знает, насколько больше могил вырубали бы мы каждый день на Волковом, на Охтинском, на Пискаревском... * * * У ворот госпиталя на улице Маяковского стоят три или четыре пары детских санок с "мумиями" - плотно запеленатыми в одеяла и перевязанными, как онучи, трупами. Из проходной выходит красноармеец и жена его, выносят маленький голубой гробик. За ними идет и тихо, беззвучно плачет мальчик лет десяти-двенадцати. У калитки какая-то женщина беседует со сторожихой. - Эвона, еще гробы достают где-то, - говорит она как будто даже с некоторой завистью. * * * На нашей лестнице, двумя этажами выше, с бабушкой и оглохшей "на почве недоедания" мамой живет хорошенькая большеглазая девочка Мариночка. Когда-то была резвушка, вертелась в красном сарафанчике во дворе, пела, играла, ссорилась с подругами. Теперь ее не узнать. Зашел проведать любимицу свою, принес кусочек дуранды и две ландринки. Маринка лежит в постели, пьет чай с 15 граммами хлеба, нарезанными на 15 тончайших долек и поджаренных на буржуйке. Посидел, поговорил с Маринкой. Когда-то, в начале войны, я просил ее сплясать. Она стеснялась, плясать не стала. А теперь говорит: - Бабушка, как жалко, что, когда мы немножко больше кушали, я не сплясала дяде. - А теперь что - не можешь? - Теперь не могу. Ей шестой год. * * * Сосед Маринки по коммунальной квартире - профессор Вериго, известный ученый, радиотехник, сорокалетний холостяк, как говорят, - большой оригинал. При свете коптилки разглядел его плохо. Грубое, неинтеллигентное лицо. Грубоватый голос. Одет небрежно - в какое-то стеганое полупальто. Зашел к Маринке, принес ей блюдечко саго с изюмом, сохранившимся у него, по его словам, с 1926 года. Любит детей, катал их еще недавно целой гурьбой на собственной машине. Был богат. В Любани у него будто бы два дома и дача. Все погибло. В том числе три охотничьи собаки. Сейчас профессор Вериго хочет попробовать делать суррогат мяса, сахара, хлеба из древесных опилок. Услышав об этом, Маринкина бабушка вся просияла, даже задрожала. - Ой, неужели? Ой, научите меня, Александр Васильевич, умоляю вас, научите! Вериго - мастер на все руки. Сказать по правде, после разговора с ним я тоже стал копить опилки. Не сжигаю их, а ссыпаю в большую жестянку из-под монпансье. Чем черт не шутит. А вдруг... Вчера, засыпая, поймал себя на мысли, что мечтаю о котлетах из опилок. * * * Начало декабря. Мороз 25 градусов. Очереди, очереди у магазинов. Потемневшие, почерневшие женские лица. На первую декаду, то есть на десять дней, по рабочей карточке дают: 200 грамм мяса, 300 грамм крупы, 250 грамм "кондизделий". "Дают"! Надо еще найти их и простоять несколько часов в очереди. Мимо едут дровни, заваленные трупами. Все не поместилось, за дровнями на буксире подпрыгивают салазки, на них что-то бесформенное, перевязанное веревками - русские сапоги, рука... Бабы в очереди смотрят уже почти равнодушно. Редкая покачает головой. * * * Зима. Хрипло и приглушенно говорит радио. Слышно, как в паузах голодный диктор заглатывает слюну. * * * Слухи, слухи. Самые нелепые, неожиданные, неизвестно из каких источников идущие. В Луге - 3 копейки килограмм хлеба. В Петергофском дворце немецкие офицеры устраивают балы и танцуют с "местными дамами". "Идет Кулик". "Отбили Пушкин". "Взяли Остров". - Как же так? - Да вот так. Это уж точно. * * * Декабрь. Нет угля. Нет электричества. Трамваи ходят только утром и вечером, да и то с перебоями. У нас в квартире уже седьмой день средневековый мрак и смрад. Окна без стекол, заколочены досками. Сидим с коптилками, в которых горит какое-то духовитое "средство для чистки деревянных полированных предметов". * * * Поздно вечером - бабы - перед закрытым пустым магазином: - А что нам с детьми делать? В бочках солить, что ли?! * * * 13 декабря. Сегодня не стало нашего Беляка. Кормили его по мере сил. Блюдечко супа, корочку хлеба получал ежедневно. И все-таки ему было труднее, чем нам. Ему ведь не объяснишь, не внушишь того, что внушаем мы себе и близким... Не на что было опереться его духу - по слову Житкова. Последние дни всё лез в печку - холодную, с прошлого года нетопленную. Сегодня забился к маме под одеяло и не вылез больше оттуда. Вчера то же случилось с котом Нины Борисовны. * * * Кажется, впервые в истории русской православной церкви этой зимой в Ленинграде не служили литургии - за неимением муки для просфор. Служили "обеденку". Что это такое - не знаю. Написал: "кажется, впервые". Не кажется, а так оно и есть, конечно. Такого лютого глада и мора не знала земля русская ни во времена Батыя, ни позже, ни раньше. * * * Был вчера на Мальцевском рынке. Зачем хожу туда - не знаю. За деньги ведь ничего не купишь, да их и нет. Иногда удается выменять коробок спичек на кусок хлеба. Спичек у меня много. Благодарить за это должен Михаила Михайловича Зощенко. Как-то летом, кажется в 1938 году, был у него на даче в Сестрорецке. Он тускло и скучно говорил о литературе и, как всегда, оживился, просиял, когда заговорили о болезнях, о медицине. Сказал, что неврастенику надо чем-нибудь увлекаться. - Вы ведь, кажется, фотографируете? - Да. Фотографирую. Но фотограф я совершенно бездарный. - Тогда коллекционируйте что-нибудь. Ну, хотя бы спички. И вот, по совету Зощенки, я стал собирать спички. Вяловато, без увлечения, без малейшего энтузиазма, но все-таки за несколько лет один из ящиков моего письменного стола был в три ряда забит спичечными коробками. Большинство из них - со спичками. Началась война. И неожиданно я стал богачом, шибером. Потенциальным богачом. По рыночному курсу коробок спичек стоит сто граммов хлеба. Но у кого они есть, эти лишние сто граммов? То и дело меня уговаривают: - Продай три спички за трешку. А зачем она мне, эта трешка? Хлеб стоит уже 600 рублей килограмм. Но это только говорят. Сам я никогда не видел, чтобы продавали хлеб или вообще что-нибудь съестное. Только меняют. И вдруг вижу - идет по улице человек, несет стопочку листов столярного клея. - Купите, гражданин. Питательная штука. Недорого. По 20 рублей кусок. - Что это? Клей? - Да. Столярный клей. - Спасибо. Склеивать кишки не хочу. - Напрасно шутите, гражданин. Я вам серьезно говорю. Спасибо скажете. Я и себя спас и всю семью выходил - именно этим клеем. Уговорил. Было у меня с собой 100 рублей - взял пять плиток. И адрес он мне свой дал: - Придете еще и попросите. Дома варил клей - по рецепту, который дал мне этот портной с Мальцевского... Мама смеялась, говорила, что уже сейчас ее тошнит от одного запаха. Запах действительно напоминает сапожную или столярную мастерскую. В общем-то приятный, но аппетита не возбуждающий. Из одной плитки получилась большая миска студня. Долго не отвердевал, не застывал. А когда застыл - никакой запах не помешал наслаждению, с каким ели этот чайно-коричневый, аппетитно подрагивающий студень - не только я, но и мама, и Ляля... * * * Уже полтора месяца не бреюсь. Дал обет - ходить с бородой до окончания войны, до победы. И еще - тоже "обет": в эту лютую зиму хожу в белых теннисных, из лосиной кожи туфлях. * * * Перечитываю (после Диккенса) Достоевского. Читал "Дневник писателя". И в самом деле - сколько точного, сколько угадано, сколько прозрений! Как верно, с какой настоящей, не приторной любовью говорит он о русском народе. * * * Он же, прозорливец, угадал, провидел, что "в грядущей борьбе плутократии и демоса" католичество, "оставленное царями", станет на сторону демоса. * * * А это разве не пророчество? "Грядет четвертое сословие, стучится и ломится в дверь... На компромисс, на уступочки не пойдет, подпорочками не спасете здания. Уступочки только разжигают, а оно хочет всего... Все это "близко, при дверях". Писано это в 1880 году, когда выходили лейкинские "Осколки", печатавшие юморески Антоши Чехонте, когда гимназисту Володе Ульянову было десять лет, когда русский престол занимал "царь-освободитель" Александр Второй, а будущий Николай Второй даже не был еще наследником... * * * Был вчера у Тамары Григорьевны{360}. На прошлой неделе бомба разрушила дом на противоположной стороне улицы - против их дома. В их доме взрывная волна вырвала железные ворота, оконную раму в комнате Т.Г. Упала с потолка люстра. Все засыпано кирпичной и известковой пылью. Живет она в комнате мужа (от которого третий месяц нет писем). Поразили чистота, чинность, уютность их быта. Приглашали к чаю. Я категорически отказался. Т.Г. получила вчера с оказией письмо от С.Я.Маршака. Он уже знает о моих бедах. Говорил с Фадеевым и еще с кем-то. Шлет мне поклон, беспокоится. Т.Гр. уверяет, что с бородой я стал похож на молодого купчика из Островского. Не просто на купчика, а - "с идеями". * * * ...Сегодня, в середине января, опять, неизвестно зачем, приплелся на толчок. Видел, как били парня, вырвавшего из рук женщины кусок хлеба. Били его жестоко, топтали ногами, а он, закрывая от ударов лицо, продолжал жевать. Несколько человек, в том числе и я, вмешались. Тогда набросились на нас. Какой-то инвалид ударил меня костылем по плечу. На него с упреками накинулась какая-то женщина: - Ты что делаешь, паразит? Старого человека бить?! Конечно, это моя замоскворецкая борода ввела в заблуждение милую мою заступницу. Парень, ударивший меня, всего-то года на четыре моложе меня. День солнечный, сильно морозит. У бородача в теннисных белых туфельках вид, надо думать, и в самом деле жалкий. Топчусь все-таки зачем-то. * * * Сил нет, а тянет писать, работать. Сознание, как никогда, ясное. И не было дня, чтобы не записал что-нибудь, - если не в этот альбом, не в дневник, то на отдельном листочке. Начал рассказ о Маринке... * * * У стола моего до сих пор висит, приколотый кнопками, начертанный еще в позапрошлом году девиз: NULLA DIES SINE LINEA!* ______________ * Ни дня без строчки! (лат.). Плакатик этот закоптел, съежился, еле виден при свете коптилки, но живет, напоминает. Хорошо понимаю, что надо записывать то, что происходит вокруг, сегодняшнее, сиюминутное, писать одну правду и только правду (эти события лжи не потерпят), но тянет почему-то и на воспоминания детства. Память как будто очищена, промыта чем-то. Видится все - до последней пуговки, до мельчайшего листика на рисунке обоев. * * * Был у портного на Греческом проспекте. С трудом, с бесконечными остановками и передышками поднялся на пятый этаж. Это тот человек, у которого я купил клей. Боялся, а вдруг все продал? Нет, еще есть. Купил 17 плиток. Сам он потемнел, губы в болячках. Жена отечная. Дочка - девочка лет двенадцати - лежит в постели под лоскутным одеялом. Спрашиваю: - Что с ней? - Диагноз: скорбут. А как это по-русски - бог его ведает. Да, еще совсем недавно это называлось иначе: цинга. У меня она тоже. И у мамы. Как видно, не единым клеем жив человек. * * * В доме на Фонтанке у нас странно располагалась квартира. Черной лестницы не было. Или, может быть, наоборот - не было парадной. На просторной светлой площадке второго этажа две двери - одна против другой: направо - в прихожую, слева - на кухню. Уборная, или ватер, как называли ее у нас, тоже была необыкновенная проходная. Одна дверь вела на кухню, другая - в прихожую. Находясь в ватере, надо было закрываться на два крючка. Окошко выходило на лестницу. Когда-то и этой уборной не было. Сохранилось "отхожее" на лестнице, на промежуточной площадке. Помещалось оно в полукруглой каменной пристройке, как бы в некоей абсиде. Заглядывал я туда украдкой, с трепетом, с пламенем на щеках. Там не было сидений, просто две дыры в каменном полу. В отхожее бегали по нужде прачки из "Европейской прачешной". Это "отхожее" мне иногда снилось. Первые грешные сны мальчика. * * * Мебель, конечно, была стиля "модерн", поскольку родители мои поженились и обставляли квартиру мебелью в 1906 году. Собственно, модерн господствовал только в спальне и в столовой. Столовая была зеленая. Такой я нигде больше не видел. Зеленый стол, зеленые стулья, зеленый буфет. Густо-зеленые. И не блестящие, не полированные. Тускло-зеленые. Был еще закусочный столик и был шкаф в стене - как несгораемый. Там хранилась столовая посуда. Дверка этого шкафа-сейфа тоже была зеленая, как... Не подберу сравнения, какой это был цвет. В дорогих детских наборах акварельных красок бывает несколько оттенков зеленого. Так вот этот был самый густой. Еще не разведенный водой. Нет, уже капнули, но еще не тронули кистью. В 1915 году, приехав с Галицийского фронта в отпуск, отец привез какие-то акварельные картинки. Сначала это были свитки, потом их развернули, разгладили. Длинные пожелтевшие бумажные ленты. На них несколько десятков лошадок - разных пород и всех мастей. Заказаны были такие же зеленые узенькие рамки, и по четырем стенам через всю столовую на высоте человеческого роста протянулась одна бесконечно длинная узенькая картина. Стоящие, встающие на дыбы, бегущие рысью, галопом, в карьер, чинно выступающие, берущие барьер верховые лошади... Как я сейчас понимаю, эти акварели были сработаны в первой четверти XIX века. Висела еще в столовой какая-то декадентская, вытянутая по вертикали дама. Какие-то изломанные лилии вокруг. Нечто подобное висело и в спальне. Спальня была розовая. Розовые обои, розовые драпри, розовые портьеры. Мебель была грушевая или "птичий глаз". Не забуду, как в том же 1915, а может быть, и в 1916 году, лежа на папиной постели, где мне тогда было позволено спать, я ждал маму, уехавшую в гости или в театр. Читал "Повесть о двух городах" Диккенса. Вдруг что-то где-то чуть слышно: - Чук-чук-чук-чук... Оторвался от книги, взглянул туда, откуда шуршало. И замер. По розовой - шелковой или атласной - портьере взбегала наверх, на ламбрекен, маленькая шоколадно-коричневая мышка. Побегала наверху, ничего не нашла и побежала - отвесно - вниз. Съежился, похолодел. А вдруг сейчас и на меня, по одеялу, - так же как на ламбрекен? И хочется этого, и страшно. Затаил дыхание, слушаю. Побегала, пошуршала и - стихла, исчезла. * * * О чем должны были говорить, напоминать, с какой стати были повешены именно в столовой эти коричневые, угольно-черные, белые, рыжеватые лошадки? Не о том ли, что зимой 1918 года именно в этой зеленой столовой мы впервые попробуем конину и лепешки из овса? Впрочем, как мне сейчас кажется, эта конина и этот овес были тогда как бы немного наигранными, необязательными. Ведь хорошо помню, что несколько позже, в том же году, на пасху, в той же столовой нежно благоухал на столе запеченный окорок в кружевных бумажных панталончиках, и несколько куличей, и пасха, и крашенные зеленым, красным и синим лаком яйца в серебряной овальной вазочке. Эту пасху я запомнил потому, что впервые в ту ночь был у заутрени. И впервые был в церкви с отцом. В домовой церкви 2-го реального училища. Да, но уже и тогда существовало в обиходе петроградцев слово "голод". Мне кажется, им немного кокетничали. Во всяком случае, в наших, буржуазных кругах. Атрибутами этого голода были овсяные лепешки с цукатом и бефстроганов из конины, купленной в татарской мясной лавке. Потом появилась откуда-то чечевица. Чечевица вдруг возникла и в сентябре этого, нынешнего года. Ира Кудрявцева принесла мне из столовой института, где она работает, чечевичную кашу. Чечевицу давали по карточкам. Эта чечевица возникает в начале войн и революций. Все остальное время она живет лишь в изречении о чечевичной похлебке, на которую что-то променяли... * * * Почему ее не едят в мирное время? Почему не едят в мирное время дуранду! Если сдобрить ее ложечкой сахарного песка, предварительно нагрев конопляную или подсолнечную дуранду на плите, - никакой халвы не надо! Никаких тортов. * * * Рассказывал, кажется, Шварц. В 1919 году, когда в Петрограде начался настоящий голод, в цирке Чинизелли выступал какой-то чтец-декламатор, читавший чеховскую "Сирену". Там, как известно, идет речь о всяких вкусняцких едах. И вдруг с галерки, откуда-то из-под купола, истерический голос: - Замолчи, сволочь! * * * Сегодня днем лежал в состоянии полной прострации. Дремал. Читал. Снова дремал. Грохот. Оглушительный. На пол падают и разбиваются несколько хрустальных подвесок от абажура. Не пошевельнулся даже, не приподнялся. Через несколько минут хлопает дверь, прибегает Михаил Арсентьевич, управдом. - Алексей Иванович? Живы? - Да. Жив. - Ну, благодарите бога. В пяти метрах от вашей головы две бомбы упали. По двадцать пять кило каждая. Позже вышел посмотреть. Две довольно глубокие воронки. Одна находит на другую. Метрах в пяти-шести от моего окна. * * * Мальчик Витя. Ночью съел потихоньку, "по зернышку" два килограмма кофе - единственное, что было у мамы. На другой день к вечеру умер. * * * В поликлинике. - Что болит, бабушка? - Где сижу, доченька, самая эта ягодка болит. То же, что и у нас грешных. Фурункулез. Врачи в зимних пальто. Фитюлька. Окна заколочены, заткнуты матрасами. В полумраке потрескивает и попыхивает дымом буржуйка. * * * Труп старика на углу Жуковской и улицы Маяковского. На глазах моих постепенно вмерзал в тротуар. На Каменном острове. Апрель 42 г. Всего не запишешь, что было за минувшие два с половиной месяца. Четыре часа тащился от улицы Декабристов до Знаменской. Сколько там километров? Четыре? Пять? Вошел в пустую, незапертую квартиру, переступил порог своей комнаты, стал снимать пальто - и зашатался, упал, подкосились ноги. Лежу на спине, не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. Голова при этом ясная... Попробовал голос. Что-то крикнул. Кажется:
|
|||
|