Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ДОЛЬЧЕ 5 страница



– И спичек тоже нет!

Люсиль едва слышно рассмеялась:

– Не слушайте ее. Обернитесь, спички у вас за спиной, на краю очага. А за столом сидит человек, который хотел бы с вами поговорить. Он в обиде на немецкого солдата.

– Ах, вот как! Слушаю вас! – с живостью отозвался немец. – Мы тщательно следим за тем, чтобы солдаты Рейха вели себя по отношению к населению на оккупированных территориях безупречно.

Бенуа молчал. Вместо него заговорила Марта.

– Он его жене проходу не дает, – сообщила она, и по ее тону трудно было понять, негодует она на бесстыжего жильца или на свой преклонный возраст, в котором ей уже не грозят подобные неприятности.

– У вас, дорогой мой, преувеличенное представление о власти офицеров в немецкой армии. Разумеется, я могу наказать кого‑то из моих ребят, если тот досаждает вашей жене, но если он ей по вкусу…

– Зря шутки шутите. – Бенуа уже встал и сделал шаг в сторону офицера.

– Значит, по вкусу?

– Я сказал, зря шутите. Нам не нужны грязные…

Люсиль, предупреждая беду, издала испуганное «ах!», а Марта ткнула парня локтем в бок, сообразив, что тот сейчас выпалит «грязные боши» – оскорбление, за которое немцы карали тюрьмой. Бенуа сделал над собой невероятное усилие и сдержался.

– Нам не нужны чужаки возле наших жен.

– Своих жен, дружок, нужно было защищать раньше, – тихо произнес офицер, лицо у него покраснело, и выражение стало высокомерным и неприятным.

Люсиль сочла нужным вмешаться в разговор.

– Прошу вас, – сказала она шепотом, – этот человек ревнует, мучается. Стоит ли доводить его до крайности?

– Как фамилия вашего постояльца?

– Боннет.

– Переводчик комендатуры? Но он мне не подчиняется, и чин у нас одинаковый, так что вмешаться я никак не могу.

– Даже по‑дружески?

Офицер пожал плечами:

– Уверяю вас, не могу. И объясню почему.

Бенуа прервал его, заговорив с непередаваемой горечью:

– И объяснять нечего! Солдату, простому парняге, можно запретить что угодно. Verboten, как вы говорите на своем немецком. Но кто лишит удовольствия господина офицера? Во всех армиях мира порядок один и тот же.

– Я ни слова не скажу ему только потому, что мое вмешательство раззадорит его еще больше, и тем самым я окажу вам дурную услугу, – закончил офицер и, отвернувшись от Бенуа, подошел к столу. – Напоите меня кофе, уважаемая Марта, через час я уезжаю.

– Снова ученья? Третью ночь подряд? – воскликнула Марта, находясь во власти самых противоречивых чувств. Увидев на рассвете едва живых от усталости немецких солдат, медленно бредущих по городу, она с удовлетворением шептала: «Так им и надо! Ишь какие потные и заморенные!» – а потом, позабыв, что смотрит на немцев, жалела по‑матерински: «Притомились ребятки! Ихнюю жизнь и жизнью не назовешь!»

По неведомой причине этим вечером в сердце Марты сострадание взяло верх над другими чувствами.

– Конечно, я сейчас напою вас кофе. Садитесь‑ка вот сюда. Вы ведь тоже выпьете чашечку, мадам?

– Нет, я… – начала Люсиль.

Бенуа уже успел исчезнуть из кухни, бесшумно выпрыгнув в окно.

– Прошу вас, – проникновенно попросил офицер. – Мне осталось досаждать вам так недолго, послезавтра я уезжаю, а в полку поговаривают, что сразу после моего возвращения полк отправится в Африку. Мы больше никогда не увидимся, но мне будет отрадно думать, что вы не испытываете ко мне ненависти.

– Нет, ненависти я не испытываю, но…

– Не будем углубляться, я все понимаю. Согласитесь выпить со мной чашку кофе.

Кухарка со смущенной улыбкой сообщницы уже ставила перед ними на стол чашки, словно подсовывала хлеб с маслом детям, оставленным в наказание без обеда. Под разлатые фаянсовые чашки с цветами Марта подложила чистые соломенные плетёночки, поставила на стол кипящий кофейник и старинную керосиновую лампу, которую достала из стенного шкафа, заправила и зажгла. Желтый мигающий огонек осветил медную посуду, сиявшую на полках, немец стал рассматривать ее со вниманием и любопытством.

– Мадам, а вот это как у вас называется?

– Грелка, ею согревают постель.

– А вот это?

– Вафельница. Ей уже не меньше ста лет, и никто ею не пользуется.

Марта принесла и водрузила на стол монументальную сахарницу, похожую на погребальную урну, благодаря бронзовым ножкам и крышке с лепниной, а варенье подала в хрустальной вазочке.

– Так, значит, послезавтра примерно в это же время вы будете уже пить кофе вместе с вашей женой?

– Надеюсь. Я расскажу ей о вас, опишу ваш дом.

– Она бывала во Франции?

– Нет, мадам.

Люсиль хотелось бы узнать, пришлась ли Франция врагу по сердцу, но стыдливость, продиктованная гордостью, не позволяла ей задавать никаких вопросов, и они пили кофе молча, не глядя друг на друга.

Но немец все‑таки стал рассказывать о Германии, о широких улицах Берлина, о зиме, снеге и свежем бодрящем воздухе, что веет над равнинами Центральной Европы, о глубоких озерах, еловых борах, песчаных карьерах.

Марта сгорала от желания принять участие в разговоре.

– А война еще долго продлится? – наконец спросила она.

– Понятия не имею, – ответил немец, слегка улыбнувшись и пожав плечами.

– А вам самому как думается? – с живостью спросила Люсиль.

– Я – солдат, мадам, солдаты не думают. Мне скомандуют: шагом марш туда, – я шагаю туда. Сражайтесь – я сражаюсь. Убейте себя – умру. Размышления помешали бы вести бои и сделали смерть куда страшнее.

– Но воодушевление…

– Простите, мадам, воодушевление – слово из женского словаря. Мужчины, исполняя свой долг, не нуждаются в воодушевлении. Кстати, это и есть черта настоящего мужчины.

– Может быть…

Дождь еще тихо шуршал в саду, последние его капли медленно скатывались с веток сирени, из садка, переполненного водой, доносился ленивый плеск карпов. Входная дверь заскрипела.

– Бегите быстрее! Мадам Анжелье! – испуганно зашептала Марта.

И она вытолкнула наружу офицера и Люсиль.

– Идите садом! Ну и достанется же мне от хозяйки, Господи Боже мой!

Кухарка торопливо вылила остатки кофе в раковину, убрала чашки и погасила лампу.

– Быстрее, быстрее, – торопила она молодых людей. – Хорошо, что ночь на дворе!

Люсиль и немец оказались за порогом. Немец смеялся. Люсиль слегка дрожала. Стоя в густой тени, они наблюдали, как мадам Анжелье вместе с Мартой, которая несла перед ней лампу, шествовала по дому и закрывала ставни; слышали, как скрипели петли, позванивали ржавые цепочки, стуча, опускались железные запоры, последней захлопнулась со скрежетом окованная входная дверь.

– Будто в тюрьме, – заметил немец. – Как вы попадете в дом, мадам?

– Через черный ход, Марта оставит дверь открытой. А вы?

– А я через балконную решетку.

Он и в самом деле одним ловким прыжком преодолел преграду и, оказавшись в комнате, мягко попрощался:

– Gute Nacht. Schlafen Sie wohl.

– Gute Nacht, – отозвалась Люсиль.

Немцу показался смешным ее французский акцент, и еще несколько секунд из темноты до нее доносился его смех. Ветерок погладил влажной сиренью ей волосы, и Люсиль вдруг стало легко и радостно. Домой она побежала чуть ли не вприпрыжку.

 

 

Раз в месяц мадам Анжелье отправлялась навестить свои владения, выбрав для этого один из воскресных дней, чтобы застать «народ» дома; воскресные визиты хозяйки наводили на арендаторов панику, заметив старуху издали, они торопливо прятали остатки лакомств, которыми баловали себя за праздничным завтраком, – кофе, сахар и самодельный коньячок – а как иначе? Мадам Анжелье придерживалась старинных взглядов и все, что видела на столе у своих работников, считала отобранным у нее и надеялась рано или поздно себе вернуть, почему и ругала нещадно тех, кто позволял себе слишком часто покупать у мясника первосортное мясо. В городе, как она сама говорила, на нее работала собственная полиция, и она отказывала арендатору, если его жена или дочь слишком часто покупали себе шелковые чулки, духи, пакетики с пудрой или романы. Мадам де Монмор следила за своими арендаторами с не меньшей дотошностью, но она была аристократкой и главное значение придавала духовным ценностям, а не сугубо материальным, как буржуазия, плоть от плоти которой была госпожа Анжелье. Виконтессу в первую очередь заботил вопрос религиозности, поэтому она узнавала, всех ли детей окрестили, причащают ли их, как положено, два раза в год и ходят ли женщины к обедне (от мужчин этого требовать было трудно, и приходилось их прощать). И Монморы, и Анжелье, два семейства, которым принадлежали все земли в округе, относились к своим работникам примерно одинаково, но, надо сказать, ненавидели больше первых.

Госпожа Анжелье стала собираться в дорогу затемно. Разразившаяся вчерашним вечером гроза переменила погоду, и уже с рассвета из тяжелых туч на землю сыпал ледяной дождь. Автомобиль остался стоять в гараже – у Анжелье‑старшей не было ни разрешения, чтобы ездить на нем, ни бензина, – поэтому из каретного сарая для поездки извлекли простоявшую там лет тридцать открытую коляску: если запрячь в нее пару добрых лошадок, на ней можно объехать немало дорог. Весь дом был уже на ногах, провожая в путь госпожу хозяйку. В последнюю минуту (к величайшему своему сожалению) она все‑таки вручила связку своих ключей Люсиль. Дождь усилился, и мадам Анжелье раскрыла над собой большой зонтик.

– Лучше бы мадам подождала до завтра, – осмелилась заявить кухарка.

– Кто, кроме меня, присмотрит за хозяйством, если хозяина держат в плену эти господа, – отозвалась госпожа Анжелье очень громко, метя горьким упреком в двух проходящих мимо немецких солдат.

И взгляд, который она на них бросила, был сродни взгляду отца Шатобриана – писатель описывает его так: «Сверкающий зрачок словно бы отделялся от глаза и разил людей, словно пуля».

Но солдатам, не понимавшим ни слова по‑французски, взгляд пожилой дамы показался данью восхищения их высокому росту, выправке, ладно подогнанной военной форме, и они в ответ улыбнулись с застенчивой доброжелательностью. Госпожа Анжелье неприязненно опустила глаза. Коляска тронулась. Порыв ветра сотряс на прощанье ворота.

В то же утро, только попозже, Люсиль отправилась к портнихе, захватив с собой отрез тонкой шелковистой ткани, из которой задумала сшить себе пеньюар. В городе ходили слухи, будто портниха, молодая еще женщина, живет с немцем.

– Повезло вам, что у вас сохранился такой шелк, – сказала Люсиль портниха, – ни у кого из нас такого и в помине нет.

В ее тоне звучала вовсе не зависть, а скорее уважение, она словно бы отдавала должное той природной изворотливости, благодаря которой буржуа всегда оказываются на первом месте; так обитатели равнин отзываются о горцах: «Ну, эти на дороге не оступятся! Они с детства по Альпам вверх‑вниз лазают!» Она полагала, что опыт предков и семья передали Люсиль больше навыков в искусстве обращать себе на пользу законы и правила, и, подмигнув, добавила с одобрительной улыбкой:

– По вас видно, вы справляетесь, и это очень даже хорошо.

А Люсиль как раз и заметила на постели форменный ремень, который носят немецкие солдаты. Глаза женщин встретились. Портниха смотрела хитро, пристально и твердо, она стала похожа на кошку – у той пытаются вытащить из когтей птичку, которой она собралась полакомиться, и, подняв мордочку, кошка, сердито мяукнув, спрашивает: «Как это? С чего вдруг? Твой или мой будет вкусненький кусочек?»

– Как вы можете? – прошептала Люсиль.

Портниха нашлась не сразу. На лице отразились сначала обида, потом деланное непонимание, выдающее желание солгать. Но она не солгала, а низко опустила голову.

– Ну и что? Немец, француз, друг, недруг – какая разница! В первую очередь он – мужчина, я – женщина. Он ласков со мной, внимателен к моим надобностям. Сам он из городских и следит за собой не так, как здешние, кожа у него нежная, а зубы – белые. Когда он целует меня, то пахнет от него свежестью, а не перегаром, как от местных. Мне этого довольно, ничего другого я не прошу. У нас и так никакой жизни не стало из‑за этих войн и всяких пертурбаций. А для отношений между мужчиной и женщиной все это роли не играет. Придись мне по вкусу англичанин или неф, я бы с ним стала жить, если бы получилось. Что? Осуждаете? Ну, ясное дело, вы богатая, живете себе в удовольствиях, о которых я понятия не имею…

– В удовольствиях! – прервала ее Люсиль с невольной горечью, спрашивая себя, какие удовольствия мерещатся портнихе в жизни Анжелье, кроме посещения арендаторов и размышлений, куда бы поместить свои денежки.

– Вы получили образование, бываете в гостях, а мы вкалываем и вкалываем. И если любви нет, то хоть головой в колодец. Только не думайте, что «любовь» для меня, одна постель. Немец‑то ездил на днях в Мулен и купил мне сумочку под крокодиловую кожу, а в другой раз цветы привез – букет, как настоящей городской даме. Может, и глупо цветы привозить, у нас в деревне их хоть залейся, но это же знак внимания, вот что приятно. До этого у меня мужчины были исключительно для постели. А этот – и сказать вам не могу, что он для меня такое! Я для него на все готова, на край света за ним пойду. И он… он любит меня… Поверьте, у меня было достаточно мужчин, и я понимаю, кто врет, а кто говорит правду. Так что, сами можете понять, мне не жарко, не холодно, когда вокруг талдычат: «Он же немец, немец он, немец!..» Немцы – люди, такие же, как мы.

– Так‑то оно так, но ведь, когда у нас говорят «немец», все понимают, что имеется в виду не плохой или хороший человек, а солдат, который убивал французов, который охраняет наших военнопленных, который заставляет нас голодать…

– Думаете, у меня об этом мыслей нет? Иной раз лежу с ним рядышком, а в голове крутится: «Может, его отец моего убил?» Вы же знаете, что отца моего убили в Первую мировую… Я об этом часто думаю, но, если честно, мне и на это наплевать. С одной стороны, я и он, а с другой – все остальные люди. Кто из этих людей о нас позаботился? Они травят нас, мучают, охотятся, как за кроликами. Ну и нам тоже на них наплевать. Когда действуют вроде бы ради людей, становятся, честное слово, хуже скотины. Меня в городке окрестили сукой. Нет! Суки те, кого сбили в свору, и они рвут того, на кого им указали. Я и Вилли… – Она замолчала и вздохнула. – Я люблю его, – сказала она наконец.

– Но полк‑то скоро уйдет.

– Я знаю, мадам, но Вилли сказал, что после войны заберет меня к себе.

– И вы поверили?

– Да! Я поверила, – ответила она с вызовом.

– Вы с ума сошли! – воскликнула Люсиль. – Он забудет вас, едва они только покинут город. У вас братья в плену, и когда они вернутся… Поверьте мне, вы подвергаете себя большой опасности. То, что вы делаете, и опасно, и дурно, – закончила она.

– Когда братья вернутся…

Женщины молча посмотрели друг на друга. В душной, заставленной громоздкой деревенской мебелью комнате таился особый едва ощутимый запах, и в Люсиль он отзывался странной болью.

На лестнице, уже уходя, она повстречала замурзанных мальчишек, они неслись вниз через три ступеньки.

– Куда это вы? – спросила Люсиль.

– Играть в сад Перренов.

Перрены – наверное, самая богатая семья в городе – убежали в панике в июне сорокового года, оставив дом стоять нараспашку, не заперев шкафы, забыв серебряные ложки в ящиках, а платья на плечиках. Немцы хорошо у них поживились, а сад, неухоженный, запущенный, частью вытоптанный, превратился за это время в настоящие джунгли.

– Немцы разрешают вам туда ходить?

Мальчишки на вопрос не ответили и, хохоча, выскочили за дверь.

Люсиль возвращалась домой под дождем. Шла и смотрела, что делается в саду Перренов: несмотря на холодный дождь, между деревьями мелькали синие и розовые передники городской малышни. Время от времени она даже различала чумазую мокрую щеку, сияющую, розовую, будто персик среди зелени. Ребятишки рвали сирень, стряхивали цветы с вишен и гонялись друг за другом на лужайке. Взобравшись на кедр, мальчуган в красных штанишках свистел громче дрозда.

Стайка ребят довершала разорение сада, когда‑то такого упорядоченного, такого любимого, куда в сумерках спускались все Перрены, мужчины в черных пиджаках, женщины в длинных шуршащих платьях, и, рассевшись на железных стульях, по‑семейному любовались в молчании спеющей малиной и дынями. Мальчуган в розовом переднике, взобравшись на ограду, шел по верхней балке, балансируя между острых верхушек.

– Смотри, свалишься, несчастье мое, – предупредила его Люсиль.

Мальчишка внимательно посмотрел на нее и ничего не ответил, и вдруг Люсиль позавидовала беззаботной ребятне, которая радовалась жизни, несмотря на войну и все беды. Ей подумалось, что среди рабов, в которых все они превратились, только мальчишки остались свободными, «по‑настоящему свободными», – сказала она себе.

С тяжелым сердцем вернулась она в молчаливый сумрачный дом, который сек холодным дождем ветер.

 

 

Люсиль немало удивилась, увидев в окно выходившего от них почтальона, – писали им редко. На столике в прихожей лежала открытка на ее имя.

Мадам, помните ли Вы пожилую пару, которую приютили у себя в июле прошлого года? Мы часто вспоминаем Вас, мадам, ваше гостеприимство и наш отдых у Вас в доме во время проклятого бегства. Будем счаспыивы узнать, что произошло у Вас нового за это время. Надеемся, что Ваш муж вернулся с войны живым и здоровым. Мы рады поделиться с Вами своим счастьем: наш сын нашелся! С самым искренним расположением,

Жанна и Морис Мишо 12, ул. Де ла Суре, Париж (XVI).

Люсиль обрадовалась. Славные, мужественные люди… Им повезло больше, чем ей… Они любят друг друга и вместе встречают и переживают все беды. Она убрала открытку в секретер и снова вернулась в столовую. Нет, день был все‑таки очень хорошим, несмотря на непрекращающийся дождь. На столе стоял только один прибор, и она вновь порадовалась отсутствию свекрови: захочет, и почитает за едой. Но позавтракала очень быстро, подошла к окну и стала смотреть на дождь. Его гроза на хвосте принесла, как сказала кухарка Марта. За двое суток погода совершенно переменилась, и лучезарная весна превратилась в неведомое капризное и недоброе время года, перемешавшее последние снежинки с лепестками первых цветов; яблони за одну ночь растеряли всю бело‑розовую пену, в продрогшем розарии торчали одни черные палки, ветер расколотил горшки, в которых росли герани и душистый горошек. «Все пропало, не будет у нас ни одного персика, – горевала Марта, убирая со стола. – Я затоплю камин у вас в комнате. Холод непереносимый. Немец‑то попросил и у него огонь в камине развести, да только трубу там не чистили, так что дыму будет много. Ну, тем хуже для него. Я ему говорила, а он слушать не стал, думает, я из вредности, будто после того, как они у нас все отобрали, мы для них двух или трех полешек не найдем… Слышите? Кашляет! Пресвятая Дева Мария! Как же тяжело быть в услужении у немчуры! Иду! Иду! – крикнула она с сердцем.

Люсиль слышала, как Марта открыла дверь и принялась объяснять раздраженному немцу:

– А я вам что говорила? При таком‑то ветре да при нечищенной каминной трубе, ясное дело, весь дым в комнате будет.

– А труба, mein Gott, спрашивается, почему не чищена? – закричал рассерженный немец.

– Почему? Почему? Откуда я знаю? Я тут разве хозяйка? Думаете, раз война, так делай, что вздумается?

– Ну, знаете ли, моя милая! Если вы полагаете, что я дам себя уморить в дыму, как кролика, вы ошибаетесь! Где хозяйки? Пусть поселят меня в гостиной, если не могут предоставить другую, пригодную для жилья комнату! Затопите камин в гостиной.

– Очень сожалею, сударь, но это невозможно, – вмешалась в разговор подошедшая к ним Люсиль. – Гостиная в наших провинциальных домах – парадная комната, в ней не живут. Убедитесь сами, даже камин там фальшивый!

– Как? Мраморный монумент с амурчиками, которые греют себе руки, не настоящий камин?

– Нет, и в нем ни разу не зажигали огонь, – с улыбкой закончила Люсиль. – Но если хотите, я могу вас пригласить в столовую, там топится печка. А ваша комната и в самом деле в плачевном состоянии, – прибавила она, заметив дым, который плыл из‑за двери.

– Да я едва не умер от удушья! Что ни говорите, а ремесло солдата полно опасностей! Но я ни за что на свете не хотел бы докучать вам. В городе есть кафе‑бильярдные, полные пыли и меловых облаков. Ваша свекровь, мадам…

– Она уехала на целый день.

– Тогда… Большое вам спасибо, мадам. Я вам не доставлю беспокойства. Дело в том, что я должен кончить очень срочную работу. – И молодой человек показал Люсиль карты и планы.

Немец уселся за обеденный стол, а Люсиль устроилась в кресле рядом с камином, протянула руки к огню и время от времени в рассеянности терла одну о другую. «Я совсем превратилась в старуху, – подумала она, заметив свой жест, – и руки тру, и живу, как старуха».

Она сложила руки на коленях. Подняла голову и увидела, что офицер оставил свои карты, подошел к окну, поднял штору и смотрит, как сумрачное небо сечет дождем грушевые деревья.

– До чего безотрадный край, – прошептал он.

– Думаю, вас он расстраивает меньше других, вы же завтра с ним расстаетесь.

– Нет, не расстаюсь, – отозвался он.

– А я была уверена, что…

– Все отпуска отменили.

– Неужели? А почему?

Он небрежно пожал плечами:

– Без всяких объяснений, отменили, и все. Такова жизнь солдата.

Люсиль стало очень жаль молоденького офицерика, он так радовался возможности уехать в отпуск.

– Очень жаль, – сказала она сочувственно, – но я думаю, что вам дали всего‑навсего отсрочку.

– На три месяца, на полгода, затем навсегда. Больше всех огорчится моя матушка. Она уже очень немолода, и у нее хрупкое здоровье. Сильный порыв ветра может свалить ее с ног. Маленькая седая дама в широкополой шляпе для работ в саду. Она ждет меня завтра вечером, но дождется только телеграммы.

– Вы – единственный сын?

– У меня еще три брата. Одного убили во время польской кампании, второй погиб год тому назад, как раз когда мы вошли во Францию. Третий служит в Африке.

– Ваша жена тоже очень огорчится…

– Моя жена? Нет, не очень. Видите ли, мы поженились совсем молодыми, можно сказать, еще детьми. Сами подумайте, каким может быть брак, заключенный после двухнедельной дружбы и совместного странствия по озерам?

– Ничего не могу вам сказать, во Франции браки заключают совсем по‑другому.

– Надеюсь, по крайней мере, не после двух встреч в доме друзей, как это описано у Бальзака.

– Разумеется, не совсем как у Бальзака, но в провинции мало что изменилось.

– Мама не советовала мне жениться на Эдит. Но я был влюблен. Ach, Liebe… Если бы у нас была возможность вместе взрослеть, вместе стареть… Но настали война, разлука, испытания, и осталась привязанность к ребенку, которому всегда восемнадцать лет, тогда как на деле… – он поднял руки и уронил их, – мне иногда двенадцать, а иногда сто…

– Вы преувеличиваете.

– Нисколько. Солдат отчасти всегда ребенок и в то же время древний‑предревний старик. У него, собственно, нет возраста. Он – современник самых древних событий на земле – убийства Авеля Каином, каннибальских трапез, жизни пещерного человека. Но не будем об этом. Пока меня заперли в этом городке, погребли, как в могиле. Ну не совсем, разумеется. В могиле на деревенском кладбище, здесь полно цветов, птиц, очаровательной светотени, но могила остается могилой. Как вы можете жить здесь весь год?

– До войны мы иногда выезжали…

– Но никогда не путешествовали, готов поспорить. Вы никогда не бывали в Италии, в Центральной Европе… разве что в Париже… А если представить себе все то, чего мы лишены… музеи, театры, концерты. Больше всего я тоскую по настоящей музыке. А в вашем доме не отваживаюсь играть даже на жалком подобии пианино из боязни оскорбить сверхчувствительных французов, – сообщил он с непередаваемой горечью.

– Да играйте все, что вам вздумается, сударь! Почему бы не сейчас? Вам грустно, и мне невесело, сядьте за пианино и сыграйте что‑нибудь. Мы забудем дождь, наши лишения, наши потери…

– Правда? Вы правда хотите послушать музыку? У меня, конечно, работа, – он взглянул на разложенные карты, – ну да Бог с ней. Вы возьмете вышиванье или книгу, сядете возле меня и будете меня слушать. Я хорошо играю только тогда, когда у меня есть публика. Я – как это говорится по‑французски? – актер, вот именно, актер.

– Да, актер. Должна сказать, что вы превосходно знаете французский язык.

Он сел за пианино, печка тихо потрескивала, распространяя тепло и уютный запах дымка и печеных каштанов. По стеклам сползали, как слезы, дождевые капли, в доме было тихо и пустынно, кухарка ушла в церковь.

«Надо было и мне пойти, – подумала Люсиль, – ну да ладно. Дождь льет как из ведра». Она следила за белыми худыми руками, забегавшими по клавишам. Кольцо с темно – красным камнем, видно, мешало играть, немец снял его и машинально протянул Люсиль, она взяла кольцо и на секунду задержала в ладони, еще теплое, согретое его рукой. В слабом свете, падавшем из окна, она посмотрела, как играет камень, и различила две готические буквы и дату. Наверное, любовное воспоминанье. Хотя нет… Год 1775 или 1795, она хорошенько не разобрала, значит, скорее всего, фамильная драгоценность, и Люсиль осторожно положила кольцо на стол. Должно быть, он играл вечерами на пианино, а его жена сидела рядом… Как ее зовут? Эдит? До чего же он хорошо играет! Она узнавала отдельные кусочки и робко спрашивала:

– Бах, не так ли? А это Моцарт.

– Вы, оказывается, музыкантша…

– Что вы! Что вы! Я плохо знаю музыку. Играла немного, когда не была еще замужем, но все позабыла. А слушать очень люблю. У вас настоящий талант, сударь!

Он посмотрел на нее и сказал с удивившей ее грустной серьезностью:

– Да, полагаю, у меня в самом деле талант. – И рассыпал одно за другим несколько быстрых насмешливых арпеджио. – А теперь послушайте вот это. – Он заиграл и стал рассказывать вполголоса: – Мирная спокойная жизнь, смех девушек, радостное гуденье весны, прилетели из южных краев первые ласточки… Мы в маленьком немецком городке, март, снег только‑только начал таять. Слышите звон ручейка, бегущего вдоль старинных улиц? Но мирная жизнь кончилась… Барабаны, грузовики, топот солдатских сапог… Слышите, как они печатают шаг – медленно, глухо, неотвратимо… Весь народ пустился в путь… И солдат растворился в толпе… А здесь должен быть хор, что‑то вроде церковного песнопения, но он еще не закончен. Слушайте дальше. Завязался бой. Музыка зазвучала весомо и страшно…

– Потрясающе, – прошептала Люсиль. – Просто потрясающе.

– Солдат умирает и опять слышит хор, но уже не земной, а небесный… Вот, примерно так… Он должен быть проникновенным и вместе с тем потрясать. Слышите? Это небесные трубы. А гром ударных, от которых рушатся стены, различаете? Но звуки удаляются, становятся тише, замирают, исчезают… Солдат умер.

– Вы сами написали музыку? Это ваше произведение?

– Да! Я собирался стать музыкантом. Теперь не буду.

– Почему? Ведь война…

– Музыка весьма требовательная госпожа. Ее нельзя оставлять безнаказанно на четыре года, она уходит сама, когда ты хочешь к ней вернуться. О чем вы думаете? – спросил он, увидев, каким взглядом смотрит на него Люсиль.

– Думаю… думаю, что ни у кого нет права жертвовать во имя чего бы то ни было человеком, личностью… Я говорю о каждом из нас. У нас отняли все. Любовь, семью… Это чудовищно.

– Личное и общественное – таково главное противостояние нашего времени, не так ли? Война, вне всякого сомнения, – дело общее. Мы, немцы, живы духом общности в том же смысле, как пчелы живы духом улья. Духу общности мы обязаны всем – своей сутью, своей славой, особенностями, привязанностями… Но мы коснулись слишком суровых материй. Лучше послушайте, я сыграю вам сонату Скарлатти. Вы знаете ее?

– Нет. Скорее всего, не знаю…

А про себя она думала: «Личное и общественное! Господи, да это старо, как мир, ничего нового они не выдумали. Два миллиона французов, погибших в ту войну, тоже приняли смерть ради «духа улья». Они умерли… и двадцать пять лет спустя… Какая глупость! Какая тщета!.. Существуют законы, которые управляют судьбой ульев и судьбой народов, в этом все дело. И дух народа тоже породили неведомые нам законы, а может быть, прихоти, которых мы не замечаем.

Жаль, что прекрасный мир, в котором мы все живем, так нелепо устроен. Но у меня нет сомнения, что через пять лет, десять или двадцать главная, по мнению этого немца, проблема перестанет существовать, и ее заменит множество других. А вот музыка, журчанье дождевой воды, стекающей по стеклам, угрожающее скрипенье кедра в саду напротив, мирный вечер в военное время – никогда уже не исчезнут. Это и есть вечность…»

Он внезапно оборвал игру и, посмотрев на нее, спросил:

– Вы плачете? – Она поспешно отерла влажные от слез глаза. – Простите, музыка способна на бестактность. Моя напомнила вам о… об отсутствующем?

– Нет, что вы! – невольно призналась она. – Нет, нет, совсем не в этом дело…

Они замолчали. Он опустил крышку пианино.

– После войны я вернусь, мадам. Позвольте мне вернуться. Все несогласия между Францией и Германией забудутся… по крайней мере лет на пятнадцать. Вы откроете мне дверь и не узнаете, потому что я буду в штатском. И тогда я скажу: я… немецкий офицер, вспомнили? У нас теперь мир, счастье, свобода. И я вас увезу. Да, мы уедем вместе. И я покажу вам много разных стран. Я буду тогда известным композитором, а вы такой же красавицей…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.