Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ИЮНЬСКАЯ ГРОЗА 9 страница



– Я хотел бы писать книги, – сказал он застенчиво, открывая двум крестьянкам, двум незнакомкам, желание, которое таил в глубине сердца и едва ли открывал сам себе.

Жан‑Мари хотел узнать, как называется деревня и ферма, где он очутился.

– Отсюда никуда не доедешь, – пожаловалась Сесиль. – Глухомань. У нас тут веселья мало. Сама коровой становишься, ухаживая за коровами, разве не так, Мадлен?

– А вы давно здесь живете, мадемуазель Мадлен?

– Мне еще месяца не было. Мама Сесиль вырастила меня. Мы с ней молочные сестры.

– Я вижу, что вы хорошо ладите.

– Мы не всегда думаем одинаково, – заявила Сесиль. – Мадлен собиралась стать монахиней.

– Да, собиралась, – улыбнулась Мадлен.

У нее была приятная улыбка, милая и застенчивая.

«Интересно, кто ее родители? – размышлял Жан‑Мари, – Руки у нее огрубевшие, но красивой формы, и ноги тоже, и щиколотки. Девочка из приюта». Он испытывал к ней любопытство и что‑то вроде жалости. При виде Мадлен в нем пробуждалось мягкое мечтательное настроение, он был благодарен ей за это. Мечты отвлекали его от мыслей о войне, о себе, рассеивали. Жаль только, что он пока еще так слаб. Ему трудно было смеяться, шутить… а они, конечно же, ждали от него шуток. В деревне между девушками и парнями приняты подначки, насмешки. Так здесь водится, они огорчатся, разочаруются, если я не буду веселиться с ними.

Он сделал над собой усилие и улыбнулся.

– Однажды появится молодой человек, и вы раздумаете, мадемуазель Мадлен, вам расхочется быть монахиней.

– Я же говорю, иногда на меня находит.

– А когда?

– Не знаю… Бывают дни, когда грустно.

– Не больно много у нас тут молодых людей, – заметила Сесиль. – Я же говорю, что мы тут на краю света. А тех, что были, забрали на войну. Вот вам и все. Нет, плохо родиться девушкой.

– Всем людям бывает плохо, – вздохнула Мадлен.

Она сидела около раненого и вдруг вскочила на ноги.

– Сесиль! Как же мы забыли! Мы же пол не вымыли!

– Сегодня твоя очередь.

– Ну ты и нахалка! С какой радости?

С минуту они препирались, а потом принялись за работу вместе. Обе были на удивление ловки и проворны. Вскоре красные плитки засияли, промытые чистой водой. От распахнутой двери потянуло запахом травы, молока, дикой мяты. Жан‑Мари отдыхал, подпирая щеку ладонью. Как странно: вокруг безмятежный покой, а в нем самом – мучительная смута, адский грохот последних шести дней, все еще звучащий у него в ушах, и достаточно минуты тишины, чтобы все в нем снова загрохотало: скрежетал сминаемый металл, раздавались глухие медленные удары молота по наковальне… Он вздрогнул и весь покрылся холодным потом… Он узнал эти удары, это расстреливали поезд… рушились металлические балки, и крики перекрывали грохот металла.

– Хорошо бы все это забыть, не так ли? – произнес он вслух.

– О чем вы? Что вам подать?

Он не ответил. Он уже не узнавал ни Сесиль, ни Мадлен. Они огорченно переглянулись, покачивая головой.

– Опять поднялась температура.

– Он слишком много с тобой говорил.

– Да ты что! Он и не говорил совсем! Это мы с тобой говорили!

– Вот что его утомило.

Мадлен наклонилась к раненому. Он увидел совсем рядом со своей щекой другую – нежно розовую, пахнущую клубникой. И поцеловал ее! Она распрямилась, покраснев, смеясь, поправляя выбившуюся прядь.

– Ладно, ладно, а то вы меня напугали… Не так‑то вы и больны.

Он лежал и думал: «Кто же она, эта девушка?» Он поцеловал ее – будто поднес к губам стакан холодной воды. Его жгло огнем: горло, язык, нёбо, казалось, сейчас растрескаются от палящей жажды. Прохлада нежной кожи утолила ее. Но в голове ощущалась стеклянная прозрачность, какой награждает томительный жар и бессонница. Он позабыл имена этих девушек и свое собственное тоже. Не мог совершить усилие и понять, что он делает, как оказался в неведомом ему месте. Все усилия были болезненны, изнурительны. Зато в сияющей пустоте его душа, безмятежная и легкая, парила, как птица на крыльях ветра, была свободна, как рыба в своей стихии. Он уже не был Жаном‑Мари Мишо, но кем‑то другим – безымянным солдатом, его победили, но он не сдался, ранили, но он не умер, лишили счастья, но он не потерял надежды. «Придется все‑таки как‑то выпутываться… Нужно выбраться из кровавой грязи, которая засасывает… Он рухнул в нее, но не останется там лежать, иначе – гибель. Так ведь? Дурацкая гибель. Нужно цепляться… цепляться… цепляться», – шептал он и очнулся; он лежал на большой кровати, вцепившись в валик, и широко открытыми глазами вглядывался в ночь. Она мерцала лунным светом – луна была полной, – дышала благословенной прохладой после душного знойного дня, благоухала, и крестьянский дом вопреки своему обыкновению открыл ей все окна и двери, чтобы она могла освежить и утешить раненого.

 

 

Кюре Перикан вновь шагал во главе своих подопечных, а те, волоча ноги по дорожной пыли, с одеялами и ранцами на спине, тащились за ним следом; аббат решил, что надежнее будет отойти подальше от опасных берегов Луары, идти в обход, проселком и лесом, но и под прикрытием деревьев обнаружил солдат и подумал, что очень скоро самолеты засекут их, и, стало быть, в гуще леса опасности ничуть не меньше, чем на реке. Он увел мальчишек с шоссе, и теперь они брели по каменистой дороге, почти что тропе, надеясь отыскать какой‑нибудь кров, – в оверньских горах, доверясь инстинкту, он выводил так ребят‑лыжников к хижине сквозь туман или снежную бурю. Но сейчас стояло лето, и июньское солнышко возбуждающе подействовало на ребят. До этого тихие и послушные, даже излишне послушные, они вдруг принялись толкаться, болтать, кричать; кюре Перикана удивляли взрывы хохота у него за спиной и приглушенные обрывки песенок. Он прислушался и разобрал скандируемый полушепотом непристойный припев. Аббат предложил спеть хором походный марш. И запел сам, отчетливо выпевая слова, но ни один голос его не поддержал. Через несколько минут замолчали все. Аббат тоже шагал, молча размышляя, пытаясь понять, что почувствовали эти несчастливые подростки, внезапно очутившись на свободе, – какие тайные желания в них проснулись? Какие мечты?

Один из младших неожиданно остановился. «Ящерицы! Ящерицы! Смотрите!» – закричал он. Возле двух камней, лежащих посредине дороги, мелькали на солнцепеке, исчезая и появляясь, подвижные хвостики, высовывались плоские головы, и когда эти головы настороженно, испуганно поднимались, то морщинистая кожа на шее пульсировала, быстро подрагивая. Мальчишки смотрели на ящериц как завороженные. Кое‑кто даже встал на коленки. Кюре подождал несколько минут, потом дал команду двигаться дальше. Ребята покорно поднялись, но, уходя, каждый поторопился швырнуть подобранный и зажатый в руке камень – метко, ловко, – и две самые большие, красивые иссиня‑серые ящерицы, остались лежать неподвижно.

– Зачем же вы так? – опечаленно воскликнул кюре.

Никто ему не ответил.

– Зачем?! Вы же понимаете, что поступили дурно!

– Ящерицы – те же змеи, они кусаются, – отозвался мальчик с тонким носом, бледным и недобрым лицом.

– Что за чушь! Ящерицы – совершенно безобидные существа!

– А мы, господин кюре, не знали, – сообщил тот же парень насмешливым тоном, но с притворно простодушным видом, который никак не мог ввести в заблуждение наставника.

Однако аббат тут же сообразил, что сейчас не время и не место для разбирательств, он одобрительно кивнул головой, словно был доволен ответом, и прибавил:

– Теперь будете знать.

Он свистнул в свисток, дав команду построиться. До этого ребята брели, как хотели, но в эту минуту кюре вдруг показалось, что кто‑нибудь из ребят может вдруг взять да и убежать. Послушались его бездумно, беспрекословно, судя по всему, привыкнув строиться и замолкать по свистку. От их покорности у Филиппа почему‑то сжалось сердце. Он оглядел ряды воспитанников: потухшие глаза, помрачневшие лица – замкнутые, будто запертый на сто запоров дом. Душа спряталась, затаилась или омертвела.

– Нам нужно спешить, если мы хотим найти пристанище для ночевки, – сказал он. – Как только мы будем знать, где ночуем, то после ужина, а вы все очень скоро проголодаетесь, мы разведем костер, и вы будете гулять, сколько захотите.

Он пошел рядом с ними, стал рассказывать о своих мальчишках в Оверни, о лыжах, о соревнованиях в горах, пытаясь заинтересовать их, сблизиться с ними. Тщетные усилия. Казалось, они его даже не слышат. Он вдруг понял, что ни ободрением, ни руганью, ни поучениями ему не достучаться до закрытых, замурованных, глухих, немотствующих душ.

«Если бы я мог остаться с ними подольше», – подумал он. Но знал про себя, что не хочет этого. Ему хотелось одного: избавиться от этих ребят как можно скорее. От ответственности, от них самих и той тяжести, какую он чувствовал в их присутствии. До сих пор ему было не трудно следовать закону любви – «по великой милости Господней», – смиренно считал он, но сейчас он не находил в себе любви, и, значит, «в первый раз в жизни мне придется совершить похвальное усилие, принудить себя к жертвенности. Как же я слаб!» Он подозвал к себе одного из младших мальчиков, тот всю дорогу шел последним и отставал.

– Ты устал? Или жмут ботинки?

Он не ошибся: ботинки были тесны, идти было больно. Филипп взял мальчугана за руку, желая помочь ему идти. Тот шел, сгорбившись, опустив плечи. Кюре легонько нажал ему на шею большим и указательным пальцем – мол, выпрямись, расправься. Тонкая шея не дернулась, высвобождаясь. Напротив, глядя прямо перед собой, с бесстрастным выражением лица, мальчик прижался к мужской руке, и это прикосновение, неожиданная, двусмысленная ласка, а точнее, ожидание ласки заставило наставника покраснеть. Он взял мальчика за подбородок, собираясь посмотреть ему в глаза, но тот опустил веки, их взгляды не встретились.

Кюре оставил мальчика и прибавил шагу, стараясь собраться, сосредоточиться и сотворить про себя молитву, не совсем обычную, особенную. Так он поступал всегда в минуты уныния. Молясь, он обходился даже без свойственных человеческому языку слов, погружаясь в некое неизреченное созерцание, и выходил из него умиротворенный, омытый радостью. Но ни радость, ни умиротворение не снисходили на него сегодня. Даже сострадание, какое он испытывал к несчастным, было отравлено чувством тревоги и горечи. Он не сомневался: эти жалкие существа не ведали благодати: Его, Христовой, благодати. Как бы ему хотелось, чтобы она снизошла на них, чтобы иссохшие сердца открылись любви и вере. Достаточно было одного вздоха Распятого или взмаха ангельского крыла, чтобы свершилось чудо. Но разве его, Филиппа Перикана, не избрал Господь для того, чтобы умягчать сердца и приуготовлять их к принятию Божьей благодати? Филипп страдал, не находя сейчас в себе сил на это.

Кюре Перикан был избавлен от сомнений, от минут оскудения веры, погружающих в сумрак тех верующих, которые не то чтобы предались душой князьям мира сего, но словно бы остановились на полпути между Богом и дьяволом. Его испытывали другим: священным нетерпением, желанием немедленно освобождать от греха души, поспешностью, с какой он, отвоевав одно сердце для Господа, искал новых битв, всегда оставаясь неудовлетворенным и недовольным собой. Этого недостаточно, Иисусе, этого слишком мало! Да, неверующий старец исповедался в свой последний час, грешница раскаялась в прегрешениях, язычник пожелал принять святое крещение. Мало, мало, еще, еще! Его палила жажда, знакомая скупцу, жадно копящему золото. Впрочем, нет, не то. Лихорадочная ненасытность приводила ему на память детство: ребенком он часами сидел на берегу реки и трепетал от радости, поймав очередную рыбку (теперь он не понимал своего пристрастия к жестокой забаве; теперь ему трудно было проглотить даже кусочек рыбы; овощи, молоко, творог, каштаны и густой крестьянский суп, в котором ложка стоит, стали для него привычной и желанной пищей). Но маленьким он страстно любил удить и прекрасно помнил, как отчаивался, видя, что солнце клонится к горизонту – ничего уже не успеть, день сидения с удочкой кончился. Окружающие порицали Филиппа за его ненасытность. Он и сам опасался, что рвение приходит к нему не от Господа, а от того, другого… Но сегодня, на каменистой дороге, под сияющим небом со смертоносными самолетами, среди детей, чьи тела он спасал, но души не мог спасти, это рвение палило его с особой силой…

Они шли и шли и, наконец, увидели деревенские домики. Деревенька оказалась маленькой и совершенно пустой: жители все до единого убежали. Но до того как уйти, накрепко заперли окна и повесили на двери висячие замки, забрали с собой собак, унесли кроликов и кур. В деревне осталось только несколько кошек – одна спала на солнышке, устроившись на дорожке в саду, другие, сытые и спокойные, наблюдали за дорогой с низкой крыши. Лето – время цветения роз, и у каждого крыльца, развернув тугие лепестки, смеялась роза, маня к себе пчел и шмелей, позволяя терзать сердцевину. В оставленной людьми деревне ни одного привычного звука – не слышалось ни шагов, ни голосов, не поскрипывала тачка, не ворковали голуби, не квохтали куры, – она стала царством птиц, пчел и шмелей. Филиппу показалось, что еще никогда в жизни он не слышал такого радостного гуденья, не видел столько трудолюбивых роев. Над каждой лужайкой, клубничной грядой, смородиновым кустом, лентой душистых цветов, обрамляющей газон, слышалось тихое жужжанье, похожее на жужжанье прялки. А с какой любовью были ухожены садики возле домов – в одном проволочная арка, увитая плетистыми розами, в другом – беседка, окруженная доцветающей сиренью, там два садовых стула, здесь скамейка на солнце. И как крупны прозрачные золотистые ягоды белой смородины…

– Вас ждет превкусный десерт после ужина, – сказал Филипп. – Птицам придется поделиться с вами ягодами, мы никого не обидим, если полакомимся ими. Еды у вас в ранцах достаточно, никто не останется голодным. А вот на постели рассчитывать не приходится. Думаю, вас не испугает ночь под открытым небом? Одеяла у вас теплые. Так что же нам нужно? Лужок и питьевая вода. Ни рига, ни хлев, думаю, вам не понадобятся? Мне тем более…Погода стоит на загляденье. Подкрепитесь немного ягодами, и пойдем искать место для ночлега.

С четверть часа ребята набивали животы клубникой; Филипп заботливо наблюдал, чтобы они не помяли цветы, не потоптали огород, но ему ни разу не пришлось их одергивать, его подопечные и в самом деле были на удивление послушны. Не понадобился ему и свисток, хватило голоса.

– Довольно, – сказал он, – оставьте немного и на вечер. Следуйте за мной. Если не будете растягиваться по дороге, то не будем и строиться.

И на этот раз его послушались. Ребята шли, смотрели на деревья, на небо, цветы, но о чем они думали, Филипп не мог догадаться… «Нравится, по душе им, – полагал он, – не тот мир, который они видят, а будоражащий запах вольного воздуха, для них внове воля, ею они и дышат».

– Кто‑нибудь из вас бывал в деревне? – спросил он.

– Нет, господин кюре, нет, сударь, нет, – послышались один за другим ответы с небольшой заминкой.

Филипп давно заметил, что ему отвечают не сразу, словно бы ища прикрытия, соображая, что бы соврать, а может, просто‑напросто не в силах уразуметь, о чем он их спрашивает… Его не оставляло ощущение, что он имеет дело с… недочеловеками, что ли…

– Прибавим шагу, – сказал он вслух.

За деревней они увидели обширный сильно заросший парк, глубокий пруд с прозрачной водой и на холме дом.

«Усадьба», – подумал Филипп. И позвонил у ворот решетчатой ограды в надежде, что хоть там кто‑то живет, но привратницкая была заперта, и на звонок никто не вышел.

– Лужайка будто для нас создана, – обрадовался Филипп, показав рукой на берег пруда. – Что делать, ребятки? Здесь мы причиним меньше вреда, чем в крошечных ухоженных садиках, и здесь нам будет лучше, чем на дороге. А если вдруг гроза, мы спрячемся в купальнях.

Через решетчатую ограду парка они перелезли с легкостью.

– Вот с моей помощью вы и совершили незаконное вторжение, – засмеялся кюре, – но тем больше уважения к чужой собственности от вас потребуется. Прошу вас: ни одной сломанной ветки, ни одной газеты, ни одной консервной банки, забытой на берегу. Договорились? И если будете хорошо себя вести, завтра я разрешу вам искупаться.

Траву никто не косил, и она выросла по колено, они шли и мяли цветы; Филипп показал цветок Девы Марии – белую звездочку с шестью лепестками; цветок Святого Иосифа – нежно сиреневый, почти розовый.

– А можно их сорвать, господин кюре?

– Конечно. Полевые цветы рвите, сколько хотите. Немного дождя, солнышко, и они растут без удержу. А вот чтобы вырастить те, понадобилось много труда и забот. – Кюре указал на засаженные цветами клумбы перед фасадом дома. Подросток, стоявший рядом с Филиппом, поднял бледное костлявое лицо к высоким окнам, плотно закрытым ставнями.

– Добра там, наверное!.. – Он произнес это негромко, но в его словах прозвучала такая жадность, что Филиппа невольно покоробило. Он промолчал, а подросток настойчиво повторил: – Там должно быть очень много всякого добра, не так ли, господин кюре?

– Мы таких домов в жизни не видели, – подхватил другой.

– Думаю, там красивая мебель, картины, статуи… Но владельцы подобных усадеб часто бывают и очень бедны, и вы вполне можете обмануться и не увидеть там никаких чудес, – весело отозвался Филипп. – Наверное, вас больше всего интересуют запасы провизии. Но жители этих мест, по моим наблюдениям, весьма предусмотрительны и, уверен, унесли все, до последней крошки. Впрочем, в любом случае нам ничего тут не принадлежит, и мы ничего не будем трогать. Давайте разбираться с тем, что у нас есть, и не будем тратить время на пустые домыслы. Для начала разобьемся на три отряда – первый отправится собирать хворост, второй за водой, третий будет накрывать на стол.

Филипп давал указания, подростки споро и быстро их исполняли. Скоро на берегу озера разгорелся большой костер; ребята поели, попили и разбрелись, собирая землянику. Филипп затеял игру в салки, но ребята играли неохотно, не вскрикивали, не смеялись. Солнце близилось к закату, пруд померк, потускнел, на берегу заквакали лягушки. Огонь освещал устроившихся на земле, завернувшихся в одеяла ребят.

– Ну что, пора спать?

Молчание.

– Не холодно вам?

И на этот вопрос никто не ответил.

«Не думаю, что все они заснули», – подумал священник. Он встал и прошелся по рядам. Время от времени наклонялся и натягивал одеяло на самого хилого и худосочного, с жидкими волосенками, оттопыренными ушами. Глаза у всех были закрыты. То ли притворялись, что спят, то ли в самом деле их сморил сон и усталость. Филипп вернулся к костру и углубился в молитвенник. Читал, потом поднимал глаза и смотрел на отблески пламени в черной воде. Краткие минуты безмолвного созерцания принесли ему отдохновение, воздали за все дневные тяготы. Любовь снова искала путь к его сердцу, капля за каплей, будто дождь в иссохшую землю, просачивалась она сначала, словно бы торя себе дорогу среди камней, а потом потекла широким потоком и захлестнула его.

Бедные дети! Одному из них снится сон, и он монотонно жалобно стонет. Кюре в темноте поднял руку и благословил их, прочитав молитву. «Pater amat vos», – прошептал он. Он любил повторять эти слова детям у себя в школе, когда занимался с ними катехизисом и понуждал к раскаянию, смирению, молитве. «Господь вас любит». Как он смел подумать, что эти несчастные лишены благодати? Вполне возможно, он сам не заслужит такой любви, как самый последний из малых сих, ему достанется меньше милосердия и божественной нежности. Иисусе! Прости меня! Во мне говорила гордыня, ловушка нечистого. Кто я такой? Ничтожество, пыль под твоими ногами, возлюбленный Господа! Да, конечно, Ты любил и хранил меня с детства, Ты меня вел к Себе и вправе спросить с меня! А эти вот дети… одних Ты призовешь к Себе… других… отмолят святые. Да, все хорошо, все добро, все благодать. Иисус, прости мне уныние!

Среди торжественного безмолвия ночи потихоньку плескалась вода. Присутствие, без которого он не мог существовать, Его дыхание, Его взгляд – Филипп почувствовал в потемках. Чтобы угадать драгоценные черты, почувствовать близость протянутых рук младенца, прижавшегося к сердцу матери, не нужно было света. Филипп даже тихонько рассмеялся от радости. «Иисус, ты здесь, ты опять со мной. Останься возле меня, возлюбленный Агнец!» Алый, живой язык пламени поднялся над черной головешкой. Было уже поздно, вставала луна. Филипп завернулся в одеяло и растянулся на траве. Он лежал, широко открыв глаза, щеки его касался цветок. Ни единого звука в этом маленьком уголке Вселенной.

Не слухом, не зрением – шестым чувством Филипп уловил бесшумное скольжение двух мальчишек в сторону усадьбы. Сначала ему даже показалось, что происходит это не в реальности, а ему начал сниться сон. Окликать их он не стал, боясь разбудить остальных. Он поднялся, отряхнул сутану от травинок, от прилипших цветочных лепестков и тоже двинулся в сторону усадьбы. Плотный газон скрадывал шум шагов. Теперь он вспомнил, что ставень одного из окон прилегал не плотно, был приоткрыт. Да, Филипп не ошибся! Луна осветила фасад. Один из мальчишек дергал, ломал ставень. Кюре не успел крикнуть, остановить его, в стекло уже полетел камень, брызнули осколки, мальчишки с кошачьей ловкостью проникли внутрь.

– Погодите, сорванцы, сейчас я вам помогу! – воскликнул Филипп.

Он подхватил сутану, чтобы не мешалась, пролез в окно вслед за мальчишками и оказался в гостиной с мебелью в белых чехлах и сияющим ледяным блеском паркетом. Кюре пошарил рукой по стене, ища выключатель. Нашел и зажег свет – никого. Филипп стоял и приглядывался – мальчишки или убежали, или спрятались: широкие чехлы в складках на канапе, пианино, глубоких креслах, занавеси на окнах из кретона с набивными цветами могли помочь им в игре в прятки. Он подошел к одной из оконных амбразур – показалось, что шевелятся занавески, резко раздвинул их – так и есть, один из его подопечных оказался здесь, самый старший, почти мужчина, смуглый, с красивыми глазами, низким лбом и мощной челюстью.

– Что вам понадобилось в доме? – осведомился кюре.

Он услышал шорох у себя за спиной и обернулся: второй паренек тоже оказался здесь и стоял позади него, и этому пареньку с тонкогубым, презрительным ртом тоже было лет семнадцать‑восемнадцать. Филипп почувствовал: в них проснулось что‑то звериное, и приготовился принять меры предосторожности. Но они оказались проворнее – один подсек его и повалил на пол, второй вцепился в горло. Филипп безмолвно и не без успеха сопротивлялся. Ему удалось схватить душителя за шиворот и в свою очередь прижать так, что тот его отпустил. Они катались по полу, и кюре услышал звон, у него из кармана посыпались деньги.

Наконец полузадушенному Филиппу удалось приподняться и сесть на пол.

– Поздравляю, – сказал он. – Быстро работаешь. – А про себя подумал: «Ни в коем случае не устраивать трагедий; как только я уведу их отсюда, они опять станут покорными, как дрессированные собачки. Завтра разберемся!» – и прибавил: – Побаловались, и будет. Пошли.

Но едва он произнес эти слова, как подростки снова набросились на него, отчаянно, яростно и свирепо; тонкогубый впился в него зубами, и потекла кровь.

«Того и гляди, убьют», – с недоумением подумал кюре. Подростки вцепились в него озлобленными волками. Он боялся причинить им боль, но не мог не защищаться – руками, ногами он отбрасывал их, но они с тем же ожесточением снова кидались на него, потеряв все человеческое, обезумевшие демоны, звери… И все‑таки Филипп был сильнее и поэтому получил по голове столиком на золоченой ножке, упал и, падая, услышал, как один из мучителей подбежал к окну и громко свистнул. Больше он уже ничего не видел – не видел, как двадцать восемь подростков, мгновенно проснувшись, пронеслись по лужайке и влезли в окно, как раздирали, потрошили и выкидывали мебель. Они опьянели, они плясали вокруг лежавшего на полу кюре, пели, орали; самый маленький из них, похожий лицом на девочку, прыгал изо всех сил на софе, и старые пружины жалобно стонали. Те, что постарше, разыскали погреб с винными бочонками. Толкая перед собой, они прикатили один в гостиную, открыли, но он оказался пуст. Впрочем, зачем им вино? И без него они захмелели, им хватило преступления, оно сделало их счастливыми. Взяв Филиппа за ноги, они поволокли его к окну, вытолкнули наружу, и он тяжело упал на лужайку. Дотащили до пруда, раскачали, как тюк, и – смерть! «Смерть!» – кричали подростки хриплыми, срывающимися, а у иных – тонкими детскими голосами. Но когда Филипп упал в воду, он был еще жив. Инстинктивное желание жить, а может, последний всплеск мужества удержали его на поверхности; обеими руками он уцепился за низко склоненную ветку дерева и попытался встать. Разбитое кулаками и каблуками лицо, распухшее, кровоточащее, выглядело смешной и уродливой маской. В нее‑то подростки и стали бросать камнями. Филипп держался, цепляясь из последних сил за раскачивающуюся ветку, но она обломилась. Он попытался добрести до другого берега, и тут же в него посыпался град камней. Филипп поднял руки, заслонил лицо, и подростки увидели, как фигура в черной сутане погружается в воду. Он не утонул, его засосал ил. Так он и умер, стоя по пояс в воде, голова откинута назад, левый глаз выбит камнем.

 

 

Каждый год в соборе Нимской Богоматери служили панихиду по покойным Периканам‑Мальтетам. В Ниме жила матушка мадам Перикан. За дорогих усопших молились только тучная полуслепая старуха, чьи хрипы и сопенье перекрывали голос кюре, и ее кухарка, жившая в доме вот уже тридцать лет, поэтому служба проходила в боковой часовенке и была недолгой. Мадам Перикан в девичестве носила фамилию Кракан и была в родстве с теми самыми Краканами из Марселя, что так необыкновенно разбогатели на торговле растительным маслом. Таким происхождением можно было гордиться, и она, само собой, гордилась им (ее выдали замуж с приданым в два миллиона – и не каких‑нибудь, а довоенных), но и ее происхождение меркло в ослепительном сиянии семейства, с которым она породнилась. Ее мать, старая мадам Кракан, разделяла взгляды дочери на родню зятя. И, поселившись в далеком Ниме, верно и преданно поддерживала все традиции семейства Периканов: молилась за усопших, поздравляла живых со свадьбами и крестинами. Напоминая тех англичан, что, находясь в колониях, одиноко пьют за здоровье королевы, когда весь Лондон празднует ее день рождения.

Заупокойная служба доставляла мадам Кракан тем большее удовольствие, что, возвращаясь из собора после панихиды, она заходила в кондитерскую и выпивала там чашечку шоколада с двумя булочками. Ввиду тучности мадам, домашний доктор держал ее на строжайшей диете, но в этот день она вставала раньше обычного, пересекала огромный собор от украшенного скульптурами портала до своей скамейки, очень уставала и поэтому подкрепляла силы без малейших угрызений совести. Иногда, пока кухарка, которую мадам побаивалась, молча стояла навытяжку к ней спиной у дверей кондитерской, держа в руках два молитвенника и шаль хозяйки, она придвигала к себе блюдо с пирожными и с рассеянным видом уписывала слойку с кремом или корзиночку с вишнями, а иной раз то и другое.

На улице ее ждала коляска, запряженная двумя старенькими лошадками, кучер, почти такой же толстый, как мадам Кракан, солнце и тучи мух.

Но в этом году все шло не так, как обычно. Периканы после июньских событий добрались до Нима и одну за другой получили вести о смерти старика Перикана‑Мальтета и Филиппа. О первой смерти их известила монахиня монастырской больницы, где старик отошел «беспечально, безболезненно и по‑христиански», как написала сестра Мария из монастыря Святых Даров, «доброта его к родным была беспредельна, и он потрудился оставить подробнейшее завещание, которое будет в ближайшее время переписано и отправлено родственникам».

Мадам Перикан несколько раз перечитала последние строчки, вздыхая с озабоченным видом, но тут же лицо ее приняло скорбное выражение, подобающее христианке, узнавшей, что близкий человек отправился с миром к Благому Господу.

– Ваш дедушка сидит теперь рядом с младенцем Иисусом, детки, – сообщила она.

Не прошло и двух часов, как новый удар обрушился на семейство Периканов: мэр одного городка на Луаре скупо, без всяких подробностей сообщал о преждевременной гибели кюре Филиппа Перикана и присовокуплял документы, которые не оставляли никаких сомнений, что погиб именно он. Тридцать подростков, бывших на его попечении, исчезли. Пропажа никого не удивила, после бегства одна половина французов разыскивала другую. Периканы слышали об упавшем в воду грузовике, как раз неподалеку от того места, где погиб Филипп, и не сомневались, что вместе с этим грузовиком погибли и несчастные сироты. В довершении всех бед они получили похоронную Юбера, он погиб в сражении при Мулене. Полная катастрофа. Непоправимое несчастье исторгло из груди матери вопль отчаяния и гордости:

– Я дала жизнь герою и святому, – заявила она. – Наши сыновья заплатили жизнью за жизнь других, – прибавила она, сумрачно глядя на свою кузину Кракан: сын кузины нашел себе тихое местечко в тыловой службе Тулузы. – Милая Одетта, сердце у меня кровоточит, ты знаешь, я жила ради детей, была матерью и только матерью, – мадам Кракан отличалась немалым легкомыслием в юности и опустила голову, – но клянусь тебе, гордость, которую я испытываю, заставляет меня забыть о боли.

Прямая, горделивая, исполненная достоинства, уже чувствуя вокруг себя колыханье траурной вуали, она проводила до дверей уныло вздыхающую кузину.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.