Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ИЮНЬСКАЯ ГРОЗА 5 страница



– Ну же, ведь вы меня помните! Я Корт, Габриэль Корт. Просто умираю с голоду, дружище! Да‑да, знаю, ничего не осталось, но для меня… поищите хорошенько… Может, что‑нибудь найдется? Вот и отлично, вы меня наконец узнали!

– Сударь, мне так стыдно, я не могу пригласить вас, – зашептал хозяин, – меня донимают со всех сторон. Подождите там, на углу. Я подойду. Только ради вас, господин Корт. Мы ограблены, разорены. Хотя, конечно, что‑нибудь найдется…

– Конечно, найдется…

– Только, прошу вас, никому не говорите! Вы не представляете, что сегодня было! Сумасшедший дом! Жена слегла от огорчения. Все смели и не заплатили!

– Я знаю, милейший, на вас можно положиться. – Габриэль сунул ему в руку деньги.

Через пять минут они уже возвращались с таинственной корзиной, накрытой салфеткой.

– Понятия не имею, что там, – произнес Габриэль с мечтательным отстраненным выражением лица, с каким говорил о женщине, которой желал обладать, но еще ни разу не обладал. – Понятия не имею… Кажется, пахнет гусиным паштетом…

Внезапно между ними пробежал человек, вырвал корзину, отбросил Габриэля ударом кулака. Флоранс закричала: «Колье, мое колье!» Ощупала шею, – колье на месте, и шкатулка с драгоценностями, которую они теперь носили с собой, цела. Грабитель отнял только еду. Флоранс, целая и невредимая, смотрела, как Габриэль потирает ушибленный нос и разбитый подбородок, бормоча:

– Дикие джунгли, мы попали в дикие джунгли…

 

 

– Зря ты с ними так, – вздохнула молодая женщина, укачивая новорожденного.

Ее щеки порозовели. На стареньком разбитом «ситроене» они так ловко лавировали, что умудрились выбраться из скопления машин и теперь сидели в леске на мху. Ярко светила полная луна, но и в безлунную ночь при свете полыхающего вдали пожара можно было бы различить, что под соснами стоят машины, отдыхают люди, а на переднем плане между молодой женщиной и мужчиной в картузе – наполовину опустевшая корзина, откуда высовывалось золотое горлышко раскупоренной бутылки шампанского.

– Нет, так нельзя, не к добру это. Мне плохо становится, как подумаю, до чего мы дошли, Жюль!

Мужчина, маленький невзрачный, лицо с кулачок – одни глаза и лоб, рот безвольный, подбородок скошенный, словно у куницы, вскинулся:

– А что нам оставалось? Подыхать?

– Не спорь с ним, Алин, он правильно сделал! Так им и надо! – поддержала его толстуха с обвязанной головой. – Эти двое – нелюди, уж поверь мне!

Они помолчали. Дюжая тетка, пока не вышла замуж, работала служанкой; муж у нее работал на заводе «Рено». Они добились, чтобы в первые месяцы войны он оставался в Париже, но в феврале его все‑таки отправили на фронт, и теперь он воевал неведомо где. Хотя он сражался и на прошлой войне и был из четырех братьев старшим – не помогло ничего! Зато у богатеньких и отсрочки, и привилегии, и блат. В душе толстухи таились целые напластования ненависти, копились слой за слоем, не смешиваясь. Крестьянка в ней инстинктивно ненавидела горожан; усталая от жизни в людях озлобленная прислуга – господ; и, наконец, рабочая – буржуа; последнее время она работала на заводе вместо мужа, и от непривычного тяжелого труда у нее загрубели руки и очерствело сердце.

– Да, Жюль, ты им показал, – продолжала она, обращаясь к брату. – Правду сказать, не ждала от тебя такого!

– Я от злости себя не помнил, как увидел, что этот сукин сын тащит шаманское, паштеты и все такое, а моя‑то Алин вот‑вот загнется с голоду!

Алин, более робкая и мягкосердечная, предположила:

– А разве нельзя было просто попросить у них немножко, разве они бы не дали, Ортанс?

Ее муж и золовка крикнули в один голос:

– Ну, удумала! Надо же! Не знаешь ты их!

– Для таких мы хуже собак! Ты хоть сдохни, они пальцем не шевельнут. Удумала! – кипятилась Ортанс. – Я их получше твоего знаю. Эти‑то хуже всех. Видала я их в гостях у одной важной старухи, графини Барраль дю Жё. Он книжонки пишет и для театра пьесы. Шофер его говорил, что он псих и глуп как пробка.

За разговором Ортанс убирала остатки еды в корзину. Грубые красные руки двигались с неправдоподобным проворством и быстротой. Затем она взяла у невестки младенца и перепеленала его.

– Бедный птенчик, несладко ему в пути! Да. Вот он сразу узнает, что за штука жизнь. А может, оно и к лучшему. Мне сызмала круто пришлось, но я о том никогда не жалела. Зато теперь с чем угодно справлюсь, а это не всякий может. Помнишь, Жюль, как мать померла, мне и тринадцати не было, а я круглый год ходила на реку белье полоскала, зимой лед колола, сколько тюков на себе перетаскала… Руки в трещинах, тюк неподъемный, аж слезы текут. Зато всему научилась и теперь ничего не боюсь.

– Ты и впрямь ловкая, – сказала с восхищением Алин.

Взяла от золовки чистого сухого младенца, расстегнула корсаж и дала ему грудь; Жюль и Ортанс глядели на них с умилением.

– Вот и мальцу есть молоко, бедняге!

Шампанское ударило им в голову; все трое слегка захмелели. И в оцепенении глядели на пожар вдали. На время они забыли, почему оказались здесь, в лесу около Фонтенбло, зачем уехали из тесной квартирки рядом с Лионским вокзалом, зачем так долго скитались, для чего ограбили Корта. Все вокруг показалось им расплывчатым, непонятным, как во сне. На нижней ветке дерева висела клетка; Ортанс решила покормить птичек. При отъезде она предусмотрительно положила в сумку пакет с зерном. Потом достала из кармана пару кусков сахару и налила себе горячего кофе, – термос, по счастью, не разбился при аварии. Ортанс шумно отхлебнула из чашки, выпятив крупные губы, снизу она подставила ладонь, прикрывая обширную грудь от пятен. Внезапно среди беженцев разнеслась страшная весть: «Немцы вошли в Париж».

Ортанс опрокинула недопитую чашку, ее красное лицо побагровело еще сильней. Она опустила голову и заплакала.

– Больно как… Больно… Здесь больно, – повторяла она, прижав руку к сердцу.

Черствая, жестокосердая, Ортанс редко плакала, редко жалела себя и других, но теперь плакала и она, скупыми едкими слезами, – с такой силой нахлынули на нее гнев, горечь, стыд, она ощущала физическую боль, у нее явственно и неотвязно ныло сердце.

– Уж на что я мужа люблю, – наконец выговорила она. – Мы с Луи, голубчиком, всегда заодно, кроме него, у меня никого нет, он и работник, и не пьет, и за бабами не бегает, в общем, живем душа в душу, но скажи мне сейчас: ты его больше не увидишь, он убит, но мы победили… Так я бы рада была! Ей‑богу, не вру, верь, я бы рада была!

– Ясное дело, – смущенно ответила Алин, подыскивая слова, чтобы поддержать золовку, – ясное дело, мы все горюем.

Жюль молча думал, что избежал призыва, сражений и смерти благодаря руке, отсохшей по локоть. И хотя говорил себе: «Мне здорово повезло», – чувствовал в то же время непокой, будто совесть нечиста. Он мрачно сказал женщинам:

– Так оно вышло, вот так. Мы тут ничем не поможем.

Они снова заговорили о Корте. Съев вместо него великолепный ужин, они насытились и смягчились. Во всяком случае, не судили его строго. Ортанс, служившая в доме графини Барраль дю Жё и видевшая там писателей, академиков, даже поэтессу де Ноай, смешила их до слез, рассказывая про их причуды.

– Нет, они неплохие люди, – заключила Алин. – Просто жизни не знают.

 

 

В городе Периканы так и не нашли пристанища, зато в пригороде, в доме напротив церкви две старые девы радушно отвели им просторную комнату. Дети засыпали на ходу, их пришлось уложить на одну кровать, не раздевая. Жаклин потребовала, плача, корзину с котом. Ее преследовал страх, что кот убежит, потеряется, что его забудут, он станет бродячим и умрет с голоду. Она не могла успокоиться, пока не погладила прутья корзины, не заглянула сквозь них, словно в крошечное окошко, не увидела зеленый сверкающий глаз и длинные сердито встопорщенные усы. Эммануэль затих, его напугала незнакомая огромная комната, он в ужасе смотрел, как по ней мечутся, будто обезумевшие майские жуки, две старушки, восклицая: «Неслыханно! Страдают невинные малютки! Нельзя смотреть без слез! Сладчайший Иисус!» Бернар, лежа на спине, тоже глядел на них, не мигая, и с важным бессмысленным видом сосал кусочек сахару, который три дня носил в кармане, так что к нему прилипли грифель, гашеная почтовая марка и веревочка. На другой кровати возлежал Перикан‑старший. Мадам Перикан, Юберу и слугам предстояло ночевать в столовой на стульях.

Сквозь раскрытые окна был виден освещенный луной садик. Яркий ровный свет лился на белые душистые кисти сирени, по серебристому гравию дорожки неслышно ступала полосатая кошка. В столовой беженцы вместе с местными жителями слушали радио. Женщины плакали. Мужчины молчали, поникнув головой. Не отчаяние, а странное оцепенение овладело всеми, никто не мог поверить в такую явь, все отталкивали ее, как спящие отгоняют кошмар, ждут, когда наваждение рассеется: как никак скоро рассветет! – всем существом тянутся к свету и сознают: «Это всего лишь сон, сейчас я проснусь». Люди замерли, затаились, боялись посмотреть друг другу в глаза. Когда Юбер выключил радио, мужчины без единого слова встали и ушли. В столовой остались одни женщины. Они причитали, вздыхали, каждая оплакивала не просто порабощенное отечество, а своего дорогого мужа или сына, еще не вернувшегося с войны. Женщины горевали естественней, проще и были многословнее мужчин: облегчали душу сетованиями, восклицали: «Господи! Что же это делается? До чего мы дожили! Уж поверьте, мадам, это не судьба, это предательство. Нас всех продали. Бедным, как водится, тяжелее всех!»

Юбер слушал их с яростью, сжав кулаки. «Разве мне место среди болтливых старух?» – думал он. Боже! Будь он на два года старше! Податливый, легкомысленный, не по возрасту ребячливый, Юбер вдруг ощутил пробуждение страстей и мук взрослого мужчины: боль за родину, горячее желание пожертвовать собой, стыд, страдание, гнев. «Впервые в жизни происходят действительно важные события, я должен действовать», – думал он. Мужчине не пристало плакать и кричать, что нас предали; пусть он не достиг призывного возраста, но, несомненно, у него больше сил, выносливости, сообразительности, находчивости, чем у тридцатилетних, сорокалетних хрычей, которых отправили воевать. И, в отличие от них, он свободен, у него нет ни жены, ни детей, ни возлюбленной.

– Да! – пробормотал он. – Я хочу на фронт! Хочу на фронт!

Он подбежал к матери, схватил ее за руку, потащил к дверям.

– Мама, дайте мне еды на дорогу и красный свитер, он у вас в сумке. Обнимите меня на прощание. Я ухожу.

Он задыхался. По круглым щекам текли слезы. Мать всмотрелась в сына и все поняла.

– Опомнись, мальчик, ты с ума сошел…

– Нет, мама, я должен уйти. Я не могу сидеть сложа руки. Если запрете меня в четырех стенах без всякой пользы, в то время как другие… я умру, я покончу с собой. Неужто вы не понимаете, что придут немцы и станут забирать нас насильно, заставят сражаться на их стороне. Я не хочу! Позвольте мне уйти.

Сам того не замечая, он говорил все громче и под конец уже кричал, не мог сдержать крика. На крик прибежали перепуганные дрожащие старушки. Племянник хозяек, юноша чуть старше Юбера, розовый, с золотыми локонами и наивным взглядом огромных голубых глаз, поддержал его, проговорив с легким южным акцентом (его родители, государственные служащие, были из Тараскона):

– Ты прав, уходим прямо сейчас, пока темно. А ты знаешь, что здесь неподалеку в леске видели отряд наших? На велосипедах мы туда мигом.

– Рене, – простонали тетки, повиснув на нем. – Рене, миленький, вспомни о матери!

– Не спорьте, тети, это не женского ума дела, – красивый мальчик высвободился из их рук и покраснел от удовольствия, что так по‑взрослому сумел их урезонить.

Рене взглянул на Юбера, который уже вытер слезы и стоял у окна с решительным мрачным лицом, подошел к нему и шепнул на ухо:

– Уходим?

– Решено, – чуть слышно ответил Юбер. И, поразмыслив, прибавил: – Встретимся в полночь на выезде из города.

Они незаметно пожали друг другу руки. Женщины вокруг голосили все разом, умоляли оставить глупую затею, пожалеть родителей, поберечь свою драгоценную молодую жизнь, ведь на них вся надежда в будущем. Внезапно наверху раздался пронзительный визг Жаклин:

– Мама, мама, скорее! Альбер сбежал!

– Альбер? Ваш средний сын? Боже! – воскликнули старые девы.

– Нет, Альбер – наш кот, – выговорила мадам Перикан, чувствуя, что мало‑помалу сходит с ума.

Издалека слышался непривычный низкий рокочущий звук – звук канонады: беда надвигалась со всех сторон. Мадам Перикан тяжело опустилась на стул.

– Юбер, выслушай меня! Пока отец не приехал, я здесь главная. Ты еще ребенок, тебе едва семнадцать исполнилось, ты должен беречь себя, у тебя все впереди.

– И война впереди?

– И война впереди, – машинально кивнула мадам Перикан. – Сейчас твой долг не перечить и слушаться маму. Ты никуда не пойдешь! Будь у тебя хоть капля совести, тебе бы и в голову не пришло вести себя так жестоко и по‑дурацки. Думаешь, мне мало других забот? Ты разве не понял, что все пропало? Немцы победили, ты и двух шагов не пройдешь, как тебя схватят и убьют. Молчи! И слушать не хочу! Ты выйдешь отсюда только через мой труп.

– Мама, мама, – безостановочно вопила Жаклин. – Принесите Альбера! Найдите Альбера! Немцы его поймают! Его убьет бомба, он потеряется, его украдут! Альбер! Альбер! Альбер!

– Жаклин, замолчи сейчас же, ты разбудишь братьев!

Мать и дочь кричали одновременно. У Юбера задрожали губы, он поскорей отошел от кучи бестолковых, суетливых, встрепанных старух. Что они понимают! Жизнь уподобилась шекспировской трагедии, возвышенной и ужасной, а они бессовестно опошляют ее. Даже на развалинах мира, посреди дымящихся обломков они останутся прежними. Жалкие скудоумные создания, неспособные на подвиг, для них не существует ни величия, ни благородства, ни жертвенности. Все, к чему они прикасаются, становится мелким, как они сами. Боже! Поговорить бы сейчас хоть с одним мужчиной, пожать мужскую руку! «Даже папа понял бы, – думал он. – А больше всего мне нужен Филипп, добрый надежный любимый старший брат!» Юберу так захотелось увидеть брата, что из глаз снова потекли слезы. Нескончаемая канонада вдали пьянила, будоражила его; дрожь пробегала по всему телу, он резко поворачивал голову из стороны в сторону, как молодой встревоженный конь. Но он не боялся! Нет! Не боялся! Он не гнал мысль о смерти, он лелеял ее. Прекрасная благородная смерть во имя проигравших. Лучше погибнуть сразу, чем гнить в окопах как в четырнадцатом году. Он будет драться под открытым небом, ярким июньским днем или вот такой лунной ночью.

Мать поднялась к Жаклин, но предварительно приняла меры: когда Юбер попытался выскользнуть в сад, оказалось, что дверь заперта. Он стал трясти ее, дергать за ручку. Хозяйки из спальни закричали с возмущением:

– Молодой человек, оставьте в покое дверь! Уже поздно. Мы устали. Не мешайте нам спать.

Одна из них прибавила:

– И вам пора спать, мой юный друг!

Его передернуло от гнева:

– Юный друг! Вот старая карга!

Вернулась мать.

– У Жаклин истерика, – устало сказала она. – По счастью, у меня в сумке нашелся флакон с настойкой апельсиновых цветов. Не смей грызть ногти! Юбер, ты меня замучил. Устраивайся в том кресле и спи.

– Я не хочу спать.

– А мне что за дело? Спи, – сказала она властно, с раздражением, будто он был младенцем, вроде Эммануэля.

Бунтуя всем своим существом против приказа, Юбер бросился в старое кретоновое кресло, и оно жалобно застонало. Мадам Перикан возвела глаза к небу.

– До чего же ты неуклюж, мой мальчик! Ты можешь продавить кресло. Сиди смирно.

– Хорошо, мама, – покорно отозвался Юбер.

– Надеюсь, ты захватил из машины плащ?

– Нет, мама.

– О чем ты только думаешь!

– Он мне не понадобится. Сейчас тепло.

– А если завтра пойдет дождь?

Она вынула из сумки вязание. Застучали спицы. Когда Юбер был маленьким, она вот так же вязала рядом с ним, пока он играл гаммы. Юбер закрыл глаза и притворился, что спит. Прошло немного времени, и мать уснула. Тогда он вылез в сад через окно, добрался до сарая, вывел велосипед, бесшумно приоткрыл калитку и был таков. В городке все спали. Канонада стихла. Громко рыдали на крышах одни коты. На пыльной площади вокруг изящной старинной церкви с голубыми при лунном свете витражами сгрудились машины беженцев. Те, кому не нашлось места в домах, ночевали в автомобилях или прямо на земле. Бедняги и во сне не могли избавиться от напряженья и страха, бледные лица выражали тревогу. Но вместе с тем они спали так крепко, что до утра их ничто не могло бы разбудить. Они могли, не заметив, перейти из сна в небытие.

Юбер проехал мимо спящих, оглядев их с удивлением и жалостью. Сам он не хотел спать, не чувствовал усталости. Возбуждение придавало ему отваги и сил. Об оставленных домашних он думал с раскаянием и грустью. Но вопреки угрызениям совести решимость его только крепла. Ведь он не искал приключений, свою жизнь и покой своих близких он приносил в жертву родине. Стремился навстречу судьбе с богатыми дарами, будто юный небожитель. Во всяком случае, так ему казалось. Он выехал из городка, свернул к вишневому дереву, слез с велосипеда и лег на землю. Внезапно от радостного волнения у него сжалось сердце: он вспомнил, что новый товарищ разделит с ним опасности и славу. Юбер едва знал этого белокурого мальчика, но чувствовал к нему горячую, неистовую, нежную любовь. Он слыхал, что где‑то в северных провинциях два друга сражались с целым отрядом немцев, обороняя мост, и пали с песней «Был у меня товарищ». Он знал теперь, какое чистое искреннее чувство их связывало. Юбер бессознательно перенес на нового друга страстную привязанность к Филиппу, который был с ним неизменно ласков, но держался всегда на расстоянии. Юбер считал, что его целомудренный и строгий старший брат любит одного Бога.

По правде говоря, последние два года Юбер чувствовал себя очень одиноким: в классе, как назло, подобрались одни хамы и воображалы. К тому же его помимо воли восхищала красивая внешность, а Рене был ангельски красив. Юбер с нетерпением ждал его. При любом шорохе вздрагивал, вскидывал голову. Вот уже без пяти минут полночь. Мимо проскакала лошадь без всадника. Странное видение напомнило ему о поражении, о войне; стук копыт смолк, опять стало тихо. Он сорвал длинный стебелек и принялся жевать его; вывернул карманы куртки и обследовал их содержимое. Горбушка хлеба, яблоко, орехи, раскрошившийся пряник, нож, моток веревки и маленький красный блокнот. На первой странице выведено: «Если меня убьют, сообщите отцу, господину Перикану, проживающему по адресу: Париж, бульвар Делессер 18, или матери…» Дальше следовал их адрес в Ниме. Юбер вспомнил, что не помолился на ночь. Он встал на колени в сырой траве и прочитал вечернюю молитву, помянув по очереди всех домашних. Потом выпрямился и тяжело вздохнул. Он примирился с Богом и людьми. Пока он молился, пробило полночь. Скоро они тронутся в путь. При свете луны он ясно различал дорогу. Она была пуста. Он выдержал еще четверть часа, но больше ждать не мог. Спрятал велосипед в канаве и пошел навстречу Рене, того все не было. Юбер вернулся обратно, встал под вишней и сунул руку в карман брюк, нашел помятые сигареты и мелочь. Подождал еще, выкурил без всякого удовольствия сигарету. Он пока не привык к табаку. Руки дрожали от волнения. Он срывал цветы и бросал их. Уже час прошел, неужели Рене… Нет, не может быть. Он же дал слово. Наверное, тетки не пустили его, заперли, но ведь не помешали же Юберу убежать все старания матери. Мама. Должно быть, она еще спит, но скоро проснется, и что тогда? Его станут искать повсюду. Нельзя оставаться здесь, на окраине городка. А если Рене все‑таки придет? Юбер решил, что немного подождет, но с восходом солнца тронется в путь.

Первые лучи легли на дорогу, и Юбер сел на велосипед. Он направился к леску на холме. Подъем он одолел осторожно, пешком, ведя велосипед рядом. На ходу придумывал, что скажет солдатам. Вскоре послышались голоса, смех, лошадиное ржание. Кто‑то громко выкрикнул несколько слов. Юбер замер, не дыша, различив немецкую речь. Он мгновенно спрятался за дерево и, как только увидел в двух шагах от себя человека в форме цвета резеды, бросил велосипед и припустил, будто заяц. Скатившись с холма, он побежал куда глаза глядят и очутился в незнакомой деревне. Повернул обратно к проселку, запруженному машинами беженцев. Они неслись на бешеной скорости. У него на глазах большой открытый автомобиль мышиного цвета сбил грузовичок: тот съехал в кювет, а серый помчался дальше, даже не притормозил. Юбер шел вдоль дороги, и ему казалось, что поток машин движется все быстрее. «Как в кино при ускоренной съемке», – подумал он. Приближался грузовик с солдатами. Юбер отчаянно замахал руками, не надеясь, что его заметят. Кто‑то на ходу втащил его в кузов, он сел рядом с прикрытыми ветками пулеметами в брезентовых чехлах.

– Я хотел вас предупредить, – задыхаясь, начал Юбер. – Тут совсем близко, в леске, я видел немцев.

– Они теперь повсюду, парень, – ответил ему солдат.

– Можно мне поехать с вами? – застенчиво спросил Юбер и едва выговорил от волнения: – Пожалуйста! Я тоже хочу… драться.

Солдат посмотрел на него и не сказал ни слова. Похоже, что ни скажи, что ни сделай, – этих людей не удивишь. Позже Юбер узнал, что кроме него они подобрали в пути беременную женщину, брошенного или потерявшегося ребенка, раненного осколком, и собаку с перебитой лапой. Еще он понял, что им приказано сдерживать наступление врага и, если возможно, помешать немцам переправиться через реку.

«Я теперь от них ни на шаг, – думал Юбер. – Вот оно, наконец! Я в самом пекле!»

Беженцев вокруг становилось все больше, и теперь грузовик уже с трудом продвигался в скоплении людей и машин. Иногда солдаты совсем не могли проехать. Тогда они ждали, скрестив руки, пока им догадаются дать дорогу. Юбер сидел позади всех, свесив ноги через борт. В душе у него царил хаос, столько противоречивых мыслей и чувств нахлынуло на него, и все‑таки в первую очередь он испытывал сильнейшее презрение ко всему человечеству. Его буквально мутило; полгода назад сверстники подговорили его выпить, он выпил и впервые в жизни был пьян; теперь он тоже ощущал во рту тот же противный горький и приторный вкус, как тогда, после скверного вина. А еще недавно был таким паинькой! Жизнь казалась ему простой и прекрасной, люди – достойными и благородными. Люди… Сплошные скоты и трусы. Хорош Рене – говорил: «Бежим!», – а сам остался нежиться на перинке. Ему плевать, что Франция гибнет. Крестьяне! Жалеют беженцам глотка воды, на порог не пускают, каждое яйцо на вес золота. Да и беженцы не лучше: набьют машину чемоданами, сумками, жратвой, даже мебель тащат, а попросит женщина с детьми, что идет от самого Парижа и валится с ног от усталости: «Подвезите», – ей отвечают: «Не можем, вы же видите, у нас места нет». Его с души воротило при виде пузатых рыжих кожаных чемоданов и накрашенных красоток, едущих с офицерами. Он не мог простить окружающим себялюбия, трусости, бессмысленной безжалостной жестокости. И обиднее всего, что рядом с этими были и другие люди – добрые, самоотверженные, героические. Например, Филипп – святой человек. И вот эти солдаты – герои. Голодные, холодные (офицер‑интендант ушел с утра, да так и не вернулся), они шли в бой, вопреки поражению. Да, конечно, есть Божьи избранники, как называет их Филипп, мужественные, жертвенные, готовые любить ближнего, помогать ему, но разве от этого легче? Юбер усомнился в Божьем милосердии, его вера пошатнулась, а Филипп, который, говоря о Боге, горячился и светился, будто озаряемый чистым внутренним пламенем, был далеко. Мир показался Юберу безобразным и бессмысленным – адом, куда Христос никогда больше не спустится. «Потому что они его снова растерзают в клочья», – горько думал он.

Дорогу начали обстреливать с самолетов. Смерть парила где‑то очень высоко, потом, раскинув крылья, внезапно устремилась с небес, нацелив стальной клюв на кишащих внизу, ползущих друг за дружкой жуков. Люди бросились плашмя на землю, женщины прикрыли собой детей. Стрельба прекратилась, в толпе обнаружились бреши – так в лесу после урагана появляются узкие просеки там, где свалило деревья, так в поле после ливня возникают тропы там, где прибиты колосья. Сначала тишина, а потом все громче и громче стоны и нескончаемый крик о помощи, напрасные стоны, никто их не слушал, напрасный крик…

Все кинулись к оставленным на обочине автомобилям, сели в них и уехали, но некоторые машины так и остались стоять с открытыми дверцами, со скарбом на крыше, накренившись, едва не съезжая в кювет, ведь остановили их в спешке, и оставили тоже, торопились выскочить, спрятаться. Но хозяева не вернулись. Внутри поверх наваленных сумок рвались с привязи и выли собаки, плакали запертые в корзинах коты.

 

 

Взрослый Габриэль Корт сохранил привычки беззащитного малыша: когда его обижали, он бежал с плачем жаловаться, ему и в голову не приходило, что пора уже хоть с чем‑то справляться самому.

Вот и сейчас Корт потащил Флоранс на поиски мэра Паре‑ле‑Моньяля, начальника полиции, депутата, префекта, словом, хоть какого‑нибудь представителя власти, чтобы тот разыскал украденный у них ужин. Но вот что странно: на улицах – никого, в домах – темно и тихо. На перекрестке они наткнулись на нескольких женщин, которые, как им показалось, прогуливались. Однако на все вопросы они получили ответ:

– Не знаем. Мы приезжие.

– Такие же беженцы, как вы, – прибавила одна из женщин.

Ласковый июньский ветерок донес едва заметный запах гари.

И вдруг они спохватились, что не помнят, где оставили автомобиль. Флоранс считала, что рядом с вокзалом. Габриэлю казалось, что главный ориентир – мост. Яркая безмятежная луна давала довольно света, но в этом крошечном старинном городке все улицы походили одна на другую. Повсюду одинаковые островерхие крыши, древние каменные тумбы, ветхие балконы, темные закоулки, тупики.

– Безвкусные декорации к опере, – простонал Габриэль.

Даже пахло здесь тошнотворно, как за кулисами, пылью и отхожим местом. Было жарко, пот струился со лба. Флоранс отстала и теперь звала его из темноты: «Габриэль! Подожди! Остановись, трус, мерзавец! Да где же ты, Габриэль? Где ты? Я тебя не вижу, свинья!» Эхо вторило ее ругательствам, они, словно пули, рикошетили от старинных стен: «Трус! Свинья! Мерзавец!»

Она догнала его только возле вокзала. И набросилась с кулаками, била его, царапала, плевала в лицо, а он закрывался руками и визжал на самой высокой ноте. Кто бы мог подумать, что вальяжный баритон Габриэля Корта может преобразиться в такой пронзительный, дикий, оглушительный женский визг? Голод, страх и усталость довели их до безумия. К тому же у вокзала не оказалось ни одной машины, улица была пуста, и они сразу поняли, что отдан приказ эвакуировать всех из города.

Издалека с моста, освещенного луной, за ними наблюдали. Несколько изможденных солдат сидели прямо на земле. Один из них, совсем мальчик, бледный, в очках с толстыми стеклами, с трудом поднялся и пошел их разнимать.

– Замолчите, сударь. Перестаньте, мадам, как вам не стыдно!

– Куда подевались машины? – набросился на него Корт.

– Уехали. Приказано очистить улицу.

– Кем приказано? Зачем приказано? А как же наши вещи? А как же мои рукописи? Я знаменитый Габриэль Корт!

– Господи! Да найдутся ваши рукописи! И позвольте вам заметить, у многих потери серьезнее.

– Пошлый взгляд обывателя.

– Я, конечно, обыватель, но…

– Кто отдал этот дурацкий приказ?

– Дурацкий, сударь? Не глупей многих других, уж поверьте. И ваша машина, и ваши бумажки отыщутся, будьте спокойны. А пока что скорей уходите отсюда. Немцы вот – вот войдут в город. Нам приказано взорвать вокзал.

– Куда ж мы пойдем? – простонала Флоранс.

– Идите обратно.

– Где нам ночевать?

– Места хватит. Все разбежались, – ответил другой солдат, подходя вплотную к Корту.

Все вокруг заливал ровный голубой лунный свет. Габриэль различил грубые суровые черты лица говорившего, его широкую щеку сверху вниз пересекало два шрама. Солдат положил руку на плечо Корту и безо всякого усилия развернул его.

– Давай отсюда! Надоели вы, понятно?

Мгновение Корт ощущал, что готов броситься на обидчика, но, по‑прежнему чувствуя тяжелую руку на плече, поневоле сдался и пошел на попятный.

– Мы неделю в пути… Мы проголодались…

– Проголодались, – эхом подхватила Флоранс.

– Подождите до утра. Если не отступим, накормим супом.

Солдат в очках снова заговорил тихим усталым голосом:

– Здесь нельзя оставаться, сударь. Прошу, уходите. – Он взял Габриэля под локоть и легонько подтолкнул, словно выпроваживал из гостиной ребенка, которому пора спать.

Они двинулись в обратный путь, но теперь шли рядом, с трудом переставляя ноги; их взаимная ненависть улеглась, но только она и поддерживала до сих пор их силы. Они так измучились, что не могли снова разыскивать ресторан. Они стучали во все двери, но им не открыли. В конце концов, они опустились на скамью рядом с церковью. Флоранс, сморщившись от боли, стащила туфли.

Близился рассвет. Но ничего не произошло. Вокзал не взорвали. Время от времени на соседней улице раздавались шаги солдат. Несколько раз они проходили мимо скамьи, даже не взглянув на Флоранс и Габриэля, которые тихо сжались в тени, сблизив отяжелевшие головы. На них пахнуло протухшим мясом – на окраине города бомба разрушила бойни. Они сами не заметили, как задремали. А когда очнулись, увидели солдат с котелками. Флоранс застонала, так ей захотелось есть, те услышали и оделили ее кружкой бульона с куском хлеба. С наступлением дня к Габриэлю хоть отчасти вернулось человеческое достоинство: он не осмеливался отнять у своей подруги каплю супа и горбушку. Флоранс медленно пила бульон. Потом оторвалась и обернулась к Корту:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.