|
|||
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 1 страница
Палки в колёса
На Волковском воют волки, и похоже, завтра там будет ещё веселей.
Юрий Шевчук
Я ничего не понимаю! Абсолютно ничего... То ли правда мирозданию есть какое-то дело до меня? И мир этот готов будет отпустить меня не тогда, когда моё присутствие станет для него неактуальным, а подержит в моём нынешнем юном виде столько, сколько надо мне? Да, ФМШ нужно мне, выпускнику Бурсы, для личностного, как сейчас принято говорить, роста не потому что знания — их и в инете нарою любые, какие только понадобятся, а — нужен реальным обменом мыслями с сильным математиком и сильным же программистом, а — действительным выполнением актуальной для всех миров работы. Но это мои потребности — а что, мирам нужно, чтобы они реализовались? Почему я так уверен, что успею закончить фымышугу прежде, нежели этот мир отторгнет меня, тупо превратив назад во взрослого дядьку? Но почему-то я уверен, что всё успею. Даже и думаю об этом как-то вскользь... Потому что навязчивые-то мысли — о Татьяне. И ведь казалось: всё умерло в душе, что может быть, если она пыталась убить моего кота? Но покоя нет, хотя любви, кажется, тоже уже нет. У Ольги было в какой-то из книг о том, что любить можно хоть кого — не наш это выбор, кого любить, от нас зависит только, как. Мол, люби, кого полюбил, хоть монстра, урода морального — у таких тоже есть беды, достойные сострадания, перерастающего в любовь. Но коль скоро уж любишь монстра — будь добр не его защищать от пострадавшего от него мира, а — мир от него. Что ж, с Ольгой трудно не согласиться. Но... Татьяна ведь не миру козни строила, наоборот, где-то и помогала слабым и несчастным. Всё злое, что копилось в ней многие и многие жизни, досталось мне. Так кого мне от неё защищать? Ну, близких — дабы не вышло, как с Яриком. Но не это ж её «направление главного удара»?! Себя защищать? Типа, я — тоже человек, причём не последний? Ну да... Защищаться — это надо. Это правильно. Необходимо. Как только? Ясно же: единственная защита — обрыв всех контактов... Что я и делаю. Кажется, вокруг меня и моих близких даже сам собою возник защитный силовой экран — не совсем ещё утратил Максим Чарльз Вадим способность творить спонтанную магию. Во плоти она больше к нам не сунется. Чего не скажешь о голосах в голове. — Я не могу без тебя... — раздается в сознании печальный голос. — Я придумала свой идеал, создала тебя на свой вкус, а ты оказался лучше, чем я могла даже помыслить, ибо — не марионеткой явился мне, а живым, гордым, настоящим. — Похоже, это я себе неудачно придумал геморрой на всю голову — тебя. Тоже, блядь, Алёна Апина: «Я тебя слепила из того, что было, а потом, что было, то и побила». Ага! Из говна и палок! Давай не будем спорить, кто кого придумал, ибо все выдумки не с потолка берутся, а из другой реальности. Или ни ты меня, ни я тебя. Или оба — друг дружку. Но я есть и без тебя. — А если я напишу — а я умею! — роман, в котором ты погибнешь? Причём совсем — сознание погаснет полностью, твоё Я канет в небытие! И всё! Нет тебя и не будет! Да, буду плакать кровавыми слезами и просить прощения у твоей памяти, и придумывать, что ты простил и решил, что я всё сделала правильно. Как придумаю, так и будет. — Бредовые выдумки не реализуются, — остужаю я её пыл. — Они — просто выдумки. А правдиво лишь то, что не придумано специально, а угадано кем-то. То, что уже было. Писатель не творит лживых миров. Изобретения — не в тему. Только открытия. — Но неужели ты не помнишь, как я — твоя Пигмалиона — поцелуями нежности, невесомыми прикосновениями чутких пальцев к холодному мёртвому мрамору вдыхала в тебя — моего Галатея — жизнь?! — Не знаю... — теряюсь (ох, нехорошо это... ) я. — И помню, и не помню. Словно чары наложила на меня, что мир без тебя — словно и не мир вовсе, и сама уже не рада, а как снять, не помнишь или не знаешь. Надеешься, что полная смерть бессмертных — нас — за пределами вечности сама все проблемы устранит. Да только вечность — слишком долгий срок. Не дело на неё рассчитывать. — Но я готова пытаться вновь и вновь снять своё проклятие. Идти за тобой во тьму и смерть, как Лот за женой, как Орфей за Эвридикой. — Мне не нравится, что ты примеряешь на меня женские роли, а на себя — мужские. Меня не надо спасать. Я справлюсь сам. Или не справлюсь. Но тоже сам. — Я ради тебя отдала твоей жене своего ребёнка... — Не ради меня. И своим он для тебя так и не стал. — Но тебе так лучше. — Да. Проще и понятнее. И знаешь, что я понял самое главное? Да, я могу очень долго между небом и землёй, в жуткой боли — да не вопрос! Рваться между тобой и Надькой — я бы мог. Но её больше мучить не буду. Хватит с неё. Я втянул её в этот кошмар, она согласилась, но не хотела его. Приняла ради меня. А я больше — ну как вот тебе объяснить?! — не хочу её мучить. Всё. Прощай. Уйди по-хорошему... — Что ж... Ты готов... — Я готов простить и отпустить. — Ты готов закрыть глаза на то, как мне плохо — и почему. Ты отказался от дальнейших попыток узнать правду обо мне. — Да. Потому что в твоём «плохо» мне никогда не было и так и нет места. Если б хотела, если б доверяла — я бы давным-давно всё знал. Это было твоё решение. — Я не могла открыться. Ни возможности не имела, ни права. Ты сам должен был узнать. — Как?! — Не знаю... Но если по-настоящему захочешь когда-нибудь — узнаешь... А теперь... Что ж, оставайся таким, как есть. И не каменный и бесчувственный — но и не полностью живой. Ибо не дал мне оживить себя полностью. Это больно — но как ты хотел?! — Я был живой и до тебя! — Серьёзно?! Не любя?! — Я люблю Надьку... — Ню-ню! Дурак, слишком хорошо о себе думающий. — В смысле?! — Ты думаешь, что борешься за этот мир с самим этим миром. С его косностью и глупостью. Думаешь, что если быть достойным вожаком, мир пойдёт за тобой — лишь надо понять, куда и как вести. Вождишко... Фюрер недоделанный! Не видишь и не понимаешь, что есть те, кому нужен мир за «железным занавесом», и что их нужно если не победить — их никто не победит, ибо зло и его проявления вечны — но обойти хотя бы. Валяй, продолжай воевать с самим собой! Даже этого вашего Махаху напугали и то специально. А ты и не понял. И дальше не поймёшь... — Но ты же хотела — о любви и прощении. О том, чтоб я узнал что-то важное о тебе. При чём тут мир? — А вот при чём-то... — вздохнул а моём сознании телепатический голос Татьяны. Я проснулся — оказывается, я спал. Глянул на часы — четыре без трёх. Спал-то минут шесть — писал прогу — вернее, контролировал, как её пишет другая прога. Нормально — написала уже. И записки эти в компе — и на принтере распечатаны уже. Нерукотворные, туда их. Я взял ошейник с поводком, сказал Норе: — Только быстро. Накинул джинсовку, что небрежно бросил после школы на диван. Пошёл обуваться. Ярик уже сидел на моём плече. — Успеешь? — крикнула с кухни Алла. — А то я борщ доварю и выведу. — Успею, — отозвался я. — Но вы, если хотите, можете потом ещё — всем только в радость. С понедельника Алле уже больничный закрыли. Хотя она и рада. Значит, хорошо всё. *** Октябрь сделал вид, что ему надоела сентябрьская слякоть — и на улице подсохло, а потом и потеплело. И с этим потеплением активизировались... силы зла? А вот хрен их знает... С одной стороны, «озеленители» работают вообще очень подло: испоганят дерево — «кронируют» — обпилят до высокого, но всё равно редко когда жизнеспособного пенька, и стоит этот засохший-таки пень годами, потом спохватятся, что срам и позор — и спилят. А с другой стороны — ну теперь-то чего пеньку торчать хуем в небо?! — прошло его время... Короче, возле мусорки спилили тополиные трупы — я ещё удивился, что осталось много, чего бы не под корень. Но оказалось, на этом дело не кончилось — приехали бульдозеры, экскаваторы — и ковшами копали, и ножами резали — выкорчевали-таки пеньки. Газон вскопали на метр, наверное, в глубину — и трава не вырастет, брить им тут на будущее лето нечего будет. Но бабки засуетились — как-то неорганизованно и истерично. Начали кричать, что на газоне власти хотят положить асфальт (а асфальт вообще не кладут — асфальт ложат, как уверял всегда Илья) и организовать автопарковку. Никто, понятно, такого счастья себе под окна не хотел, но и никто ничего не знал толком: кто? как? какие деревья ещё порываются спилить эти христопродавцы (это не я — это общественные бабки и несколько дедок так выразились)?! Ко всему прочему, сами идти куда-то ругаться бабки были морально не готовы (была тут одна всем как мать родная, да умерла в начале сентября внезапно), дедки, скромно выглядывающие у них из-за плеч — тем более. Тогда они заподловили меня — да во всём доме, похоже, дети самые старшие были класса из пятого или, может, из шестого. Так что стоило заехать домой на пару часов — отдохнуть между уроками и факультативом — и пришлось крутить педали до домоуправления. Причём никто не знал, коммунальщики это творят и вытворяют — или вообще городские власти. Ладно, бабки не знали — но не знали и, похоже, в домоуправлении. Во всяком случае, футболили они меня лихо: господин Леусенко к господину Белову, господин Белов — к госпоже Беловой, по слухам, дочери его, госпожа Белова — к господину Леусенко — по кругу. Я уже понял, что если это и их рук и умов дело, то кишка у меня тонка их на чистую воду вывести — и не таких как я ломали, и собрался махнуть пока что рукой на это сборище... не понять кого... и попытаться прорваться в администрацию, как какой-то приветливый с виду мужичок с ярко белозубым оскалом обратился ко мне: — Это ты насчёт парковки у Иванова, сорок? Зайди, объясним. Он открыл дверь последнего по коридору кабинета и с жестом, приглашающим войти, пропустил меня вперёд. Я шагнул в кабинет, который оказался предбанником перед другим кабинетом, причём этот другой, если бы пространство оставалось линейным и однолистным, оказался бы на улице. Большой такой кабинет открылся, что говорится, взору... И народу сидело там тоже дай боже. Сперва молча. А потом дама с решительным должностным, но при этом ухоженным лицом с правильными чертами (это вообще отдельный вид дам у власти — они зимой на головах носят шляпы, формой напоминающие иногда цветочные, а чаще ночные горшки — считают, что так более властно и дорого смотрятся) заговорила, обращаясь ко мне: — Максим Матвеевич, Вы же неглупый человек! У Вас есть прекрасная возможность реализовывать свои способности там, где Вы нам не мешаете. Но Вам этого мало. Вы вторгаетесь на несвою — на нашу! — территорию. Буквально лезете в чужой монастырь со своим уставом. Мы этого не допустим. Заметьте, мы не уничтожили Вас молча — нам это даже и не нужно. Вы нам мешаете, но пока мы просто хотим прекратить Вашу деятельность, а не жизнь. — А вы — это кто? — спросил я. — Что-то вы тут из себя литературных героев поизображать решили — крапивинских Тех, Которые Велят. Мне никто не ответил. Некому было отвечать, предупредили, решили, и ладно — я стоял на крыльце, держал за руль велосипед. То ли приснилось... А то ли права была Татьяна, говоря, что не получается у меня не потому, что недостаточно хорошо делаю, а потому, что есть те, кто реально мешает, палки в колёса вставляет. Пока я стоял и думал, ехать домой и потом в ИЦиГ на факультатив или сегодня же ломануться в администрацию — какую, кстати: районную? городскую? вообще областную?! — по мне подошёл дядя Коля — общественник из первого подъезда: — Всё, Вадик, отбой, давай до дому. Я уже во все инстанции звонил... — сказал он мне, недоуменно разводя руками. — Никто ничего не знает. — А кто вообще про парковку сказал? — заинтересовался я. — Ну, инфа откуда-то пришла же? — Сейчас с бабками судили-рядили... — всё так же, словно ничего не понимая, говорил дядя Коля. — Никто не знает, откуда пришло. Каждая бабка от другой бабки слышала, по замкнутому кругу. Но пока стояли выясняли — пришёл Виктор Александрович, пообещал два кедра посадить на месте выкорчеванных пней, не совсем саженцы — их спилить не решатся: подсудное дело. — Стрельников? — спросил я. — Депутат? Дядя Коля закивал утвердительно. Ну а что... Стрельников — мужик молодой, хоть и из КПРФ, а деловой — а то коммунисты в оппозиции от коммунистов у власти сильно вообще-то отличаются — и не в сторону наличия возможностей что-то реально делать, но Стрельникова даже ветераны уважают, он им и пособия пробивает, и территорию обустраивает худо-бедно, и концерты даже несмотря на ограничения и масочный режим организуает... Глядишь, и наш газон в асфальт закатать не даст. До института я так и не добрался. И рыжих выгуливать днём, пока Виталий с Аллой на работе, опять пришлось Веру просить. На несколько дней. Потому что у дверей квартиры я застал Женьку. — Сашка рожает, — сказал он. Я кивнул: — Сейчас! Затащил велик в квартиру, позвонил Вере — она согласилась на удивление легко и спокойно. — Ну всё, — сказал я Женьке. — Пошли! На семёрку? — Да нафиг надо, — отмахнулся Женька. Рванул как-то излишне резко дверь в подъезд и вышел из квартиры. Я — за ним. И оказался на крыльце роддома. *** Тут же из приёмного покоя вышел Алёшенька: — В отделение не пускают, но в курсе держат. Дежурная медсестра на посту знает, что с кем как. Всё в порядке, на стол ещё не скоро, часов, говорит, через восемь — как раскрытие пойдёт. Дела все сделали, валерьянкой накачали, спать велели... — Алёшенька говорил вроде бы спокойным голосом, но глаза были, как говорит мой папа, «как у бешеного таракана». Волновался жених... Папаша, то есть я, волновался, впрочем, не меньше. Так у меня только с Олей было. С Мишей и Максом — просто не успел. А тут Женька — сам на грани обморока, похоже, ещё всякие ужасти начал рассказывать: что на последнем осмотре предупредили, что ребёнок крупный — килограмма четыре, если не с половиной. Конечно, нормальные беременные на еду смотреть не могут, а Сашка весь срок на всё съедобное кидалась просто, мела как пылесос. Короче, мы с Женькой нашли за крыльцом урну и решили, что это «место для курения». Женька (заботушка моя... ) вытащил пачку красного «Максима», протянул мне и пристроил свой седалищный мозоль на пыльно-известковую ступеньку крыльца. Повозился, устраиваясь поудобнее и вдохновенно пачкая новые джинсы, нашарил зажигалку в заднем кармане, прикурил и сбросил её мне — я не стал моститься на ступеньку, присел в гоповскую позу — на корты: не поза гопника делает. Я прикурил и огляделся. Алёшенька нарезал круги, похоже, вокруг всего роддома. Совсем уже человеческая реакция — волнение... А волноваться ещё долго. Да уж... Пропела труба, позвала моего сына Матвея из уютной невесомости материнской утробы в неприветливый опасный мир... Мне вспомнилось состояние блаженства, которое было при моём пребывании в утробе нынешней моей мамы. Потому что несмотря на крайнюю, почти неприличную молодость тогдашнюю родителей, я всё же был желанным ребёнком — в конце концов, они и до сих пор вместе, и после меня сестру родили, а мамина истеричность — это просто черта характера, а не отсутствие любви. Я тогда свой маячок сознания держал едва теплящимся, не хотел ничего ни знать, ни понимать, ни слов не ведал, ничего. Только счастье, только блаженство... Как у Шевчука в «Ста восьмидесяти сантиментах назад»: «Мама, я тебе был так рад». Я нечасто, конечно, но нет-нет да и вспоминаю это состояние. И думаю порой: у других, у тех, у кого нет такого вот маячка — было это счастье?! И думаю, что было. Если подсознательное не удаётся вытащить в сознание, это же не значит, что его нет. Самость очередного воплощения определяется в момент зачатия, das Ich ещё не поняло, что оно есть — но оно есть — несмотря на неосознанность. «Зачем мне соска, если грудью детей любимых кормят люди? » Там, конечно, о родившемся уже младенце, но ноги у всего этого горя из перинатального периода растут. Который тоже может быть адом: как эмбрион, потом плод может купаться в любви, так и нелюбовью захлёбываться может. Неосознанный страх, что выскребут (и ведь выскребают многих — и они, червячки ещё малые, пытаются увернуться от злого железа, а кого-то — уже и не червячка, солью сжигают химически, и ведь не единицы — в массовом порядке), а если нет — бросят, а если не бросят — будут шпынять и попрекать долгие годы, что ребёнок матери жизнь заел. Человек никогда не поднимется над природой, если многие считают возможным не любить собственного ребёнка — да, настолько, чтобы не хотеть, чтобы он, случившийся уже, родился. Ну, или не такая крайняя ситуация (по мне — так даже ещё более крайняя! ) — когда скрупулёзно подсчитывают, какие неудобства ради ребёнка вытерпели, ну там — тяжёлая беременность или лактация, трудные роды, кесарево — и считают это жертвой и геройством и чуть ли не счёт ребёнку предъявляют. Вроде бы любить своего ребёнка — что-то абсолютно естественное и очевидное, даже если не хотел. Но вот он случился, незапланированный — придётся теперь захотеть: как иначе-то?! Но вот получается у людей — иначе... И тут тоже... Тут же и родилка, тут же и абортарий через дорогу рядом — а что, мол, такого?! Обыденность. Проза жизни. Короче, высосали мы с Женькой (детей двое, племянник ожидается первый) чуть ли не полпачки — и вроде как успокоились оба, не совсем, конечно, но в адекват более или менее пришли. И поняли, что замёрзли. Солнышко село — сразу холод, не лето, чай, а мы тут в ветровочках, с намордниками в карманах, а то без них и до дежурной медсестры не дойти. А резко поднялся — затёкшие ноги закололо иголочками-мурашками. Мы с Женькой как по команде — переглянувшись — нацепили намордники: надо пойти дежурной медсестре на жалость надавить, авось пустит в приёмном покое погреться, может даже — чайку горячего нальёт — остальные-то кандидаты в папаши по домам разбежались, на телефоне сидят... Надо только Алёшеньку тоже с собой позвать. Стоп! А где Алёшенька-то?! На другой стороне дороги под одиноким фонарём стройная хорошо одетая дама моих, в крайнем случае — харонческих — лет волокла куда-то за руку девчонку совсем уж молодую, та рыдала и вырывалась — и Алёшенька, конечно же, встрял — а как иначе-то?! Мы с Женькой, не раздумывая, сдёрнули намордники, сунули по карманам и подорвались туда же. Женька успел первым схватить дамочку за руку, но и я тут же подоспел, а то Алёшенька, как истинный робот, не в состоянии применить к человеку никакого насилия — даже как отпор насилию чужому. Дама выпустила девчонкину руку, и та, размазывая по лицу слёзы и сопли (в темноте не видно, но сто к одному — стопудово: размазывала), спряталась у Алёшеньки за спиной. — Чего Вам от неё надо?! — я изо всех сил старался быть строгим и решительным. — А вам от меня чего?! — взвилась тётка (тоже мне дама — истеричка обыкновенная! ). — Я полицию вызову! Насилие над личностью! — Это мы вызовем! — решил Женька. — Алёш, звони! — Вы чего?! — взвыла наша пленница. — Это моя дочь! — А если дочь, то можно над её личностью насилие творить?! — спросил замерший с телефоном в руке Алёшенька, так ещё в полицию и не позвонивший. — Я договорилась, ей ночью аборт сделают, никто не узнает ничего, — с руками, которые держат двое таких решительных товарищей, как мы с Женькой, не очень-то просто и в прямом, и в переносном смысле грудь колесом выкатить, но ей удалось. — А она сопротивляется. — Вопреки её желанию насильно нельзя, — резонно заметил Алёшенька, поворачиваясь так, чтобы быть между мамашей и дочерью. — Неужели Вам своего внука не жалко?! — Мне нужен, — сказала девчонка, выбираясь из-за Алёшенькиной спины, но не отходя от него (плечами к груди его прижалась и вроде уверенность в себе почувствовала — не плакала уже). — Тебе нужен! — визгливо крикнула она. — Да что ты с ним делать будешь, сопля шестнадцатилетняя?! Мне подкинешь? Отцу? У нас Вовка маленький — своих хлопот хватает. — Мне отец его помогать будет! — без большой, правда, уверенности, но громко — авось мать поверит, крикнула дочь. — А без моего согласия всё равно не сделаете, не решитесь, мне уже есть шестнадцать, я и тебя, и твою Елену Юрьевну посажу, только посмейте! Это мой ребёнок, он живой, и я ему не буду никогда рассказывать, как ты мне, что хотела аборт делать. Потому что я — не хотела! А делать я сама всё умею, кто с вашим Вовкой вечно сидит, когда вы то в кино, то в гости?! — Дура, без образования останешься! — бросила в лицо дочери мать. Но та не собиралась сдаваться: — Вечернюю школу закончу, с нею точно так же можно и в вуз, и куда угодно. — Думаешь, игрушечки всё?! — выдала последний аргумент мать. — Думаешь, легко будет?! — Трудно будет, — кивнула дочь. — Я готова. Мать вдруг заплакала и пошла прочь. Девчонка ни шагу не сделала ей вслед. — Куда пойдёшь потом? — спросил её Алёшенька, когда мать скрылась за углом. — Домой и пойду. Папе скажу, что она надумала, он ей не позволит. — А папа знает? — влез Женька. — Нет, но я скажу. Он не будет заставлять. Хотя, конечно, не в восторге будет... — А если он окажется всё же на материной стороне? — спросил я — почему-то хотя да: зная нашу действительность — я счёл такой вариант вполне возможным. Девчонка сникла. — Вот телефон кризисного центра, — протянул ей визитку Алёшенька — со своими компьютерными мозгами он, похоже, заранее предвидел все и даже более того критические ситуации. — Спасибо... — вздохнула девчонка. — А отец ребёнка знает? — спросил я. — Нет, — вздохнула она. — Он заставлять не будет. Но и помогать — тоже вряд ли. Так только если — морально поддержать. Самому учиться надо и родители тоже навтыкают... — А ему сколько лет? — спросил Женька. — Тоже, поди, шестнадцать? — Ага, — вздохнула девчонка. — Тоже шестнадцать... — Хоть бы предохранялись... — вздохнул положительный — куда бы деться! — Женька. — Нет чтоб верхней головой думать... — Ты-то в шестнадцать какой думал?! — охладил я его менторский и морализаторский задор и сказал девчонке: — Пошли-ка мы тебя проводим. Нечего в темноте одной по Чуркину шароёбиться. Тебя зовут-то как? — Оксана. Идёмте, — ответила Оксана. — Алексей, — представился Алёшенька. — А это Макс, — он хлопнул по плечу меня, — и Женька, — хлопнул Женьку. Оксана кивнула и попыталась улыбнуться. ... Я шёл и думал, что маленький не рождённый ещё человечек узнал сегодня и что такое любовь, и что такое холодный расчёт. Но его маленькая мама постарается доказать ему ещё до рождения, что любовь главнее. Шли мы всего ничего — до Черёмуховой. У подъезда, к которому вела нас Оксана, стоял мужчина опять же где-то харонческого возраста. — Вы уж простите жену, — обратился он к нам. Мы закивали: ладно, мол. А он сказал Оксане: — Зачем же доводить нештатную ситуацию до критической?! Учишь тебя, учишь... Чего сразу-то не сказала?! Не доверяешь? — Доверяю, — вздохнула Оксана. — Но ситуация-то правда нештатная. Кто ж знал, как ты... — Да уж... — мотнул головой Оксанин отец. — Поставим мелкого на ноги — иди-ка ты учиться на психолога... Совершенно в людях не разбираешься... Даже в самых близких, — и опять обратился к нам: — Спасибо, ребята. Уберегли дочь от непоправимого... Мы распрощались и пошли опять к роддому. Пока всякие встряски были, о холоде как-то забылось, сейчас же опять зуб на зуб не попадал. Мы с Женькой грелись табачком, Алёшенька же просто мужественно мёрз. Зато когда пришли, медсестра сказала нам, что всё — Шабалина родила. Всё благополучно, мама и сын — как и предполагалось! — чувствуют себя прекрасно, разрывов нет, и вообще: никакие не четыре кэгэ, тем более с половиной, а вполне приемлемые три семьсот. Потом посмотрела на синие носы на наших радостных лицах (ой, она нас что — без намордников впустила?! ) — и налила из только что скипевшего электрочайника три стакана кипятка — и даже пакетики чаю бросила. Пока мы оттаивали, приехал папа Шабалин, который шофер и даже недалеко, но всё равно может подвезти. Обрадовался внуку, а мне сказал: — Твои и родители, и Надя с детьми у нас. Так что поехали, ночевать у нас будем. — А Алёшенька? — спросил Женька. — Ну и проблемы, — хохотнул папа Шабалин. — И Алёшенька тоже, ясен перец. Мы загрузились в машину. В ней было тепло. А через несколько минут можно было рассчитывать на бабушкины пирожки — и на уют лучшего в мире дома. *** По сравнению с другими городами — во Владе давным-давно было уже очень мало частного сектора. Сейчас же — вообще практически не осталось — даже модернизированного, со всеми удобствами: электричеством, водой, канализацией, газом. Тем удивительнее и отраднее существование дома Шабалиных. Точнее, квартиры: дом-то — на двух хозяев. Но соседи не мешают — у них свой отдельный вход. И огород тоже свой отдельный. Да-да, огород! На улице Калинина, петлёй охватывающей Чуркин, по которой автобусы ездят, сохранился такой раритет! Место силы, точно говорю, ничуть не туже маяка Токаревского, даже сейчас, когда на Кошке Игорь поселился. И место счастья. Переступаешь порог, видишь хозяев открытых и радушных, бабушку там с пирожками — и испытываешь ни с чем не сравнимые покой и блаженство. А уж в огороде с видом на бухту и центр города покопаться — вообще особый кайф. Плевать на современность с ее бешеным ритмом. Стоишь такой с пучком морковки в руках... Дом странный, со своим характером. Во-первых, он как НИИЧаВо у Стругацких: снаружи посмотришь, ну не больше чем комнаты на три тянет. А внутри... И у деда с бабушкой комната, и у родителей Сашкиных-Женькиных, и у Женьки с моей сестрой, и детских две было, сейчас вон третью сделали, и общая большущая, с коврами, в стиле советского уюта, а про клеща демодекса будет кто говорить — догадаетесь, куда послать? А сколько в этом доме маленьких комнатушек, порой с книжными шкафами, где запросто можно найти никем ещё не написанную книгу, чуланчиков, где бабушка хранит швейные, вплоть до машинки «Singer», и вязальные принадлежности... И кухня с русской печкой, и буфет на этой кухне коричневый, с запахом абсолютно особым — доброго пожилого, но ещё крепкого дома. И цветы на подоконниках — вездесущая герань и не только, что — не знаю, ботаник (и ботан тоже, ибо повезло родиться секарем — и нет нужды становиться пахарем) из меня так себе. Во-вторых, дом изменчивый — весело, с ехидцей посмеивающийся над незадачливыми гостями: вчера бабушкина-дедушкина, к примеру, комната на бухту окнами смотрела, а сегодня вроде и осталась на своём месте — а в окнах — нескончаемый поток машин на Калинина. А завтра комната может оказаться совсем в другом конце дома. И герань, как у Якоба в Полнолунии, сегодня розовая, завтра белая — вчера, очевидно, алая была?! И коврик (это их гобеленами называют или не их?! ) над кроватью в детской сегодня просто с оленями, а завтра там обязательно появятся Hä nsel und Gretel. И всё это как-то неназойливо, исподволь: не то чтобы не замечаешь, а принимаешь как должное — как подарок, про который и не сомневался, что получишь. В-третьих, я даже не держу такой мысли, что он не может работать как машина времени. Мишка Сокол приспособил под это дело дома на Светланке, где рядом с новыми (хорошо забытыми старыми) табличками «Светланская» сохранились советские «Ленинская», но тут и такого признака прошлого не надо: весь дом — сплошной его признак. Уверен (всё никак не решаюсь воспользоваться этой машиной времени, надо будет Женьку подговорить попробовать), что, выходя из дома Шабалиных, можно оказаться в прошлом, надо только решить, в какое время попасть хочешь. Сейчас тут кроме хозяев собрались все мои родные. Даже мама — она к магии дома, как и вообще к любой магии, относится с осторожностью, в своё время кричала, что не отпустит дочь замуж за этого недоумка. Но, поняв наконец, что Мишка с Женькой очень счастлива, сменила-таки гнев на милость, хотя особо так и не прониклась. Но сегодня у моих родителей и у Шабалиных родился третий общий внук — это же повод дружить. А дед с бабушкой радовались правнуку, пирожки пекли. Вот ведь... И у папы, и у мамы родители живы, правда, не здесь живут, но ведь никто ни с Мишей и Максом познакомиться, ни вот сегодня не приехал... Я радовался сыновьям, Надьке, Оле. Казалось, я одновременно и с женой целовался, и обоих подросших уже немного сынов тетешкал, и с Олей о чём-то важном разговаривал. Оля всё же во многом была настоящей Ольгой Дыменко — а не моей дочерью. Всё, что творится в мире, было — не мимо неё, как, собственно, и не мимо меня.
|
|||
|