Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





I. Deftones – Xerces (особенно хорошо идёт летом) 3 страница



       Ночью нас отбуксировали в Ушу. Во время дежурства я решил подзарядить свою убитую Нокю, устроив её у дежурного в зале, напичканном советской аппаратурой в диковатых разноцветных лампочках (и это – во времена жидких кристаллов! ). Когда я вернулся за телефоном, дежурный по станции - дед с миловидным лицом и голосом мудреца - сыпал вопросами о каких-то немыслимых вещах. Я ему отвечал чушь, потому что в своём сонном положении не мог ответить ему ничем здравым. Обнявшись, мы распрощались. Я всё никак не мог взять в толк – от широкой ли души дед вёл себя столь добродушно, либо попросту уродился пидором? Хочется верить, что дедуля тот - во всех смыслах настоящий человек, тем не менее, вера моя в людскую доброту за пятнадцать месяцев упорной защиты Родины самолично вырыла себе могилу, грохнулась туда и начала стенать о том, чтоб её поживее завалили кучей земли. Я до сих пор бросаю эту землю в мозглую ямищу, и теперь из-под сырой кучи виднеются лишь кривые ноженьки моей верочки, упирающиеся в отвесную могильную стену. И я надеюсь на скорейшую её реинкарнацию.

       Утро, против холоднющей ночи, выдалось дивно жарким. Мы ожидали тягник, что отбуксировал бы нас на базу. Ждали долго, слоняясь вокруг вокзала и сворачивая шеи - проплывающие мимо попы мешали караулить «эшелон». В местном магазинчике молоденькая пампушка – продавщица с длинной светлой косой - на полном серьёзе предлагала себя в жёны. Затем к нам приколупался какой-то пьяный дед. «Не аддавайце вы гэтыя машыны, бо парэжуць! Лепш аддайце ў калгас». Совсем скоро разговор ушёл в неприемлемое русло о чучмеках и Сталине, но великий старшина обломал пьянчугу во всём. В 8: 55 дед нарезал за чарнилом - режим дня нарушать не стал. Я же решил опростаться. В туалете меня настиг другой пьяный дед с батлом чарла и предложил «уябаць». Я ўябаў адтуль со скоростью света, дабы вновь разглядывать проплывающие мимо задницы молодых женщин.

       И вот, тягач подошёл. Где-то заиграл блюз. Курс - база. Такого количества помятой военной техники я не видел и, надеюсь, не увижу впредь. Целые поля ржавых самоходок, сваебоек, бульдозеров и прочего говна, местами весьма экзотического, простирались и не только.

Сдались мы за минут двадцать, чтобы добраться до Лапичей за жалкие четыре часа».

Однако чем дольше заточение, тем слаще воля. После армии горизонту скитаний не было границ. Чёрные дыры всех мастей, всевозможные «Рога и Копыта», знакомства-встречи-расставанья, экспириенс, неустанно накручивающийся на счётчике, словно у манчкина хитролобого, и дивные скитания вновь и вновь. Очень скоро оформилось странствие по чекпойнтам: я, Виктор Игоревич, Трэшер, а иногда Сергей Георгович вместе с Рудько, обходили все заведения в городе, выпивая в каждом по пятьдесят граммов на лицо. Кроме баров и кофеен к чекпойнтам относились любого рода чарочные, закусочные и уголки, отведённые для пития прямо внутри магазинов. Тогда же оформилась ещё одна традиция: уносить из рестораций фарфоровые тарелки и сбрасывать рюкзак с пивом недалеко от вытрезвителя (любимая фича Игоря Светославовича, пропагандирующего бесполезность).

Шура любил прохаживаться мимо шоколадной фабрики поутру. Этот лёгкий и приятный сладковатый запах щекотал носовые пазухи, особенно зимою. Весну Шура любил за «ежовые сезоны», а лето - за наличие бесплатной еды прямо на огороде. Находясь осенью у городского рынка, он тщательно принюхивался: запах бекона разносится по ветру под грозовой завесой, люди поспешали спрятаться от бури туда или сюда, а в это время в наушниках играло что-нибудь вроде «Pyramid song» радиоголовых зануд. Под музыку «Bohren & der Club of Gore» Шура любил прогуливаться во время небесных снегоизвержений в дремучую ночь. Дым, медленно клубящийся из печных труб или труб котельных, завораживал своим медленным танцем, и чем больше была труба, чем выше тянулся дым из неё, тем притягательнее казался ночной пейзаж. В сильный мороз искрившиеся предметы столь сильно выделялись друг на фоне друга, что казались противоестественными. Герой наш грел руки и всё никак не мог понять: неужели он сейчас один во всём городе, идёт и восхищается всем этим абсурдом ночным, продрогшим до умопомешательства? А над головою плыла его La mar, однако этого Шура покамест не замечал. Не мог заметить.

В то время у Шурика сложился изумительный стиль одежды: гардероб его напоминал шмотку заправского бродяги и вторил слогу Буковски: «Некоторые парни носили африканские шлемы от солнца и тёмные очки, а я – я был примерно одинаков; дождь ли, солнце: в драной одежде, а башмаки настолько древние, что гвозди постоянно впивались мне в подошвы. В ботинки я вкладывал кусочки картона, но это помогало лишь временно – скоро гвозди вновь врезались мне в пятки». Вместо картона Шура укладывал на гвозди квадратные газетные кусочки, сложенные плотным слоем, но к окончанию космических одиссей своих вновь чувствовал острую боль известно где. Летом Шурик гонял в джинсах, колени которых были до такой степени разодраны, что одна дивчина, к которой герой наш решил прилипнуть, чуть не наложила в штаны - от смеха и ужаса одновременно. Зимние сапоги выглядели ещё более убого, нежели берцы срочника первого периода, вкалывающего за десятерых дедушек в мокрой траншее с лопатою в руках. Пальто его вылиняло до малинового цвета и походило одно время на женское. В снег Шура умудрялся промокнуть до трусов. Морозами он кутался, помимо пальто, в несколько толстых свитеров семидесятого года позапрошлого века, от которых за версту несло потом и прочими ништяками. Без подштанников мёрзли яйца, извиняюсь за, да и шарф не завезли. Шапка, доставшаяся в наследство от брата, выглядела убого, плюс на темени зияла дыра размером в пять советских копеек. Не трудно представить себе Шуру, этого монстра, бредущего сквозь тёмные утренние подворотни да сквозь белые, быстро проносящиеся клочки зимы. Шурик любил зиму и плевал на сопутствующие потери - душа его кричала «к вертолёту! », будто умалишённый десантник, и он вновь выходил в стылый сезон, предварительно нацепив наушники, ибо без музыки любой вояж казался немыслимым. Все эти прогулки должны были привести либо к детонации, либо к схлопыванию. Схлопывания не вышло.

La mar просверлила в воображении дыру б о льшую, чем одно время пытались просверлить его отец, разномастные учителя или даже Лука. Турне по забытым вудпанковским околицам втолкало в головное это отверстие ящик гексогена, а Шура взял, да и натиснул кнопку. Сам того не разумея, он вышел за рамки. Вышел, и пошёл. Ощущая себя представителем человечества в целом, нежели апологетом некой отдельной культуры, Шура постигал чувство единения с чем-то общепланетарным, космическим, вселенским. Шура шёл, и весь мир двигался вслед за ним. Perigrinatio est vita! Жизнь – это странствие! «Нет ничего лучше, чем продолжать идти. Становишься похожим на корабль». Шура двигался вперёд, и вместе с ним вперёд двигалось всё его поколение. «Мама всегда говорила, что о человеке можно судить по его обуви: куда он идёт, где он был». У Форреста Гампа было много обуви. У Шуры на всё про всё было лишь три пары дрянных лаптей. В его сердце не было раскаяния. Он шёл через луговины и пажити, через заросли шиповника и коровьи стада, в поле ему кланялись хлеба и улыбались васильки. Но, повторяю, в сердце не было раскаяния. Закатилось солнце, а он всё шёл… Из воспоминаний Шуры следует, что те времена – времена работы на автозаводе, и вплоть до увольнения – выдались самым благоприятным периодом в его жизни. Экзистенциальный контраст небывалой силы возникал именно в те дни, так как проблем было много, хотелось от них уйти, причём сложностей в том, чтобы уйти от проблем этих, особенно не возникало. Но, то время стало и подготовкой к некому переходному этапу, в котором Шурка бултыхается до сих пор. Что сказать, век живи – век учись! Стабильность – она для стариков или ленивых задниц (сам такой! – прим. Виктора Игоревича) (не возражаю! – прим. Шуры)!

Возвращаясь в те полистироловые будни героя нашего, позволю себе выразить мнение, что работа на заводе была, в целом, не сложна, но требовала аккуратности - чего отнять у Шуры никто не мог, - а дома его, кроме того, ждала жена с букетом бытовых услуг, как то: кастрюля супа, расстеленная для вечерних созерцаний говённейших сериалов двуспальная кровать, минет и жёсткая ебля куда следует. На случай критических дней предусматривалась и т. н. «лодочка», что при солидном размере груди его пышной жёнушки казалось более чем приемлемо. И скакал Шурик на своей жирной Настеньке, прыгал неистово, а мыслями был там – в небе. Настенька, тем временем, и на бочок успевала лечь, и на коленки стать, и даже умостить под себя Шурика не забывала, чтоб разыграть из себя владычицу членов румяных, смазкою слизкой обмазанных, а герой-то наш только и думал о том, как бы это в небеса перламутровые загреметь, да не помереть, ёб жеш, господи, а почувствовать того самого блаженства, которое никакой пиздищей не дарится. Настенька уже ползала у Шурика в ногах, язычком шаловливо ласкала жезл мужской, кожаный, зубками методично покусывала головку, за основание придерживая, чтоб набухла от отсутствия кислородного, а Шура лежал себе, руки под голову заложив, и думу отвлечённо думал, о лучах солнца задорных, рисующих в воздухе чистом абстракции кристальные, переливчатые, полные загадочного рисунка, напоминающего жизнь. Настюлечка устало ложилась рядом, обнимала Шурика за талию его толстую, прижималась к груди его своими буферами безмерными, сосками тёрлась твердевшими, да начинала жарко целовать шею его губищами своими сочными, вымаранными в продукт характера физиологического; а тот лишь мечтательно хлопал любимую по заднице и выговаривал, сопровождая слова взмахами ладоней тёплых:

-Слушай, жена, я всё понять не могу никак: вот живём мы вместе, едим, спим, а ради чего, зачем?..

-Ты на что это намекаешь?

-Что останется от нас? Кроме детей, конечно. Но дети ведь – это ж совсем другой мир! Разве что память о нас останется. И какая, скажи мне, память останется о тебе, например, а?

-Чего?! А про батю твоего, алкаша этого, какая память останется?!

-Я могу то же самое сказать и про твою мать, особенной разницы нет.

-Не говори так про мою маму, уёбище мерзкое!!!

 И так каждый вечер. Стоит заметить, что жил наш герой примаком в квартире предков жениных, и они Шурика практически не беспокоили. Выпивали себе, ругались втихаря, но молодых трогали исключительно по выходным, мол, езжайте, проведайте старика-пенсионера дряхлого. Езживали на Треугольник, к герою нашему домой, оставляя предков жениных наедине, и уж тёща Шуркина, Галина Сергевна, в отсутствие детей проедала муженьку своему плешь до основания. Галину Сергевну Шура не любил за её вздорный характер, за жлобство, фиглярство и глупость, полностью перекочевавшие в его кареглазую Настеньку. Каре-, дорогие друзья, ибо семейство жены Шуркиной наполовину состояло из евреев. Отец Анастасии был мужиком нормальным, своим в доску, но вот мать оказалась истинной жидовкою. Шура ни в коей мере не был антисемитом, но смириться с вышеозначенным фактом так и не смог. Он не любил свою тёщу. По странному взгляду Галины Сергевны можно было догадаться, что и она недолюбливает Шуру, но тому было наплевать. Он старался выжить в своей новообразованной семье, выжить рядом с этой кареглазой пышной Настасьей, этой нимфой, старавшейся трахнуться в любой подвернувшийся момент да забить морозилку жратвой покалорийнее.

Своё старое выцветшее пальто герой наш – впрочем, уговорами жёнушки – сподобился выбросить в мусорный контейнер, приобретя взамен него моднейшую куртку, а взамен старого разболтанного персональника новейший ноутбук. Вскоре могли уж появиться и дети, а далее: машина, в т. ч. стиральная, кухонные комбайны во всю стену, стильные плазменные мониторы во весь дом и долг по кредитам на всю жизнь. Обошлось, благо к моменту «развода» Шура ещё не полностью растерял боевой мужицкий дух, сумел-таки объяснить жене свою позицию и как следует задать. К счастью, не убил, но до сих пор об этом жалеет. «Надеюсь, уж схоронена где-нибудь на Прудке», - говаривал он иногда другу своему сердешному, Виктору Игоревичу. Но о Прудке вы, дорогие друзья, прочтёте в каком-нибудь ином анекдоте.

Развод с жирной Настенькой вышел весьма комичным, хотя и не для неё, и напоминал скорее разборку плохого Санты-Торнтона с будильником в номере дешёвого отеля, нежели годную юридическую акцию. Шура на сей раз разыграл из себя Санту, хотя свидетели норова жены его, Сатаны ювелирной, ни за что не поверили бы в возможность подобного демарша. Что же случилось тем весёлым февральским днём?

       А в тот весёлый февральский денёк у отца Шуркиного случился настоящий юбилей – шестьдесят лет! Слетелись в дом хрупкий и Злобичи ушлые, и Татьяна Алексанна с дочкой - семья братца моего, в ту пору сиживавшего в могилёвской колонии, причём, на мой взгляд, сиживавшего совершенно незаслуженно. Батька Шуркин встречал всех без особого «энтуазизма», мол, припёрлись, блядь, а хуле толку. И Шурка с Настюлечкой – тут как тут. Салатики всё вместе выготавливали, котлетки пахучие пекли, водку стольградную по рюмкам разливали. Уселись за стол, выставили весь скарб съестной, Настя речь вздумала толкать:

       -Ну что же! Выпьем за нашего уважаемого Валерия Николаевича! Счастья вам, здоровья крепкого, чтоб внуков понянчили ещё!

       Юбиляр окотил Анастасию хладным взором.

       -Ага, здароўя. Вам лишь бы падох побыстрей...

       Злобич дядька злобно сплюнул на ковёр, опрокинул чарку и кисло процедил:

       -Валера, ёб твою мать… Чего ты к молодым цепляешься? Подохнуть - подохнешь, не денется никуда. А кто что думает – их проблемы, не твои. Давай, пей-закусывай.

       Выпили гости буквально бутылку-полторы, да и по домам стали разбредаться. Не удалось наладить им контакт с отцом Шуркиным. А герой наш с папкою остался, дабы выпить ещё добрый литр, а то и боле. И уж после такой вакханалии только и смог, что запрокинуть ноги на диван любимый.

       Прошло часа полтора, и в доме совсем холодно сделалось. Нужно было протапливать печь, да только Анастасия, эта жительница хрущобы древней, не умела, и пришла к Шуре за помощью:

       -Э, скотина пьяная, вставай давай! Топить печку пора!

       Шура, разъярённый подобного рода сентенцией, взвился с дивана, ухватил любимую за глотку и припечатал к стене.

       -Ты сука и мразь! – кричал вновь и вновь герой наш увядающей на глазах Анастасиюшке. - Мразь и сука!

       Речь эта ознаменовала конец молодой семьи.

       Медитировал Шура в отсутствие своей Настюлечки, и было ему хорошо. Он даже забыл об этой вечно недовольной бабе. Отчего недовольной? Не удовлетворял как следует, бестолочь. Это в армии Шура, регистрируясь в каком нелепом «таборе», выставлял все галки по максимуму, утверждая таким образом, что готов каждый день шпилить товарку по пять раз на дню. И каждый день. Однако когда пришёл черёд доказать свою состоятельность в данном вопросе, Шурик понял, что этот психофизический труд в разы каторжнее, нежели глотание полистироловой пыли через вату и марлю в процессе переноски бетонных плит на своих отнюдь не железных плечах. Посему на супружеский долг начал вскоре вешать упругий болт, говорил о головных болях, точно слюнтяй нерадивый, и, представьте себе, всячески старался отодвинуть вечернюю обязанность на потом. Многие возразят, многие вознегодуют, мол, «невозможно! Мы ратуем за еженощные постельные игрища, а он, этот тряпка, вёл себя как баснословный асексуал! ». Будет вам, дорогие друзья. Шура хотел любви, как и все остальные. Тем не менее, быть заёбанным в сексуальном плане – весьма реальная перспектива каждого, кто находит себе пассию с темпераментом гориллы-маньяка. Именно такая пассия и возникла на его жизненном пути.

       Всё-таки, спустя какое-то время, они сошлись по инициативе Анастасиюшки, дабы обсудить возможность дальнейшей совместной жизни. Возможно, Шура дарил Насте нечто большее, чем пенис в дождливую ночь, иначе как объяснить её слёзы и предложения прикупить набор для «ролевых игр» с обязательными нарядами училки и медсестры? Впрочем, вечер тот закончился, толком не начавшись: герой наш решил, что продолжать не стоит, хотя ничего своей экс жене и не сказал - просто взял Анастасию за руку, и отправился с нею в лес, где за каким-то тухлым каменным забором свершился финальный акт любви. По пути домой девушка, скорее от нахлынувших доверительных чувств, рассказала, как её дефлорировал кочегар в школьной котельной, когда ей было четырнадцать лет. Тем же вечером Шурик выбросил сим-карту и, потеряв веру в человечество, впал в душевную кому. Больше Анастасия и Шура друг дружку не видели.

       До «развода» с Настюлечкой Шурик нисколько не отличался от большинства обывателей. Он даже воздухом не дышал. Жил, можно сказать, классикой обычного семейного мировоззрения. Как все. Думал о кредите, о том, чтобы не ударить лицом в грязь перед другими семейными парами, размышлял о потомстве, о подключении газового отопления, о прорубке окна в Европу для всей семьи, забил на друзей, на творчество, и с головою окунулся в мерзкое ничто. В абсолютную пустоту. Шура перестал существовать. Шуры не было.

       Конечно же, Шура ошибся партнёром. Такое бывает: в последнее время молодые люди всё чаще расходятся, разочаровавшись друг в друге. Однако теперь все причины завести семью для Шуры были очевидны и высосаны из достославного места. Он понимал, что люди боятся в старости оказаться ненужными, что не хотят бесследно исчезнуть. У женщин, к тому же, хорошо развит т. н. материнский инстинкт – им ведь трудно без детей, хотя не сказать, чтоб трудно было всем. Шумской, к примеру, на свою тройню было категорически насрать. «Надеюсь, она гниёт где-нибудь в канаве близ Старых Дорог, тварь», - думал герой наш, вспоминая эту заразу (никаких шуток – прим. Виктора Игоревича). Вспоминал он Шумскую не потому, однако, что была пиздищею доступна, али претендовала на какое-то место в сердце, но только лишь потому, что являла собою антипод женщины, о которой Шура мечтал всю сознательную жизнь. Тем не менее, герой наш был уверен, что женщины его мечты в природе не существует, хотя не прочь был пойти на уступки. Уступки уступкам рознь, к слову: Шура не собирался еженощно пробуждать у суженой точку «G» и еженощно же рыскать внутри её влагалища в поисках клитора, более того, он не собирался подрабатывать таксистом, как Максим Владимирович. Конечно, для любой женщины очевидно: муж обязан кастовать деньги из воздуха и трахать её до изнеможения, а все остальные семейные обязанности можно вешать на её шею, однако, тем не менее, абсолютное большинство женщин хотят удовлетворения своих потреб «здесь и сейчас». Шуре в свою очередь было очевидно другое: если ты в браке не можешь делать то, что хочешь, значит или баба у тебя стерва, либо сам ты – ленивая скотина. Ну… или работы у тебя выше крыши, хотя это – значения весьма двоякого. Не будучи дураком, Шурик понимал, что становиться мужем для него дурной тон, по крайней мере до того момента, пока он не начнёт уважать мнение женщин, да и мнение всяких людей, впрочем. «Конечно, понять можно каждого», - говаривал он Ольге, матери пятерых детей, - «даже тех людей понять можно, которые трахают друг дружку без обоюдного уважения или взаимного интереса, просто по привычке, или потому, что иначе не склал о сь. Но оправдывать эти их действия я не собираюсь». По странному стечению оправдания эти возникали сами, причём возникали совсем уж невообразимыми способами, словно Шура только и думал, как бы это кого оправдать. На самом же деле Шура не думал. Он витал в облаках.

Чтобы не ходить вокруг да около, скажу как на духу: семейная жизнь герою нашему сделалась крайне неинтересной, более того – сделалась она ему отвратной. Но сильнее всего Шуру отвращала позиция людей к потомству, а именно к тому, что потомство, по мнению крикунов, обязано иметь гены предков. Люди почему-то продолжали гоняться за «своим» с криками «это моё! », продолжали кружить на руках какие-то идеалы, воспетые предками, знавшими об этом мире куда меньше современного школьника, а Шура глядел на них и разводил руками. Воистину, боязнь исчезнуть двигает не только отдельными людьми или семьями, однако и целыми нациями: «покойники суть единственные неоспоримые господа живых». В том плане, что усопшие заставляют человечество постоянно оглядываться назад, оглядываться на примитивные традиции и нормы. Все будто умопомешались: мусульмане давят белых, белые травят жидов, жиды убивают вообще всех, и Шуре, честно говоря, уже противно осознавать тот факт, что ему суждено оставить в этом мерзейшем мире свой след, какого бы следа то не касалось. В то же время герой наш слишком любит эту жизнь, чтобы просто так перестать следить. Как ни крути, в прошлом году Шура произвёл мусора меньше, чем средняя семья за месяц, снизил аппетит в отношении животных, даже окурки старался относить в урны, хотя удавалось это далеко не всегда. Но ведь он - как тот Макмёрфи! Он старался! Хотя бы попробовал! «Развейте мой прах по ветру, чтоб и намёка не осталось о моём существовании! » - кричал наш герой на всю улицу, - «а иначе я за себя не ручаюсь! ». Потому кричал, верно, что хотел дать каждому говнюку вдохнуть ноздрёю нечестивой частичку себя, любимого.

Но вот я вплотную подошёл к вящей Шуркиной проблеме – к тому, что сам Шурка называет «медитационным резонансом». Любовь к медитации таки сделала своё грязное дело: познав эфемерные (? - прим. Шуры) свободу и счастье, герой наш решил, что у него «keine lust». Ничто в этой жизни больше не несло ему той радости, которая по обыкновению своему посещает миллионы людей хотя бы раз в день. Лишь медитация для него имела значение. Шура, словно наркоман, привыкший блаженствовать от героиновых уколов, стал неспособен получить хоть какое-то удовольствие от всего остального. Трэшмастер Уэлш писал: «Возьми свой самый классный оргазм, умножь это ощущение на двадцать, и всё равно оно будет ебучим жалким подобием». Шура растерял способность восторгаться обыкновенными земными отрадами. Он даже улыбаться перестал. «Для него не существует ни горя, ни радости, ни ненависти, ни любви. Весь мир в его глазах есть гроб, могущий служить лишь поводом для бесконечного бумагомарания», - так бы отозвался Салтыков-Щедрин о Шурке, поглощённом роковой проказой. Какое-то время герой наш старался взяться за ум: перестал жрать в три горла, как завещала баба Шура, и обеденное чаепитие для него превратилось в блаженство. Он объявил ритрит - не произносил за всю рабочую неделю ни единого слова (вам бы так! – прим. глухонемого инвалида), зато сладость общения с товарищами в выходной день была беспрецедентной. Он стал абсолютным аскетом, в разы хуже прежнего: без денег, полноценного общения и прочих реквизитов нынешнего поколения. Березовский втолковывал нашему герою очевидные байки: да ты, мол, неудачник, - выбрал путь отступления и не можешь изменить свой мир. Прицепился к эго, так сказать. В ответ Шура кричал Берёзе: «А ты! Ты, сектант, тем более мёртвый! Ты смог отринуть своё еврейство и возрадоваться с радующимися?! Когда аскетизм мне надоест, я с радостью обнесу банк и уеду на Гаити, хуле! ». Тем не менее, Шура наш, что дитя малое, в одночасье отрёкся от социума, не желая делить с ним ни тело своё, ни сознание, - превратился в параноика, которому казалось, что во всех сферах жизни его стараются злостно наебать улыбчивые мрази, думающие исключительно о статусе, о своём положении в обществе. В тот момент Шурка задумал проект «Не Хватает Разместиться», где становился аутентичным бомжем (да без кавычек, вашу мать! ) и полностью исчезал с поля зрения всяческих институтов власти, которым лишь бы всех контролировать, да не важно какими методами. Планами своими Шура поделился с одним человеком, впрочем, не рассчитывая на понимание.

       -Так а чего вам, собственно, не хватает, чтоб разместиться? – вопрошал человек, прищурив глаз «по ту сторону сети».

       -В сущности, всего хватает, - отвечал Шурик, разминая пальцы о клавиатуру, - но метафизически не хватает ничего.

Планам названным, к сожалению, свершиться не удалось, ибо для того, чтобы умышленно стать бомжем, нужно иметь силы воли не меньше, чем требуется президенту отдельно взятой страны для добровольного ухода в отставку. К тому моменту Шура медитировал уже в полную силу, и нирвана, наконец-то, вкатила герою нашему столько гармонии, что из глотки Шуркиной буквально полил о сь. Раз за разом выходя сознанием своим за грань, касаясь естеством своим вечной неизменной первоосновы всего сущего, шаг за шагом растворяясь в океане чистого знания, в океане счастья, разум его в конце концов стал невосприимчив к любого рода ликованию. Проблема крылась в том, что в виду вечного блаженства симптомам экзистенциального контраста уже не суждено было проявить себя. Напряжённость всякого рода канула. So Shurka learned to stop worrying and love the Bomb. A-Bomb, между прочим. Шурка «вскружил весь этот мир на хую своём», как выразился бы Виктор Игоревич. Шурка познал «созидательный нигилизм», откупорил бутылку мира и унёсся в водовороте эйфории на самый низ, к основанию счастья, несмотря на то, что пребывал однажды на самом пике его.

       В голове нашего героя помутилось. Он перестал различать, в какой иерархии сознания находится честь, а в какой – бесчестье. Сии термины смешались, стали ему не нужны. Одной женщине он совершенно серьёзно заявил, что не покупал бы сигареты, а брал бычки с земли, высыпал бы в трубку недокуренный табак, и шёл себе, куда глядят его злобные глаза.

       -Фу, гидота! – кричала женщина, но не ведала, что Шура видел в ней совсем уж человека никчёмного, алчущего изысканной кухни для себя и трухлявой кости для других.

       Иной женщине он случайно изрёк, что не видит людей в большинстве молодых нации, а только блеклые тени невнятных побуждений, направленных на материальное обогащение, и никто из молодых этих не представляет собою даже намёка на Кафку или Абеляра, да, чёрт возьми, даже на какого-нибудь Гончарова, Ивана Саныча.

       -Ой блядь не-е-е-ет! – вопила женщина, но не понимала, что Шура просто прикалывается над ней, ибо требовать от людей можно что угодно, однако быть снобом в этом случае – означает всё также плыть по течению общественного мнения, где каждый второй старается съесть каждого первого, мило при этом улыбаясь.

       Люди прячутся за масками, скрывая истинный свой лик. И маска Шурина приросла к лицу его. За слепком суровости он всегда, ото всех прятал свою нежность, и вот, теперь он ни суров, ни нежен, ни жив, ни мёртв.

       Всё, чем существовал Шура до сих пор, зиждилось на его самоуважении, как бы странно не был воспринят факт сей. Шура относился к своим убеждениям с большим пиететом, почитал себя за то, кем был, за поступки свои, порою сомнительные, порою чудовищные, и превратился чуть ли не в шизофреника, каким предстал Ницше в «Ecce homo» - душевнобольного, который считает себя значимым для будущности всего мира. Поразительно, однако Шура прекрасно понимал: самоуважение в принципе не делает человека краше. Наоборот, всякое его мнение – всего лишь реминисценции слов его наставников, а то и вовсе вздорного телеэкрана. Люди во все времена варились в соку однародной массы, так с чего бы верить сброду, что так любит перетасовывать стереотипы восприятия в общей колоде? К чему подчиняться мнению, воспитанному невежественными традициями? С другой стороны, может ли герой мой знать, сколь традиции эти невежественны?

       Одно Шура знает наверняка: он всё равно останется в памяти людей как образ, созданный десятками или, предположим, сотнями обывателей, трущихся о лживые мнения друг дружки. Поэтому и для меня, автора, Шура навсегда останется на всю голову ёбнутым нищебродом. Дауншифтером, прошу прощения. Хотя какая разница? Талант к нищенству в нём был заложен с детства, поэтому нет ничего удивительного в том, что герой мой ликвидировал для себя всякий жизненный гештальт.

Шура не верит в людей, не верит в карьеру, не верит в деньги… Сложно к чему-либо стремиться, когда ни во что не веришь, не так ли? Шура хочет вернуть своим друзьям и некоторым родственникам то, что забрал у них однажды. Всё остальное для него не имеет никакого значения.

Это его «лавинообразное низвержение в хаос», ибо он – вселенная.

Это его «падение во имя возвышения». Шура, блядь, святой!

 

 

PART III: FOREVERYWHERE[1]

(CORE)

 

Scribitur ad narrandun, non ad probandun[2]

 

-Не с целью убеждать, но чаще с целью развлечься, тратят философы своё время на писание, - утвердительно выразил Боркомин Степаныч Мёрдок - морщинистый лысый старикан в сером драповом пальто.

       -Это кто здесь философ?! – воскликнул Шура, треснув старика благим матом[3] в лицевую полость, - это кто здесь развлекается?!

       Дед повалился в проём между швейной машинкой и книжным шкафом на чёрный мусорный пакет, забитый окурками, куриными костьми и картофельными очистками. Пакет изорвался, и в воздух порхнуло клубами табачного пепла. Старик чихнул. Как по мановению дверца бельевого шифоньера, покоящегося напротив швейной машинки, распахнулась и, в слабо освещённую спальню едкой желтоватой атмосферы, отдававшей мочою, вышел длинноволосый муж, внешностью своею вылитый аристократ. На плечах его болтался чёрный картуз английского бостона, под картузом эффектно выделялась накрахмаленная и благоухающая летней астрой белая батистовая рубаха. Цветом лица аристократ был, что называется, геморроидальным, губы же были сочно заправлены ботоксом. Голову его венчал изящный шапокляк.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.