Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





I. Deftones – Xerces (особенно хорошо идёт летом) 2 страница



       Я помню свой первый трип. Помню, как свой первый поцелуй Людмиле в хребет (но о нём вы узнаете в ходе чтения последующих щемящих былин). Нового ничего не упишу: висела ночь, сияли звёзды, работа на заводе уж была во всех смыслах кончена, прохлада укутала сидевшую на мне кожаную куртку - закос под былой прикид дворовых урелов, - в ушах блеяли нытики «Radiohead», а до нульпятки пива не хватало ни денег, ни двух километров, тысызыть, ходу. Радиохэдовский «турист», аналог русского народного «зеленоглазого такси», постепенно выдернул меня из реальности, и к середине второго куплета я уже знал, что жизнь моя полностью изменилась. Будто всеобъемлющее знание, некая абсолютная мудрость снизошла на меня, как благодать снисходила на чернокожих сектантов в фильме Саши Барона Коэна. Произошедшее не передать никакими словами, потому что, как пел Егорка Летов, «все слова – пиздёжь! ». Я просто отключил свои мысли, созерцал звёзды и слушал. Это, как я люблю выражаться, «было ВСЁ! ».

Конечно, нечто подобное я ощущал и ранее, хотя то были лишь небольшие, но важные шаги по направлению к медитации. И самый веский шаг я сделал одним зимним утром во время прослушивания пятого альбома передовых попсовиков «Mastodon». А теперь мегагиперслоган: «MUST OR DON’T? JUST HUNT! » (Вариант: «Just hunt in cunning stunt for the cunt of Blue Sky! »).

 

 

PART II: SO BELOW

(SOIL)

 

Я не предприму ничего, чтобы повторить мой печальный опыт возвышения.

Я остаюсь внизу, и снизу плюю на всю вашу общественную лестницу.

 Да. На каждую ступеньку лестницы по плевку.

Чтобы по ней подыматься, надо быть пидорастом,

выкованным из чистой стали с головы до пят.

А я не такой.

Венедикт Ерофеев, «Москва - Петушки»

 

       Утро топило город во тьме – Шура в это время на работу вышел, да зашагал быстрее, чтоб к автобусу поспеть да не окоченеть совсем. Герою моему, кстати, имя Шура никогда не нравилось, возможно оттого, что принадлежало когда-то бабке его и невольно ассоциировалось со стариками. Возможно и оттого, что Шурой называли беззубого идиотского певца, шепелявившего в своё время на пол-Европы какую-то ботву о голубой луне. Тем не менее, звать героя своего я буду именно Шурой, потому как иначе не интересно. Куда поставить ударение, думаю, разберётесь сами. Это, вашу мать, свободная страна!

       Так вот. Погрузил Шура своё тело молодое в автобус, да подальше от дверей стал, чтоб не задувало на остановках. Тронулась «двойка» эта общественная, МАЗовская, покатила по Октябрьской, гармошкою своею беззвучно поигрывая, мимо садика детского, мимо школы музыкальной, мимо бани, мимо ночника пивнушного. Да только темно по утрам ещё было, не увидал Шурик за окнами в прозорах меж ватниками людскими строений пробегающих, мерзопакостных, на которые в зорьки осенне-весенние часто дивился. Народ начал набиваться тесно на пунктах транспортного препинания, что аж дух захватило от толкотни телесной, и не осталось пространства свободного у окошка запотевшего, пришлось пялиться совсем в другую сторону. Снега на улицах практически не было, зато мороз крепчал, и задняя дверца автобуса самостоятельно совершать предначертанное ей заводским конструктором не хотела, отчего кряжистый мужик, стоявший рядом, усиленно пинал дверцу эту кулачищем на каждой остановке. Большой палец его мелькавшей руки, то и дело прижимавшийся к кулачине, напоминал большой палец ноги, изрядно сплющенный, а ноготь был длинным и переливался всеми оттенками жёлтого. То ли от неумелых размахиваний мужика, не то от сильного мороза, дверь окончательно перестала закрываться, после чего автобус заглох и водитель возвестил каламбуром: «конечная, мразь! », обращаясь, видимо, к поломанному своему агрегату. Люди, спешащие по рабочим местам, не желающие опаздывать - ибо так завещали ещё протестанты в пятнадцатом веке, - высыпали из транспорта, с надеждою вбиться в стоящий тут же автобус, уже моргающий левою фарой: мол, «уезжаю, а вы тут колейте и дубейте, люд рабочий, от холодины утренней, не согретой лучами солнца выразительного». Но остановил люд рабочий махину, подмигивавшую им, остановил автобус, уже забитый почти полностью. Водитель, очевидно мизантроп коварнейший, отворил дверь своего средства транспортного, пропуская в утробу машины толпы работяг вместе с клубами пара, вместе с лютью резкой, мол, «давитесь, люди добрые, топчите друг друга, а я вас ещё на повороте спрессую, сломаю поручнями пару ключиц, а кое-кто, не снимающий даже зимой каблуки, проткнёт глаз сварщику, развалившемуся с перепоя на грязном полу. Всё равно, накой ему глаза эти? ». Подивившись на истерию вокруг автобуса, Шура решил пройтись до завода пешком. Опоздал бы на час, зато остался б цел и физически, и духовно. И без премии, хотя верил, что в этот раз можно будет найти оправдание перед начальником более убедительное.

       Горизонт только начинал светлеть, а Шура шёл сквозь город, скованный льдами в отсутствие человеческого тепла, и слушал какой-то бешеный хардкор. В то время герой наш старался скоротать маршруты «дом-работа» и «работа-дом» прослушиванием незнакомой ему музыки - разноплановой, да чтоб не обычной какой, а с изюмом. Ещё в армии понял Шура, что трястись под однородные трэш-дэт запилы – моветон, какого ещё поискать. Понимание это, впрочем, пришло совершенно случайно, так как в отсутствие интернета и круга лиц, приветствовавших андерграундный звук, слушать пришлось музыку, царящую в телефонах более-менее грамотных ребят, не жалующих «Бутырку» и прочую россейскую попсень. Из телефонов ребят тех в своё время повылезали и «Korn», и «Flyleaf», и «The Pixies», плюс куча всякой электронщины, вроде «Diary of Dreams» или «Vibrasphere», и даже трип-хоповые «Portishead». Не говоря уже про Lily Allen, Вика Чеснутта и Владимира Высоцкого. Ёпт, Шура умудрился влюбиться даже в сраный русский рэп! Жить стало проще, товарищи! Жить стало веселей! К сожалению, проще и веселей жить стало лишь в узких, метафизических аспектах бытия.

«Говорят, в этих домах жил дьявол, да и тот сбежал - насмотрелся на человеческую подлость», - думал Шурик, вышагивая по тёмной мостовой вдоль пятиэтажек знаковых. Путь его пролегал через центр города, полнящийся телами торопившихся на смену людей, но теплее безлюдных кварталов центр этот почему-то не был. Корона солнца вяло показалась за лесом, куда Шурик держал свой путь, она медленно выплывала, заставляя студёные звёзды растворяться в небе, обретающем свежие, сочные краски. В сумрачный лес он вошёл, утратив правый путь во тьме долины. Тот дикий лес, конечно же, дремучий и грозящий, в общем-то, так горек, что смерть едва ль не слаще. Но это всё средневековая итальянская заумь, которая «not good/not sexy».

И вот, значит, вышел Шурик из лесу, был сильный мороз. Глядит – поднимается медленно в гору солнце. А что ещё нужно для задорного рабочего будня? Пересёк Шура поле вольное, морозом поддетое шибко, к заводу приблизился, турникеты преодолел, да в раздевалке оказался. И сообразил, что ключ от шкафчика остался дома, в куртке старой. Ломать дверку не хотелось, ибо не хотелось её строить во внеурочное время, тем более не хотелось тормошить скудные денежные запасы ради покупки нового замк а. Тогда с души героя нашего отлегло, словно он исполнил всё, что было в его силах. Вышел он с завода долой, безмерно довольный и праздный. «Физический труд во имя выживания – террор со стороны государства, в частности банкиров, евреев, маркетологов и прочего говна, которому лишь бы въебать дорогого коньяку. У всех, блядь, одинаковые потребности», - думал Шура, удаляясь. - «Херня! Заработал бы сегодня на три кирпича «рокнроллтона» и пачку сигарет… Велика потеря! Лучше голодать и не париться, зато не угроблю своё здоровье мерзкой полистироловой пылью и умру на три дня позже». Шура понимал, что изнурительный физический труд – переходный этап к труду мыслительному, что человечеству следовало «вручную» построить среду для умственной деятельности. Примерно как к коммунизму приходят через капитализм, если оперировать материями, знакомыми всем и каждому (ведь аксиома же – в политике, как и в футболе, каждый эксперт).

Аршинный солнечный диск уже наполовину поднялся из-за горизонта, очистив высь от ненужной ночной черни. Небо выдалось до того ярким, чистым, бескрайним, что Шуре тут же захотелось в него улететь, как какому-нибудь Шнуру из группы-города. Монотонный хардкор сменился Леонардом Коэном, чей старческий хрип не слишком подходил для столь воодушевлённого времени суток, и Шура решил отведать альбом «The Hunter» мастеров психоделического сладжа - группы «Mastodon».

       Никогда раньше Шура не обращал внимания на небо, никогда раньше Шура так не радовался ему, никогда Шура не был столь пьян, оставив бутыль в покое. Это космическое, всеобъемлющее чувство поглотило его целиком и запило коктейлем из солнечного света. Космическим переживание то было буквально: герой наш ощутил себя не частью опостылевшей земли, где уже фактически всё обрыдло от своей «стабильности» (и речь вовсе не о политике), но частью той тайны, того бескрайнего моря, что зовётся небесным куполом, сводом, твердью, лазурью и прочая. Соло-гитара впервые услышанного альбома, столь пронзительная, чтобы не сказать сияющая, как нельзя лучше рисовала атаку солнечных лучей на продрогшее полушарие жалкого планетоида. Начиная с Blasteroid, сквозь глубокое интро Stargasm и протуберанцы Octopus has no friends, через лучезарное вступление к Dry Bone Valley и насквозь воздушную Creature lives, и заканчивая The Sparrow - лучшим «нытьём» десятилетия, - «The Hunter», что называется, выбил почву из под ног Шуры, который дотоле никогда не стремился в небо, каким бы оно ни было. Теперь Шура вознамерился стать космонавтом, хотя обстоятельства сложились таким образом, что корень «космо-» сменился на «алко-», да только не помешало сие герою нашему обрести гармонию с естеством! Теперь он жаждал окунуться в синеву, однако не низкую, поставившую весь народ наш на колени, но в высокую, в небесную синеву, и не пустую, не безжизненную, но вызывающую самые сокровенные чувства. В то время, как большинство людей глядели под ноги в поисках халявных денег, кошельков и прочих телефонов, Шурик устремлял свой взгляд в небо. Приятная текстура небосвода вызволяла его из темниц муторной обыденщины, он влюбился в янтарные рассветы и брусничные закаты, парил в тех просторах, куда не ступала и вряд ли ступит нога, причём любая. Иной раз, когда над героем нашим распростиралась чёрная пустота или же бездонная синева дня, ему становилось не интересно, и он просто выпивал. Текстура, в целом выражаясь, была превыше всего.

В голове притчи «Sail to the Sky» есть замечательная фотография, сделанная Шуриком в то самое утро. Да, она обработана какой-то моднейшей примочкой. И выглядит превосходно. Сложно, глядя на фото, определить чувства, полнившие Шуру в тот момент, но одно могу сказать наверняка: Винни-Пуху в те минуты жилось на свете вполне хорошо. Оттого он и решил спеть эти свои песни. Вслух. (На месте КГБ я бы уже отправил опергруппу по адресу – прим. какого-то ветроплюя).

Как же так получилось, что Шура постиг кайрос? Ответ незыблем, дорогие друзья. Виною всему битничество. Доступнее о битниках вам расскажут книги бородатых интеллектуалов 60-х годов прошлого века, я же расскажу о любви Шурика к благодатным скитаниям по земельке родимой.

К странствованиям героя нашего бессознательно влекло ещё в бесштанном младенчестве. Первый раз он получил ремнём по сраке за то, что удрал со двора своего на соседнюю улицу, где детвора вовсю резалась в мяч. С детьми Шурик не играл, просто наблюдал за маленькими девочками, как те скакали весело, делая пассы и прочие мановения худощавыми оконечностями. Наблюдал, не побоюсь этого, словно маньяк-садист. И это в четыре года-то! В пять лет Шурка прямиком из детского садика отправился домой к своему приятелю, ныне угонщику автомобилей и вору-рецидивисту, а в ту пору лишь мелкому упрямцу, который жаждал показать свою новенькую машинку хоть кому-нибудь. Машинку ту его папаша приобрёл за треть зарплаты, но приятелей это не волновало, и к вечеру от аппарата осталось одно шасси. Матери их в тот вечер нарабатывали ревматизм рук. Скакалки плясали.

В шесть лет Шурик, пребывая в городе Минске вместе с группой детишек, следовавших в цирк, позволил себе неслыханную дерзость: отделился от группы этой и скрылся в неизвестном направлении. Детьми руководила учительница начальных классов, Наталья Валерьевна, и из Минска приехала изрядно поседевшей. В образном плане, естественно. Шурка же, поскитавшись по столице, по случайности наткнулся на Ольку, одноклассницу свою, которая в цирк поехала не с классом дружным, а со своей мамкою. Увязался проказник маленький за Олькою, мамка её билетик блудному дитяти прикупила на электричку, так он в городок свой и добрался. А Наталья Валерьевна с толпой детей, умирая, носилась от милиционера к милиционеру по всему Минску с воззваниями о помощи. К вечеру ей сообщили, что малец негодный найден в Осиповичах. Найден у себя дома. Ни дать, ни взять – уже тогда Шура был безучастным ко всякого рода ответственности.

В восемь лет Шурик исколесил все Осиповичи на доисторическом «Аисте», доставшемся ему в наследство от двоюродного братца Андрюши. Андрюша, кроме велосипеда, задарил Шурику все свои познания в области межполовых сексуальных связей, и герой наш любил хвастать перед дружками словом на букву «п», а также деталями связей тех, отчего вскоре натурально погорел: малец Женька, буркнув своей матери кое что из услышанного, получил по губам, а тем же вечером в щи свои кислые от собственной матушки получил и Шурик. За разглашение конфиденциальной информации. Однако психика его, подорванная сим «высшим» знанием, которым кичатся спермотоксикозные подростки, уже кренилась в глубины невиданной бездны. И на «Аисте» по вудпанковским задворкам городка родимого он колесил ровно до тех пор, пока половое созревание, спровоцированное досрочными познаниями в области женщин, к двенадцати годам не превратило его в здоровенного жлоба, не отличимого на вид от семнадцатилетних учеников техникума, того самого, что проповедует еблю по глухим весенне-осенним сусекам.   

В тринадцать годков Шурка – здоровенный уже кабан – катался на отцовском «ММВЗ». Рядом с ним в ту пору горцал на таком же «взрослике» мелкий ещё Виктор Игоревич, катался «сквозь раму», так как не хватало длины ног, и называл Шурика Бороною, видимо, в честь огромных телес своего друга необъятного. Зимой они бегали по старому военному полигону в поисках серы, гильз и патронов, утопали по уши в снегах, имитируя прятки от фашистской гадины в сугробах снежных, среди рощ берёзовых да под частыми побелевшими соснами. Продрогший от холода, мокрый весь, Шурка приходил домой, садился к печке, грелся, затем надевал сухую шмотку и бежал к Витьке, чтоб продолжить затейные мероприятия. Последние представляли собою прогулки по опустевшим дворам с баночкой гуталина, которым помечались всяческие сооружения, кирпичные и не очень. Помечались они примерно затем же, зачем собаки помечают уриною деревья. Друзьям хотелось властвовать над миром. Что ж, воображение у них было действительно бурным.

В шестнадцать Шура чаще отвисал у приятелей, нежели дома. Ютиться у себя дома ему решительно не нравилось, несмотря на приобретённый давеча компьютер, и всё чаще герой наш пропадал во дворах Сергея Георговича или Виктора Игоревича. Вскоре он выпил в первый свой раз. Тогда дворы домов сменились дворами школ, парками и прочими открытыми площадками, благо на улицах покамест пить не возбранялось. Шура любил свой компьютер, любил погружать свой рассудок в удивительные миры, но уважал он и мир окружающий, отчего навещал его чуть чаще, нежели задроты в контру. Тем не менее, уже тогда в голове его рождались странные мысли о бренности изысков моды, о пустоте человеческих душ и красоте женских сердец. Шура был без ума от женщин, но не делал ничего, чтобы проявить свою любовь. Воззрений Антона Палыча о красоте человеческой он не поддерживал, этикет не жаловал, традиций не соблюдал и к интересам сверстников относился с нескрываемым пренебрежением. К семнадцати годкам он стал настолько толст, что еле пролезал в двери аудиторий, ибо слово «физкультура» стало для него ругательным. Брился он редко, и курчавые завитки волос на его подбородке выводили из себя не одну барышню, возникавшую подле. Голову он мыл раз в неделю - жирные волосы спадали на лоб ужасающими сосульками, но гордости за свою нищебродскую позицию Шура не скрывал. К сожалению, взглядов его на экзистенцию никто не разделял, но наш герой-одиночка делал вид, что ему хорошо и без поддержки, продолжая вести себя отстранённо, стараясь выглядеть хуже, чем выглядели его душа и сердце. Однажды его одноклассница по имени Елена ехидно полюбопытствовала: «что, совсем сгнили кроссовки твои? ». Шура хотел засунуть эти гнилые, пропахшие потом и кровью кроссовки ей в глотку, но понял, что в Елене, этой будущей учительнице английского языка, человеческого не больше, нежели в любой другой бабе, исповедующей культ моды. Учёба герою моему не давалась как следует – всё его время, свободное ли, а быть может и занятое, Минерва, эта богиня искусств, ремёсел и прочей войны, неистово поглощала, не давая сконцентрироваться ни на естественных науках, ни на «гуманитарщине». В конце концов, заслуженный нуль в четверти по мировой художественной культуре убедил его родителей в том, что сын их - человек не искусства, но обыкновенных земельных занятий. Посему Шура поступил в лесотехникум где-то под Могилёвом, чтобы хотя ненадолго отсрочить армейскую прозу долгоденствия. То время оказалось одним из самых благоприятных для различного рода путешествий, о которых Шура расскажет вам за чашечкой чая в любой день недели.

Армия, конечно же, принесла Шуре нового опыту, несравнимого ни с чем. То была фактически тюремная практика, пресекающая всяческое верхоглядство, и о путешествиях не шло речи. Конечно, несколько раз ему удалось улизнуть из зелёного ада, ведь были же и покатушки в пломбированном кунге ГАЗа к борисовскому полигону, и квазиаппендицит в Осиповичах, и настоящий, отёкший аппендикс в Бобруйске, и отпуск в столице, и прочие Верейцы, однако кайф настоящего – битнического - путешествия был постигнут Шурой единожды. Сие армейское путешествие он запечатлел в письме для одной хорошей милой девушки, и фрагменты письма данного я постараюсь воспроизвести в деталях:

       «Серая обыденность выталкивает из разума все варианты письменного повествования в конверте - неужели тебе интересно читать, как мы каждый день после пяти вечера гребём листья в городке или смотрим муть по дивиди? Извилины отфильтровывают всякий постылый шлак, а осторожность моя цензурой работает во всю: письмо обязательно будет вскрыто большими звёздами, и от «описок» своих могу пострадать. Не каждому хочется производить закат солнца вручную.

       Совсем недавно к нам в роту из штаба прилетела интересная мессага: «Определить 3-х военнослужащих от ДКР для сопровождения и охраны железнодорожного эшелона с имуществом мостового батальона на базу хранения военной техники в посёлке Уша. » И я попал. Задачи были очевидны: выучить обязанности часового и привести внешность в соответствии с требованиями устава, потому что всевидящее око военного коменданта устраняет мельчайший недостаток в тебе банальными десятью сутками гопвахты. Побрился я, значит, налысо, упаковал вещмешок сухим пайком и прочими ватрушками. Засолили с товарищем кусочек сала, чтоб не травиться одной тушёнкой.

И вот, день D наступил. На ж. д. станцию приволокли шаткую деревянную теплушку 89-го года выпуска, испещрённую надписями " здесь был Большой" и " ебал я этот караул". Теплуха была пристёгнута к цепи из четырёх платформ, на которые солдатня крепила т. н. «шашыги» и «саки» (ссаки? или быть может suck’и? ). < …> Теплушка разбита была на две части. Первая - чуть поменьше, с буржуйкой, п-образной скамейкой вокруг неё и лежаком, подвешенным почти под потолок. Вторая - просторный пятак с кучей дров, торфобрикета (как мы готовили его к погрузке - убоюсь писать) и очком за узкой переборкой. Широченные двери теплухи с обоих флангов были постоянно раскрыты, а в проёмах были устроены жерди, на которые позволялось облокотиться и наслаждаться видами в процессе движения. Поначалу вагон этот явился мне просто-таки гениальным блядством, но очень скоро я его возлюбил: внутри было тепло, кроме того в теплухе можно было вполне сносно отдыхать.

       Начальником караула назначили нашего старшину. Четвёртым, в прямом смысле, членом. Мужик он конечно пиздатый, не доёбистый и очень, сука, умный, но всё равно член. Мы его любим. Я его, конечно, понимаю, но всю дорогу он только и делал, что ел, спал и пиздел с железнодорожниками и прочими педестрианами. В то же время обращался к нам в форме: «бездельник, иди сюда! » или «э, опездал, ты чё там делаешь? » (сие есть его любимейшие формы выражения недовольства). Всё это, конечно же, иронично - совершенно не в напряг. И чертовски взаимно.

       Вечером того же дня, значит, ужинали мы - старшина наш, я, Селивон и Горло - в этом гниющем помещении, и тут к нам зарвался комбриг с затейливым квадратом лица. Мол, «чё за сало у вас тут? ну ка сюда дал…», и т. п. Этот падло забрал сало, сказал, что нам его жрать не положено, и ушёл. Благо, у нас ещё осталось немного, в пакете было припрятано. Но в целях экономии пришлось есть исключительно «тушняк», никто ведь не знал, сколько мы будем добираться до пункта назначения. Мы грели говядину на буржуйке и ели прямо из банок. Бурлящий пеной жир за минуту превращался в серую твёрдую массу, а старшина всё шутил, что к концу командировки все будем срать коровами. Вода была продуктом дефицитным, так что ложки за собой мы не мыли. Нормально вымыться мне удалось, лишь вернувшись в часть. Отражения своего я не видел целых четыре дня. А уж берцы… Берцы за эти дни никто из нас не снял ни единого разу.

       Дежурили мы посменно - чередовались друг с другом в наших простецких делах. А выглядели дела эти вот как: один часовой нёс службу у «эшелона», караульный бодрствующей смены топил буржуйку, третий служака спал на лежаке. Смены были по часу в ночь и полчаса в день. Но разве полчаса сна (да и можно ли то было называть сном? ) достаточно для нормального функционирования, тем более часовому? За четверо суток караула я в общей сложности проспал часов десять, не больше, а в последнюю ночь минут пятнадцать будил Горло, чтоб тот сменил меня на посту. Выражение лица его при подъёме было жалким. Жалкими во время подъёмов были все мы.

       На лапичском перроне мы простояли до ночи. Уже и солдатня в казармы укатила, и солнце поспешало к заветной линии, а мы плевали в землю и сонно глядели по сторонам. «Усиленно» охраняли «эшелон». Раньше я считал, что полдесятка вагонов эшелоном зваться права не имеют, но в тот вечер уразумел, что зовусь часовым просто потому, что в уставе иного наименования для безоружного охранника не предусмотрено. Знать, и этот пяток грузовых платформ иного названия иметь не мог. Часовому, между прочим, положено иметь оружие, однако нам не выдали, посмеявшись, мол, мы и без него выглядим устрашающе. Поэтому «недочасовые» только и делали, что ходили кругами, держа руки в карманах. Оно и правильно: кому нужны все эти ссаки?

Из Лапичей «эшелон» наш выдвинулся к осиповичской станции для перецепки. Ночь взяла своё: лесные массивы с их окладистыми кустарниками, их разлапистыми акациями, замшелой ольхой и безлиственными гнилушками провалились в светящуюся синь. Именно в светящуюся синь, ибо луна выдалась столь яркой, что весенний лес синевою буквально мерцал. Состав проезжал над рекой – мы с Селивоном и Горлом отражались в поверхностном натяжении воды, словно в наполированном клинке дамасской стали. То была ночь полная романтики.

В Осиповичах остановились недалеко от переходного моста, и я несколько раз порывался сгонять в «Привокзальный» ларёк за пивчагой, тайком от старшины. Я как раз околачивался снаружи - охранял, так сказать, казённое имущество. Ужасно клонило в сон, поэтому руки до пива не дошли. Закутанный в бушлат, я грезил дембелем, глядя в сторону ларька, и совершенно упустил тот момент, когда платформы за моей спиной поехали прочь. Теплушку я нагнал без проблем, ибо у страха глаза велики, а ноги быстры, но зря разнервничался – «эшелон» лишь отбуксировали к автомобильному мосту, на отдельную ветку для стыковки с грузовым тягачом. Я забрался в теплуху и опёрся локтями на жердь. Впереди за низкими завалящими домишками виднелась общага Максима Владимировича. Я грустил, но грусть эта была мне угодна. Я тосковал по городу и друзьям своим, предвкушая скорую встречу.

       Проснулся от жёсткой тряски. Четыре утра - поезд на бешеной скорости, где-то под восемьдесят километров в час, мчался по накатанной колее в сторону Минска, рассекая лунный свет. Мы бессознательно возлежали на высоком лежаке под самым потолком, не то набираясь сил, не то помирая от удушья. Буржуйка, раскалённая чуть не докрасна, эманировала жаром, и жар этот поднимался под потолок, заставляя тела наши источать горячий пот. Я спрыгнул на пол, подбросил дров в печь и включил радио. Луи Армстронг разлетелся звуками своей любимой новоорлеанской трубы по закопченному помещению, ловившему тусклое пламя свечи из чёрной коптилки своими мрачными деревянными стенами. И если бы не стук колёс, не храп старшины, да не мельканье деревьев в узком окошке, погружение в «негродом» начала прошлого века вышло бы колоссальным.

       Я исчез в соседней половине теплухи. Порывы ветра из распахнутых по флангам воротин не уняли искушения насладиться лесами и полями, ярко озарёнными бирюзовым окрасом, потому я запахнул бушлат, нацепил наушники и облокотился на чудодейственную жердь. «Black lodge» группы «Антракс», фаворит моего плейлиста, в тот же миг придал происходящему некий глубинный смысл. «I am a witness to your demise». Я видел перед глазами волшебство природы, я наново открыл для себя красоту этого мира и на хую вертел все те законы, запреты и прочую дрянь, которая старалась не то, что воспитать во мне дисциплину, но, совершенно однозначно, уничтожить во мне всё человеческое, всю мою любовь. «My love for you knows no distance». Я действительно любил, любил можно сказать всех и каждого, стараясь помочь искренне, бескорыстно. К сожалению, сейчас такие проявления чувств многие зовут «пидорским гуманизмом», хотя в кругах зольднеров распространено другое обозначение подобных мне индивидов. «Лошьё» - вот, что говорят сержанты солдатам старшего призыва, готовым помочь в трудную минуту своему младшему товарищу. Возможно, в какой-то степени дедовщина справедлива на войне, но судить об этом не имею права, так как, к счастью, не воевал. Только в мирное время подобная «тактика» превращает детей в волков, в крыс, в стервятников, и даже не в стаю волков или стервятников, но в толпу, в стадо, внутри какого всем плевать на всех, кроме себя. Здесь многие верят, что помогать соратнику – глупо и бесперспективно, и идут по жизни, сжимая в руках флаги цинизма и злорадности. Им трудно заметить, что флаги эти торчат у них из задниц. Наши люди ненавидят друг друга. Наша страна лжёт сама себе. Это упадок духа, деградация нравственности, вырождение здравого смысла в бессмыслицу, и я тому свидетель. Тем не менее, я продолжаю любить этих идиотов. Кому ж их любить-то, если я начну вертеть их на своём хую вместе с армейскими законами? В том-то и дело – мир тогда станет ещё гаже.

       Минск повстречал нас военным комендантом, который тут же бесконфликтно всех и отпустил, так как оказался приятелем нашего комвзвода-гопника. Ожидали скорейшего отбытия, но затянулось оно почти на 2-ое суток. < …> Солнце постепенно садилось. Свечки у нас кончились, поэтому мы решили сварганить новые из отходного воска. Растопили гущу в котелке и изощрённым способом слепили две новые. Обе устранились минут за пять. < …> Наконец, поезд тронулся. Старшина тем временем находился чёрт знает где. Решил прогуляться за хлебом (закончился ещё сутки назад - до сих пор помню вкус сала с печеньем из сухого пайка). Поезд набирал скорость, а старшины всё не было. Мобильники наши по странному стечению издохли ещё утром, посему оставшись без опеки начальника, мы бесчинно возликовали. Однако открывшиеся перспективы очень скоро захлопнулись: старпрап нагнал нас на какой-то безвестной минской станции, где к нашему составу подцепляли несколько дополнительных платформ.

Свисая с вагона в майках, то и дело помахивая приветственное праздным женщинам и детям, стоящим под палящим солнцем, разглядывали проплывающие мимо деревни, поселения и окраины крупных городов. Чувство абсолютной свободы витало над лысой головою, это было настоящее путешествие. «Я прямо не мог усидеть на месте. Такое приятное возбуждение испытывает только свободный человек». Да, я осязал счастье. Счастье, которое не испытывал со времён отпуска, уже практически шесть месяцев.

Прибыли на станцию Дубрава. Я был на посту, когда ко мне подошла эта бабка. Представилась Ниной Антонной. Начала расспрашивать, куда и что везём, после чего предложила мне помолиться: «чтоб не было войны в этом мире. Аминь и аллилуйя! » Глаза её были безумны, я чувствовал в ней фанатика - человека опасного и непредсказуемого. Но, как индивид здравый и принципиально не разделяющий чьи-либо фанатичные воззрения, решил старушку не огорчать, тем более ничего отвратительного она мне не предлагала. Помолившись, она ушла - ушла с улыбкой, приговаривая, что рада была встретить верующего. Минут через 5 вернулась: «вось тут у меня дзьве лустачки хлеба завалялось, возьми». Долгое время мы с камрадами не решались опробовать сие жито, старшина так и вовсе уверял нас, что «лустачки» посыпаны «серой смертью» или другой язвой. Сжевались в печали под надвинувшийся терпкий сон.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.