Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Версия первая 10 страница



Во всяком случае, так называемой революции не удалось послужить фронтовикам, и это для нее характерно. Она позволила себе отказаться от таких символов, как мужество, честь, доблесть, — символов, которые приводили и будут приводить к победе. То, что революция с необходимостью заняла враждебную позицию по отношению к настоящим фронтовикам, опасно для нее и для тех, кто принял на себя ее духовное и материальное наследство.

Если бы она действительно произвела мысли, бескорыстные идеи, произросшие не из инстинктов, а из внутреннего чаянья, тогда бы ядро мужества само собой должно было выпасть на ее долю, ибо фронтовик в конце войны, изнуренный чудовищными усилиями, почувствовал себя вдруг совершенно одиноким в полной духовной заброшенности. Если бы при этом было хоть что-нибудь соответствующее способности этих людей к жертве, они бы с радостью протянули руку. Но на этой ярмарке, при этой дешевой распродаже не требовались твердые натуры. Так сила, показавшая себя столь грозной на всех границах, рассеялась, как могут рассеиваться силы только в Германии. Если последовали протесты, и порой протесты кровавые, теперь не ко времени исследовать, чья в этом вина. Будут еще поставлены памятники, о которых сегодня нечего и мечтать.

Эта революция после такой войны не оставила в нас ничего возвышающего, только удручающее воспоминание о времени, когда человек шел, шатаясь, сквозь события и проявил себя только в обнаженной корысти, направленной лишь на собственную выгоду.

 

ПАЦИФИЗМ {114}

 

В тихие ночи взгляни на звездное небо и постарайся погрузиться в те могучие теории западной мысли, согласно которым пылающий первотуман мечет в пространство миры, как снаряды, и круговорот систем в бесконечных временах удерживается в порядке ветровой игрой присущих ему сил, пока все это снова не распадется вихрящимся хаосом, таящим в своем огненном лоне новые миры. А потом загляни вооруженным глазом в мир одной-единственной водяной капли. Ты найдешь в ней те же законы напряжения и сочетания. Ты откроешь в ней существа светло-зеленые или стеклянно-ясные, движущиеся своими зыбкими, кружащимися трассами, пытающиеся овладеть своим пространством, высовывающие свои мельчайшие органы для нападения или защиты, когда им встречается нечто чуждое. Загляни в по-весеннему зеленеющий лес, кажется, олицетворяющий самое жизнь, и подумай о том, что каждое отдельное дерево, малейший стебель произрастает в ожесточенной борьбе за свет и питание. Закинь свою сеть в глубочайшие, темнейшие бездны моря, и ты извлечешь существа с гигантскими ртами, с прожекторами, выискивающими добычу, с щупальцами, чье назначение — захватывать ее и душить. Поставь перед собой любой предмет и уясни, что там, где этот предмет стоит, не может стоять никакой другой, что простым фактом своего существования предмет уже вынужден посягать на другие предметы, даже если это всего лишь воздух, вытесняемый, когда преодолевается его сопротивление, которого ты не замечаешь, но которое тем не менее существует.

А потом загляни в самого себя. Каждый твой шаг попирает самое жизнь. Каждая ложка пищи, проглоченной тобой, означает страдания и гибель живого существа, вытеснение и нарушение чужого права. Каждый взмах косы, каждый удар топора, опускающегося на бойне, направлен против жизни в целом. Ты боишься болезней и кипятишь питьевую воду; это значит, что ради собственной безопасности ты обрекаешь на медленную мучительную смерть бесчисленные живые существа. Ты действительно заболеваешь, и врач впрыскивает противоядие тебе в кровь, так что разыгрывается решающая битва против армии бактерий. Или ты выздоравливаешь собственными силами: оборонительные вещества твоего тела уничтожили вторгшегося врага. Упрекаешь ты себя в этом? Пока ты живешь, ты осуществляешь право, и непререкаемое последствие этого — вытеснение права других, более слабых видов.

Каждая жизнь отличается от другой и уже потому воинственно противопоставлена другим жизням. В отношении человека к растениям и животным это обстоятельство выступает незамедлительно, что неопровержимо доказывает любой обеденный стол. Однако жизнь проявляется не только в борьбе видов между собой, но и в борьбе внутри каждого вида. Так, человек, когда бы и где бы то ни было, на войне или в мирное время, ведет непрерывную борьбу против другого человека. Какое бы место ни занимал отдельный человек, на какую бы ступень он ни поднялся, на каждом шагу происходит вытеснение других, даже если оно так же мало заметно, как вытеснение воздуха предметом, о котором только что шла речь. Верно говорят, что коммерческое предприятие — деньги других. За самыми как будто мирными учреждениями, как, например, за современной рекламой или за полицией, кроется неумолимая воля к борьбе. Законы, объединения, союзы, короче говоря, социальные контакты затаивают эту борьбу или делают ее менее заметной, но как остро ее оружие, знает каждый. Таковы же отношения государств между собой. Утверждать противоположное — значит измышлять жизненные единства, не подчиненные законам жизни. Это утопические конструкции теоретизирующих мозгов без плоти и крови. Можно было бы уйти от них, не тратя на них слов, чтобы факты говорили сами за себя, если бы не было необходимости непрерывно сверять данные рассудка с действительностью. Потому обнадеживает симптоматичное, пожалуй, для нового поворота во всех слоях появление в эти дни книги, автор которой, современный философ Фрайер{115}, весьма остроумно доказывает, что все мероприятия политики сознательно или бессознательно нацелены на войну. Союзы, договоры, международные соглашения — все это щупальца, сяжки, поползновения абсолютной власти. И если недавно в «Симплициссимусе»{116} появилась картинка с подписью, что «до и после войны дипломаты имеют обыкновение вместе завтракать», это истина в стиле мрачного юмора.

Пушки не всегда ведут огонь, но в переговорах они всегда участвуют. Стоит здесь процитировать и Шопенгауэра с его притчей о сообществе дикобразов, которые обычно держатся друг от друга на расстоянии, пока сохраняется средняя температура, но такое отдаление и отграничивание обеспечиваются только иглами, направленными друг против друга, и чувствительными уколами.

Что внутри государства определяет социальный контакт, регулирующий напряжение между индивидуумами, то в отношении одного государства к другому осуществляет политика. Это азбучная истина, чью пригодность, как всегда, во времена великих потрясений, в наше время, интеллекту приходится подтверждать новыми постановками вопроса. Рецепты всякого рода, естественно, уже готовы и наготове. На великое целебное средство против напряжения внутри государства претендует коммунизм, за подобное средство против напряжения между государствами выдает себя интернационализм, а специальным средством против войны считает себя пацифизм.

То, что фронтовик не может быть пацифистом, само собой разумеется. Но долг фронтовика — присмотреться к пацифизму и занять позицию против него, ибо пацифизм нападает непосредственно на его внутренние устои. Прежде всего должно быть уяснено важное различие между миролюбием и пацифизмом. В принципе миролюбив каждый порядочный человек, и фронтовик не причисляет себя к буянам, чье особое удовольствие — подставлять под удары свой череп. Но пацифист признает мир своей высшей целью, а фронтовик полагает, что есть ценности, которые должно отстаивать всеми средствами и ради которых стоит принести любую жертву Обе позиции проистекают из определенных волевых установок, и, естественно, обе воздвигают свое мировоззрение на фундаменте собственной воли. Может быть, лучше ввиду ограниченности пространства привести отрывок разговора, подобного множеству разговоров, которые ведутся в наше время.

A: Как можете вы называть меня вредителем? Или вы не видите, что я хочу лишь лучшего? Как вообще нравственные требования могут быть вредными? Требования, которые подтверждаются великими опасностями? Обратитесь только к истории; естественно, я подразумеваю подлинную, истинную историю человечества, историю разума и культуры, а не историю воинственного безумия, которое кровавым потоком тянется через времена и которым, к сожалению, в наших школах еще с детства отравляют мысль и чувства. И вы принадлежите к той безумной массе, из которой планомерно воспитывают пушечное мясо. Научитесь все-таки думать, попробуйте сбросить чары ваших врожденных предрассудков. Нравственный человек на марше. Раньше упорно и твердо верили, что бывают ведьмы, скачущие на метлах, как вы теперь верите, что должна быть война. Подумайте, это сыновья своих матерей и они должны стрелять друг в друга. Будьте честны, согласитесь, что в глубине души и вы чувствуете, что это безнравственность и варварство — убивать людей, ослеплять их и калечить, людей, один из которых вы.

B: Если бы я согласился с тем, что вы имеете в виду, я должен был бы признать себя преступником. Лично я на последней войне убивал людей, я считал это своим долгом и сегодня не упрекаю себя за это. Но мы не должны пользоваться при нашем разговоре изменчивым масштабом нравственных ценностей. Наше стремление к объективности почти столетие убеждает нас, что нравственность не абсолютна, что она, скорее всего, лишь функция весьма различных сил, завязывающая определенные изменчивые отношения с координатами, с людьми и временем. Они отстаивают идею, пацифистскую идею, и я полагаю, вы считаете ее более значительной и мощной, чем их собственную личность, и вы готовы принести за эту идею любую жертву и сделаете свои выводы, если государство начнет сурово карать за пацифистскую деятельность, на что хотелось бы надеяться, так как это в его доподлиннейших интересах. С другой стороны, сочли бы вы справедливым, если бы сторонникам войны воспрепятствовали силой в том, что вы называете безумием? Что ж, я в точно таком же положении, только идея у меня национальная. Так что мы можем прекратить этот разговор, поскольку нечего ждать от него какого-либо результата.

A: Но, дорогой друг, отделаться от меня не так просто! Конечно, идея важнее и ценнее отдельного человека. Но только идея верная, а не запыленная и не изъеденная молью, как старые флаги, висящие в цейхгаузах. Вы же не потребуете, чтобы кто-нибудь согласился быть расстрелянным за идею Шеппенштедта? {117} То, что вы называете национальной идей, сегодня устарело, как устарела раздробленность на мелкие государства; это только препятствие для свободного передвижения, и прогресс его современных средств рано или поздно должен будет устранить это препятствие. Я готов согласиться, что нет абсолютной нравственности, что даже осуждение ведьм было необходимо в рамках средневекового пейзажа и войны имели свое оправдание, но сегодня мы больше не живем в Средневековье. Учитывая биологию, проследите, как жизненные единства сочетаются, образуя все бо& #769; льшие комплексы. Соединенные штаты Европы — это биологическая необходимость; идея Лиги Наций — первый несовершенный шаг на пути к этой цели, ведущей, в свою очередь, к соединенным штатам земного шара. Учитывая далее экономику, подумайте о войне как о безудержном расходовании энергии, в конечном счете не приносящем самому победителю успеха, который хотя бы в малой степени соответствовал бы израсходованному капиталу, не говоря уже о других ценностях, поистине невосполнимых. Можете ли вы хоть одному человеку вернуть зрение? Нет, сегодня война уже просто невыгодна!

B: При всем желании не могу найти в идее нации что-либо устарелое, как и в идее семьи, которую просвещение давно уже пытается расшатать. Они говорят слишком рассудочно о кругах, в которых нужно родиться. Они должны учитывать, что для национального человека противостоять своей стране — все равно что для вас противостоять вашей матери или кому-нибудь связанному с вами чувством. Если затрагивать область биологии, вам следует признать биологический факт, подтвержденный во время последней войны многими миллионами мертвых из всех наций, ведущих войну.

A: Они пали за ужасную ошибку.

B: Ошибка или нет, факт неопровержим: человек любой нации со всем своим достоянием, всем своим существом был втянут в эту войну. Тоже факт: вашей постановкой вопроса вы обязаны этому событию, и Лига Наций, которую вы так приветствуете, была бы немыслима без предыдущей войны. Биологически борьба — форма жизни изначально. И если я чисто рассудочно могу представить себе единства, более обширные, чем нация, для меня совершенно немыслимо, чтобы они не были подчинены законам власти, всегда доходящей до крайних границ. Любая сила имеет смысл при наличии противоположности. И Лига Наций предусматривает войну в своих статутах, и если последует объединение всей земли, это приведет лишь к великому загниванию, как это было с Римской империей, когда никакая власть ей больше не противостояла. Состояние без напряжения и без борьбы — состояние без смысла. Возможно, в конце каждой культуры возвышается одна великая империя, но она возвещает именно конец. Вы видите в войне только уничтожение, а не рождение. И вопрос расходов не должен играть никакой роли; бывают вещи, для которых никакая цена не высока, даже высшая цена героической гибели!

A: Не говорите о героизме и личном мужестве! Их времена прошли. Читайте генерала фон Шёнайха; он, как старый солдат, должен понимать в таких вещах; его труд о войне 1930 года, из него вы узнаете, что прогресс технических средств, прежде всего газовая война, приведет к бессмысленному взаимному уничтожению, которого не сможет обрисовать никакая фантазия.

B: Я читал его, но не вижу, что общего у технического прогресса с нравственной позицией. Очевидно, каждая война ведется средствами своего времени; поколение, строящее машины, использует в борьбе свой технический арсенал. Поскольку война включает в себя возможность всеобщей гибели, также и в будущем невозможно предположить, что оглядка на ее ужасы, как бы велики они ни были, может удержать решительный народ. В области возможностей нет ничего такого, чего нельзя было бы ожидать от человека. Кроме того, если вы связываете прогресс пацифизма с прогрессом нравственного сознания, вы должны признать, что как раз прогрессивные народы слабеют перед менее прогрессивными. Сравните исполнительные функции Лиги Наций с подобными функциями полиции и объясните мне, почему полиция до сих пор не искоренила преступлений. Лига Наций собирается вести свои войны в сознании абсолютного права при соблюдении известного церемониала — но ведь к этому мы пришли уже в 1914 году!

A: Я вижу, вы безнадежно помешались на вашем милитаризме.

B: Я пытался не отступать от фактов.

A: Факты определяются духом.

B: Дух всегда осуществляется всеми средствами.

A: Так действует и пацифизм.

B: Так вы хотите объявить войну войне?

A: Да!

B: Вот слово, которое стоит выслушать.

 

НАЦИОНАЛИЗМ {118}

 

Живое не нуждается в доказательствах для своего оправдания. Оно свидетельствует о себе на языке фактов и включается в неподкупную иерархию мира сообразно масштабу своей жизненной силы. Живое растет, значит, оно необходимо. Живое умирает, значит, оно стало лишним.

Национализм — это вера в жизненную силу нации, великой общности в судьбе, которой человек причастен по рождению. Национализм — это воля жить для этой нации как для высшей, подчиняющей сущности, чье существование важнее, чем единичное. Жаром этой веры и решительностью этой воли определяется величие нации. Несущественно, относится ли эта вера к ценностям, обоснованным логически; во всяком случае, они могут достигать исключительной силы. Так и последняя война показала, что когда сохранение нации под вопросом, это приводит к высшему напряжению душевных и материальных сил, которыми располагает жизнь. Миллионы мертвых на каждой враждующей стороне свидетельствуют, что для народов их особенности, то, что их разделяет, куда существеннее, чем то, что их связывает. Соображение, будто каждая национальная воля направлена против другой национальной воли, так же бесплодно, как бесплоден вопрос, почему деревья одного леса должны бороться между собой за свет и питание. Рассудок может усмотреть в Европе, как в лесу, единство, но ни дереву, ни народу не может он отказать в своей особой необходимости. Жизнь существует ради себя самой. Через все границы она вторгается в чужую жизнь и вынуждена отстаивать себя воинствующими средствами. Нечего спрашивать, хорошо ли это, красиво или приятно. Спрашивается только, готова ли ее необходимость выстоять или умереть.

Быть националистом — значит отстаивать необходимость нации всеми средствами, о которых может зайти речь. Это значит учреждать идею нации как высшую ценность, которой должны подчиниться все остальные ценности. Это также значит быть не европейцем или гражданином мира, а верить в то, что быть немцем, французом, англичанином или итальянцем важнее, и это решает дело. Это значит ценить особенное выше всеобщего, над понятием ставить жизнь, а над распущенностью — органическое самоограничение. Это значит желать сочетаться с жизнью великими таинственными токами крови, а не абстрактным каркасом умственной конструкции. Только ради подлинных жизненных единств, а не ради полезного, практического или ухищренного жизнь готова на любую жертву.

Жизнь не есть целесообразность. Целесообразнее любая машина. Пусть распущенный дух пытается видеть в жизни лишь целесообразное и навязывает ей законы целесообразной логики и целесообразной морали. Кровь, однако, сокрушает эти законы, как она в 1914 году сокрушила марксизм и как она всегда и везде, нахлынув, перехлестывает через любое рассудочное регулирование. Жизнь не позволяет управлять собой никакому свободному духу, у нее свой собственный дух, своя собственная глубокая, творческая разумность, чьих источников не дает возможности познать никакая поверхность.

Вот великое различие между свободным и связанным духом: один пытается определить жизнь механически, другой творчески работает из ее глубины. Один говорит, что& #769; должно быть, другой действует в том, чту есть. Один видит плоский прогресс, другой чувствует бесконечное движение во всем живом. Там — измерение общими понятиями, здесь — чувство особенных ценностей.

Но дух не то, что может быть мыслимо отдельно от жизни, не то, что дает право на интеллектуальное высокомерие. Дух — осмысленная суть жизни, и потому в каждом проявлении осмысленной жизни — дух, от лирического стихотворения до пушечного выстрела. Мы переживаем действо, когда распущенный дух бунтует против жизни и все символическое, могущественное, несомненное в ней, все, с чем связывается пыл веры и героическая воля к жертве, пытается разложить, высмеять, механизировать, а с другой стороны, бессилен противостоять малейшему проявлению грубой жестокости. Но в любом крестьянине, возделывающем свой клочок земли, дух более глубокий, чем во всей суммарной деловитости в разреженном, бескровном пространстве. Все, что чуждо и противно этому полчищу подвижных мозгов, удаленных от великих токов судьбы, надо бы основательно исследовать. Должно быть, плодотворно как раз то, что они пытаются побороть и высмеять всеми средствами, от иронии кафе до морального пафоса. Так оно и есть. Потому мы и называем себя националистами, что это слово наилучшим образом отделяет нас от тех, с кем мы не хотим иметь ничего общего. Да, мы националисты, и мы гордимся этим. Ценность всего того, что это слово пытается вместить, соответствует всем требованиям, предъявляемым к высшей, центральной ценности. Она обладает глубиной для любого осмысления и пространством движения для любой страстной воли.

Национализм — современная форма вечной воли, современное выражение вечного права, права на своеобразие, свойственное жизни. Его новое, сильнейшее сознание, его острейшая решимость в кровном ядре народа — истинное завоевание проигранной войны. Повсюду, у всех народов Европы мы видим, как пробуждается это сознание, здесь — еще неясное в том, что касается путей к цели, там — уже в обладании властью. Нам предстоит позднее свершение, ибо оно вызвано не победой. Но утверждение, найденное на самом дне ужасного, обладает высшей ценностью. Это утверждение жизни, которую не страшит устрашающее и не сжигает жар жизни, чья душевная сила берет верх над всеми насилиями материи.

Германия — наша великая мать; Европа — лишь понятие, над которым находится нация. Мы приветствуем начавшееся сосредоточение кровеносных сил также и за границами. Мы не хотим смешения наций эсперанто, мы не хотим вознести механическое перемещение превыше органических границ. Чем сплоченнее, чем увереннее жизнь в своих границах, тем абсолютнее ее ценность. Чем крепче коренится жизнь в материнской почве, тем более она сродни всему, что вынашивает земля. Из своего собственного существа в мощных проявлениях перерастает жизнь свои границы. Изглаживание границ, выравнивание ценностного уклона ведут в лучшем случае к сложению, не имея ничего общего с возвышением. Жизнь возвышается не в сложении, а в завязывании осмысленных уз. Дружба — нечто большее, чем двое мужчин, брак — нечто большее, чем муж и жена, и значение народа устанавливается не переписью населения. Что значит для нас Германия, мы знаем. Германия для нас больше, чем пестрое пятно на географической карте, где нас родил случай. Европа — спорный географический вопрос. Гораздо ценнее для нас наши противники, чья воля к власти просеивает наш состав принуждением, наводя на мысль о новых, более жестких формах.

Ибо поскольку современный национализм воплощает высшую волю к жизни внутри высших общностей, его нельзя считать реакционным явлением. Его воля в том, чтобы парализовать все чуждое национализму и образовать государство как всеобъемлющую форму нации в абсолютном символе жизненной энергии. Это ведет к испытанию, которому подвергается каждый человек и каждое учреждение относительно их ценности для нации, и тем самым ставится задача, которая может быть решена лишь революционными средствами. Цель — сокрушение всех механических форм и высвобождение живой сути.

Быть националистом сегодня — значит нести в себе сознание, что старое время исчерпано и предстоит идти по совершенно новым путям. В 1918 году на свет были еще вытащены обветшавшие стяги Великой французской революции. Но вознесенное тогда в пламенеющем великолепии кровью и волей к жертве сгодилось лишь на то, чтобы послужить прикрытием для отвращения к жертве. Может быть, все это считалось желательным, но никто больше не верил в это. Вот великое различие. Но мы жаждем веры, жаждем того, что можно любить самоотверженно, ради чего стоит принести любую жертву. Вопреки, а, может быть, именно благодаря всему пережитому мы видим в последней войне только начало, но не завершение нашей приверженности к нашей немецкой нации.

 

КРОВЬ {119}

 

Наши общности должны быть общностями по крови, таково наше первое требование. Но что такое кровь? Этот вопрос прост и сложен одновременно. В нем обнаруживается весь разлад между познанием и чувством.

Каждый, кто действительно дорожит жизнью, чувствует, вероятно, что это такое, его кровь. Но он также знает, что всего труднее говорить о часах, когда эта текучая стихия глубже всего взволнована или бьется горячее всего. Не в словах открывается кровь. Язык — подобие сети, и через ее ячеи ускользает богатейший пестрый улов, когда его вытягивают из глубины на свет. Язык таит внутренний мир, как дом, и только там, где трескаются стены, только из окон прорывается наружу магическое мерцание. Сверкающее, несказанное тускнеет и обесцвечивается, когда его высказывают. И драгоценнейшие слова — всего лишь отшлифованные рамки для таинственных картин, доступных только внутренним очам.

Кровь глубже всего того, что можно сказать или написать о ней. Ее темные и светлые колебания чаруют мелодиями, настраивающими нас на печаль или на счастье. Они притягивают нас к лицам, пейзажам и вещам или они отвращают нас от них. То нечто, то избыточное, что вовлекает нас в очертания гор, в длящиеся линии долин, в игру облаков на небе, в смех человека, в движения животных или в краски картины, чей создатель, может быть, давно уже умер, в ту весомость, которую жизнь с безошибочностью сновиденья придает всем вещам, — это определяется родом и своеобразием крови. Явление дано, но только мощь и полнота крови устанавливают его ценность, делают его значительным, символическим и глубоким. Мы видим глазами, слышим ушами, осязаем руками, воспринимаем чужие мысли мозгом, но остается ли все это для нас лишь мертвым веществом или с этим у нас жизненная связь, решает кровь. Нервами и органами чувств мы воспринимаем, что есть; кровь открывает нам, что кроется за этим. Чувствами мы познаём, кровью — признаём. Через кровь мы чувствуем себя чужими или родными.

Кровь ощущает родство человека с человеком. Мы живем в слишком перенаселенном мире, для того чтобы испытать все счастье, заключающееся в открытии этого родства, к тому же рационализация человека притупляет остроту его инстинктов. Лишь в одиночестве, при великом различии рас и при стихийных событиях мощно пробуждается в своем усыплении внутренний смысл. Трезвейший Стэнли описывает чувство, испытанное им после путешествия по Конго, когда он, проведя целый год среди обличий, черных, как эбеновое дерево, увидел первого белого человека, как нечто опьяняющее и ошеломляющее.

Но и среди модернизированной цивилизации, в мире сплошной механики мы не можем уйти от влияния крови. Рукопожатие, которым обмениваются мужчины, взгляд в глаза, тон голоса независимо от слов, этим голосом произносимых, походка, осанка, телодвижения, игра лицевых мышц в тысяче невольных изменений, воспринимаемых нами как нечто, само собой разумеющееся, — во всем этом говорим с кровью мы, и кровь говорит с нами, привлекает, сближает или отталкивает. Пренебрегая всеми масками, я и ты объясняемся на общем языке, который существует до всех языков. А где между мной и тобой есть общее, должно быть и нечто большее, некое посредничество, включающее нас обоих, как мы в пустом пространстве воспринимаем эфир, носитель светового луча. Это большее — судьба, связующая отдельное существование с единым общим смыслом. Чувствами мы воспринимаем только проросшее явление, а подземное сплетение корней, движущее ростками, это подлинно связующее, для которого единичное ничего не значит, ибо порождающая сила у него, этого мы чаем кровью, и это чаянье осчастливливает нас чувством глубокой сплоченности.

Общность, внутри которой это чувство пропало, как общность мертва. Народ, не спаянный кровью, — чистая масса, физическое тело, которое больше не в состоянии разворачивать силы из высших областей жизни, далеко возносящихся над материей. Внутри подобной общности больше не совершается невероятное, чье ослепительное проявление снова и снова утешает нас при всем ничтожестве человека, а только правит механический закон. Ради такой общности не стоит жить, не стоит умирать, не стоит производить детей или делать хоть что-нибудь за пределами индивидуальной сферы. У нее нет судьбы, как нет крови, подтверждающей эту судьбу.

Но именно от судьбы происходит великое напряжение, сообщающее жизни смысл, достоинство и трагическую насыщенность. Судьба и кровь, невидимая сила и основополагающее вещество, через которое эта сила проявляется. Из нее мы должны исходить, чтобы вполне понять сущность крови. Кровь без судьбы — все равно что незаряженная батарея или магнитная игла без магнитного притяжения. Чистота и селекция крови или добротность ее смешения не имеет значения без этой великой силы. Лишь на пробном камне судьбы доказывает кровь свою ценность.

Потому мы отвергаем все попытки рассудочно обосновать понятия расы и крови. Кто хочет доказать ценность крови мозгами при посредстве современных естественных наук, тот принуждает слугу свидетельствовать за господина. Мы не хотим слышать о химических реакциях, о впрыскиваниях крови, о формах черепа и об арийских профилях. Все это неизбежно вырождается в бесчинство пустых ухищрений, открывая интеллекту ворота для вторжения в царство ценностей, которые он может только разрушить, но никогда не поймет. Кровь отнюдь не приветствует своего узаконивания на пути, доказывающем также родство с павианом. Кровь — горючее, воспламеняемое метафизическим огнем судьбы. Нам нет дела до остальных ее свойств, не важно, как выглядят ее тельца и какие химические реакции им свойственны. Об этом пусть рассуждают ученые мужи за микроскопами. Такими вопросами разум заполняет книги, но не жизнь — пространство судьбы.

Магнетическая сила крови не нуждается в приметах и опознавательных знаках материального порядка. У ее знамен не логическая, а символическая функция. Ее единства находят друг друга в пространстве, как две бабочки в ночной долине, даже если они единственные в округе на много миль. Они стремятся к своей цели, как стаи перелетных птиц, которые знают о погоде больше, чем все метеорологические станции мира. Они следуют необходимости, воле самой судьбы, задолго до того как об этой необходимости напишет книги историк. Кровь чует с непогрешимой точностью, что для нее опасно, а что благоприятно. Ее не проведешь, ибо она сама ведет и видит без света.

Где кровь связана заветным кругом судьбы, там возникает общность крови — и нигде больше. Без этого круга семья, знать, народ теряют смысл, и все глубокие, первичные узы превращаются в мишень для насмешек со стороны разнузданного умствования и циничной дерзости литераторов. Все уравнивается, разлагается и уплощается, всякий творческий уклон сглаживается, в пустыне всеобщего отмирает чувство особенного, чувство органического единения. Одиночка больше не ощущает, что это его ударили в лицо, когда оскорбляют общность, а все остальные больше не гордятся примечательным достижением одиночки, больше не распознают самих себя в своих вождях; нет больше незабываемого опьянения сплоченностью, переполняющего большие города высшим ликованием жизни. И с подтверждением высшей, скорее, вневременной жизни исчезает и презрение к смерти, основанное на сознании, что отдельное существование обладает смыслом и ценностью лишь по отношению к более великой сверхличной ценности. Угасает воля к жертве, божественная примиряющая стихия смертного.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.