|
|||
В Вересаев 4 страницаВремя идет ‑ день за днем, год за годом... Что же, так всегда и жить, жить, боясь заглянуть в себя, боясь прямого ответа на вопрос? Ведь у меня ничего нет. К чему мне мое честное и гордое миросозерцание, что оно мне дает? Оно уже давно мертво; это не любимая женщина, с которою я живу одной жизнью, это лишь ее труп; и я страстно обнимаю этот прекрасный труп и не могу, не хочу верить, что он нем и безжизненно‑ холоден; однако обмануть себя я не в состоянии. Но почему же, почему нет в нем жизни? Не потому ли, что все мое внутреннее содержание ‑ лишь красивые слова, в которые я сам не верю? Но разве же можно бояться слов больше, чем я боюсь, разве можно больше верить, чем я верю? И я не " лишний человек". Я ненависть чувствую ко всем этим тунеядцам, начиная с темно‑ го Чулкатурина* и кончая блестящим Плошовским**, я не могу простить нашей чуткой славян‑ ской литературе, что она благоуханными цветами поэзии увенчала людей, заслуживающих лишь сатирического бича. Меня не пугает нужда, не пугает труд; я с радостью пойду на жертву; я рабо‑ таю упорно, не глядя по сторонам и живя душою только в этом труде. И все‑ таки... все‑ таки мне постоянно приходится повторять себе это, и я ношусь со своею чахоткою, как молодой чиновник с первым орденом. Пусто и мертво в сердце; кругом посмотришь, ‑ жизнь молчит, как могила. * " Дневник лишнего человека" И. С. Тургенева. ** " Без догмата" Сенкевича. 8 июля Сегодня после ужина Вера с Лидой играли в четыре руки пятую симфонию Бетховена. Стра‑ шная эта музыка: глубоко‑ тоскующие звуки растут, перебивают друг друга и обрываются, рыдая; столько тяжелого отчаяния в них. Я слушал и думал о себе. Наташа стояла на балконе, облокотясь о решетку, и неподвижно смотрела в темный сад. Да, и ей нелегко.. В речах этого Гаврилова на нее пахнуло из другого мира, далекого и светлого, ‑ мира, в котором нет сомнений, в котором все живо и сильно. Но где путь туда? Я смотрел на Наташу, и у меня сжималось сердце: как грустно опущена ее голова, сколько затаенного страдания во всей ее фигуре... Почему так дорога стала мне эта девушка? Мне хотелось подойти к ней и крепко пожать ей руку. Но что я скажу ей, и на что ей мое сожаление? Она его отвергнет. А звуки по‑ прежнему горько плакали. Чище и глубже становилось от них горе. И мне каза‑ лось, я найду, что сказать... Я вышел на балкон. Недавно был дождь, во влажном саду стояла тишина, и крепко пахло душистым тополем; меж вершин елей светился заходящий месяц, над ним тянулись темные тучи с серебристыми краями; наверху сквозь белесоватые облака мигали редкие звезды. ‑ Хочешь, Наташа, на лодке ехать? ‑ спросил я, помолчав. Наташа очнулась и оглядела меня недоумевающим, отчужденным взглядом. ‑ Пойдем, ‑ сказала она. Мы спустились по влажной тропинке к реке. ‑ Как река прибыла! ‑ тихо сказала Наташа, видима, чтоб только сказать что‑ нибудь. ‑ Да. И посмотри, какая тишина кругом: голосов ночи совсем нет. Эта так всегда после дождя. ‑ А ну! ‑ Наташа остановилась и стала слушать. Потом пошла дальше. Теперь я видел, что обманулся в себе: я не знал, как начать и о чем говорить. Мы сели в лодку и отплыли. Месяц скрылся за тучами, стало темней; в лощинке за дубками болезненно и прерыви‑ сто закричала цапля, словно ее душили. Мы долго плыли молча. Наташа сидела, по‑ прежнему опустив голову. Из‑ за темных деревьев показался фасад дома; окна были ярко освещены, и торже‑ ствующая музыка разливалась над молчаливым садом; это была последняя, заключительная часть симфонии, ‑ победа верящей в себя жизни над смертью, торжество правды и красоты и счастья бесконечного. Наташа вдруг подняла голову. ‑ Митя! Помнишь, мы раз с тобою шли по саду, я тебя спрашивала, что мне делать? Ты говорил тогда про сельскую учительницу. Скажи мне правду: ты верил в то, что говорил? Я несколько времени молчал; я не ожидал, что она так прямо, ребром, поставит вопрос. ‑ Что тебе сказать на это? ‑ ответил я, наконец. ‑ Верил ли я? Да, Наташа, я верил. Но... Ты хочешь правды. Я видел, как ты смотрела на меня, когда я сюда приехал, видел, что ты чего‑ то ждала от меня. Меня это очень мучило, но что я мог сделать? Ты от меня ожидала разрешения своих вопросов! Голубушка, ты ошиблась. Рассказывать ли тебе, как я прожил эти три года? Я только обманывал себя " делом"; в душе все время какой‑ то настойчивый голос твердил, что это не то, что есть что‑ то гораздо более важное и необходимое; но где оно? Я потерял надежду найти. Боже мой, как это тяжело! Жить ‑ и ничего не видеть впереди; блуждать в темноте, горько упре‑ кать себя за то, что нет у тебя сильного ума, который бы вывел на дорогу, ‑ как будто ты в этом виноват. А между тем идет время... Есть силы, ‑ боже, гибнут силы! Есть пламень честный, ‑ гаснет он! Ты подозреваешь, что я сам не верю... Не верю? Наташа, голубушка, я верю, всею силою души верю, ‑ это ты ошибаешься. Люби ближнего твоего, как самого себя, ‑ нет больше этой заповеди. Если бы ее не было, мне страшно, что бы было со мною. И ты доверишь, что я не фразы говорю. Но тебе нужно другое. Жить для других, работать для других... Все это слишком общо. Ты хочешь идеи, которая бы наполнила всю жизнь, которая бы захватила целиком и упорно вела к определенной цели; ты хочешь, чтоб я вручил тебе знамя и сказал: " Вот тебе знамя, ‑ борись и умирай за него"... Я больше тебя читал, больше видел жизнь, но со мною то же, что с тобой: я не знаю! ‑ в этом вся мука. Наташа сидела, подперев подбородок рукою, и сумрачно слушала. Как не похожа была она теперь на ту Наташу, которая две недели назад, в этой же лодке с жадным вниманием слушала мои рассказы о службе в земстве! И чего бы я ни дал, чтобы эти глаза взглянули на меня с прежнею ласкою. Но тогда она ждала от меня того, что дает жизнь, а теперь я говорил о смерти, о смерти самой страшной, ‑ смерти духа. И позор мне, что я не остановился, что я продолжал говорить... Я говорил ей, что я не один такой: что все теперешнее поколение переживает то же, что я; у него ничего нет, ‑ в этом его ужас и проклятие. Без дороги, без путеводной звезды оно гибнет невидно и бесповоротно... Пусть она посмотрит на теперешнюю литературу, ‑ разве это не литература мертвецов, от которых ничего уже нельзя ждать? Безвременье придавило всех, и напрасны отчаянные попытки выбиться из‑ под его власти. Наташа все время не выронила ни слова. Она взялась за руль и повернула лодку. Назад мы плыли молча. Месяц закатился, черные тучи ползли по небу; было темно и сыро; деревья сада глухо шумели. Мы подплыли к купальне. Я вышел на мостки и стал привязывать цепь лодки к столбу. Наташа неподвижно остановилась на носу. ‑ Я все‑ таки думаю, что ты ошибаешься, ‑ тихо сказала она, глядя вдоль реки, тускло свер‑ кавшей в темноте. ‑ Неужели, правда, необходимо быть таким рабом времени? Мне кажется, что ты перенес на всех то, что сам переживаешь. Я с усмешкой пожал плечом. ‑ Дай бог! Я вышел на берег. Наташа по‑ прежнему неподвижно стояла в лодке. ‑ Ты еще не пойдешь домой? ‑ Нет, ‑ коротко ответила она. Я стал подниматься по крутой, скользкой тропинке. Когда я был уже в саду, я услышал внизу, по реке, ровный стук весел: Наташа снова поехала на лодке. И вот уже час прошел, а я все сижу у стола, ‑ без мысли, без движения, в голове пустота. На дворе идет дождь, черный сад шумит от ветра, тоскливо и однообразно журчит вода в дождевом желобе... Наташа еще не возвращалась. 10 июля Наташа все эти дни избегает меня. Мы сходимся только за обедом и ужином. Когда наши взгляды встречаются, в ее глазах мелькает жесткое презрение... Бог с нею! Она шла ко мне, страст‑ но прося хлеба, а я ‑ я положил в ее руку камень; что другое могла она ко мне почувствовать, видя, что сам я еще более нищий, чем она?.. И кругом все так тоскливо! Холодный ветер дует не переставая, небо хмуро и своими слезами орошает бессчастных людей. 9 час. вечера Сейчас нарочный привез мне со станции телеграмму из Слесарска: городская управа уведом‑ ляет, что я принят на службу, и просит приехать немедленно. Слава богу! Еду завтра вечером. 11 июля. 12 час. ночи Я в Слесарске: приехал я всего полчаса назад. Ну и городишко! Гостиниц нет, пришлось остановиться на постоялом дворе. Мне отвели узенькую комнату с одним окном. Синие потрес‑ кавшиеся обои; под тусклым зеркальцем ‑ стол, покрытый грязной скатертью с розовыми разводами; щели деревянной кровати усеяны очень подозрительными пятнышками. Кругом все глубоко спит, пальмовая свеча слабо освещает стены; потухающий самовар тянет тонкую‑ тонкую нотку; замолкнет на минутку, словно прислушиваясь, поворчит ‑ и опять принимается тянуть свою нотку. Спать еще не хочется; буду вспоминать сегодняшний день. К обеду приехал в Касаткино Виктор Сергеевич Гастев. Я укладывался у себя наверху и сошел вниз, когда все уже сидели за столом. ‑ А‑ а, доктор! Здравствуйте! ‑ встретил меня Виктор Сергеевич, высоко поднял руку и мягко опустил ее мне в ладонь. ‑ Все ли в добром здоровье? ‑ Вот, Виктор Сергеевич, ‑ сказал дядя с тем юмористическим выражением на лице, которое у него всегда является при гостях, ‑ сей молодой человек, не желая спасать от холеры нас, уезжает на войну с холерными залитыми в ваш Слесарск. Виктор Сергеевич поднял брови. ‑ Вы таки едете в Слесарск?! ‑ недоверчиво спросил он. ‑ Разумеется, ‑ ответил я, невольно улыбнувшись. Он взял стоявшую перед ним рюмку с водкой и взглянул в нее на свет. ‑ А вы что же, Виктор Сергеевич, разве не сочувствуете сему геройскому подвигу? ‑ спросил дядя тем же тоном. Виктор Сергеевич опрокинул рюмку в рот и закусил селедкой. ‑ Отчего не сочувствовать? ‑ равнодушно произнес он, вытирая салфеткой усы. ‑ Убьют его там через неделю, ‑ ну, так ведь это пустяки: он человек одинокий. Тетя замахала руками. ‑ Да ну, Виктор Сергеевич! Типун вам на язык! Что это такое ‑ " убьют"! ‑ Да очень просто! Вы не знаете, что такое наша слесарская мастеровщина, а я знаю хорошо. Вы вот раньше спросите‑ ка, что это за народ. Он заткнул себе салфетку за жилет и принялся за борщ. ‑ Что же это за народ, Виктор Сергеевич? ‑ спросила Соня. Наташа, подняв голову, с ожиданием смотрела на него. ‑ Да вот, душенька, какой народ. Недели две назад позвали за реку доктора Чубарова к старухе одной; оказалась дизентерия. Он прописал ей лекарство, а кроме того ‑ карболки, чтоб вылить в отхожее место. Старушка‑ то святая и рассуди: зачем " лекарствие" в такое место выли‑ вать? Да стаканчик раствору и хватила. Ну, к вечеру, разумеется, и лежала под образами. Назавтра приезжает доктор, собрался народ, окружил его и начал расправу; били его, били ‑ насилу поли‑ ция отняла. И теперь еще больной лежит. Розыски пошли, расследования... Четверых арестовали. ‑ О боже ты мой! ‑ в ужасе воскликнула тетя. ‑ Ну, слава богу еще, что этого так не оставили: все‑ таки на них теперь страх будет. ‑ Страх? ‑ расхохотался Виктор Сергеевич. ‑ Да, да‑ а... Через два дня после этого вдруг в чистом поле загорелся барак; весь сгорел, до последней щепочки. Теперь уже новый строят, конча‑ ют. Опять полиция нагрянула, опять аресты, розыски... Народ возбужден и озлоблен до крайности. И не скрывает никто, прямо говорят: пусть к нам доктора пришлют, мы с ним разделаемся. А слу‑ хи, слухи идут, ‑ один другого нелепее. Недавно рассказывает мне горничная: доктора с полицией вломились к одному сапожнику, у которого болела голова; самого его уволокли в больницу, а инструменты его, товар все пожгли; теперь сапожника выпустили, но он совершенно разорен и стал нищим... Торговки на базаре громко рассказывают: дескать, выписывают к нам трех докто‑ ров, чтоб народ травить. Вчера еще приходит ко мне моя прачка, плачет. " Горе, говорит, мне, барин, с сыновьями моими! Пришли они намедни с фабрики, рассказывают: ребята сговорились, ‑ если докторов в Заречье пришлют, всех их разнести. Мы, говорят, тоже пойдем. Никаких моих уговоров не слушают, погубят свои головы... " Ведь это уж сознательный заговор! закончил Виктор Сергеевич, значительно мигнув бровями, и снова принялся за борщ. ‑ И ведь говорил я все это Дмитрию Васильевичу, предупреждал его в Пожарске, ‑ нет! Пришла охота на нож лезть! Наташа быстро и пристально взглянула на меня; встретившись с моим взглядом, она отвела глаза в сторону, но я успел в них прочесть что‑ то странное: Наташа словно была удивлена тем, что я, посылая заявление из Пожарска, уже знал обо всем этом. ‑ Не так это, Виктор Сергеевич, страшно, как издали кажется, ‑ неохотно заметил я. ‑ Да? ‑ рассмеялся он. ‑ А читали вы, что в Астрахани и Саратове делается? _ ‑ Нет. А что такое? (Последние газеты были только что привезены со станции, и я их еще не просматривал. ) Виктор Сергеевич стал рассказывать о разразившихся на Поволжье беспорядках, где толпа, обезумев от горя и ужаса, разбивала больницы и в клочки терзала людей, шедших к ней на помощь. ‑ Ну, вот видите! ‑ закончил он. ‑ Если там такие вещи происходят, то у нас и подавно произойдут, за это я вам ручаюсь. Помочь вы, все равно, ничего не поможете, ‑ никто к вам и не обратится, ‑ а погибнете совершенно напрасно. Пользы от этого никому ведь не будет, не так ли?.. Ну, во‑ от!.. ‑ И он добродушно захохотал. ‑ Да нет, Митечка, это ты, правда, в таком случае лучше не поезжай! взволнованно сказа‑ ла тетя. Наташа встрепенулась. ‑ Ну, мама!.. ‑ Да как же, душечка! Ведь они и в самом деле убьют его там: он даже и пользы никакой не принесет... А ну их совсем, не нужно и жалованья их в полтораста рублей! ‑ Да уж поздно теперь, тетя! ‑ засмеялся я. ‑ Не отказываться же, раз поступил! Разговор перешел на другое. После обеда подали кофе. На дворе уж запрягали тарантас. Мне было как‑ то особенно весело, и я с любовью приглядывался к окружавшим лицам. Завязался общий разговор; шутили, смеялись. Я вступил с Верою в яростный спор о Шопене, в котором, как и вообще в музыке, ничего не пони‑ маю, но который действительно возбуждает во мне безотчетную антипатию. Я любовался Верою, как она волновалась и в ужасе всплескивала руками, когда я называл классика Шопена " салонным композитором". Наташа все время молчала; мы с нею не перемолвились ни словом. Но иногда, случайно обернувшись, я ловил на себе ее взгляд, быстрый и пристальный, ‑ и у меня в душе все начинало смеяться. Лошадей подали. Все вышли провожать меня на крыльцо. Пошло прощание. Тетя три раза перекрестила меня и, обнимая, тихо всхлипнула. После всех я подошел к Наташе. Она растерялась и робко подняла на меня глаза ‑ детски‑ восторженные, любящие... Я обнял ее. Наташа вдруг охватила мою шею руками и крепко, горячо поцеловала меня. А всегда она целует неохотно и отрывисто, словно кусает. Я ехал в вагоне, высунувшись из окна, смотрел, как по ночному небу тянулись тучи, как на горизонте вспыхивали зарницы, и улыбался в темноту. 3 часа ночи Лег было спать, но заснуть не удалось. Тысячи голодных клопов так и облепили тело. Прово‑ рочался два часа. Все равно не заснешь. Светает, в окно видна широкая, пустынная улица; малень‑ кие домики спят беспробудно... Я хочу искренно ответить себе на вопрос: боюсь ли я? Нет, и мне это очень странно. Раньше я не представлял себе, как можно жить, окруженным всеобщею ненавистью; когда я видел раненых и изувеченных, мне порою приходила в голову мысль: неужели и со мною может когда‑ нибудь случиться подобное? Теперь же я представляю себе все это очень ясно ‑ и только улыбаюсь. Как будто я теперь совсем другим стал. На душе светло и бодро, кругом все так необычно хорошо, хочется борьбы и дела. Вот оно, в холодном утреннем тумане тянется Заречье... Покорю ли я его или оно меня раздавит? ЧАСТЬ ВТОРАЯ 15 июля Я уже три дня в Чемеровке. Вот оно, это грозное Заречье!.. Через горки и овраги бегут улицы, заросшие веселой муравкой. Сады без конца. В тени кленов и лозин ютятся вросшие в землю трех‑ оконные домики, крытые почернелым тесом. Днем на улицах тишина мертвая, солнце жжет; из раскрытых окон доносится стук токарных станков и лязг стали; под заборами босые ребята играют в лодыжки. Изредка пробредет к реке, с простынею на плече, отставной чиновник или семинарист. К вечеру улицы оживляются. Кустари заканчивают работы, с фабрик возвращается народ. Поужинав, все высыпают за ворота. Вдали, окутанный синим туманом, глухо шумит город; под лучами заходящего солнца белеют колокольни, блестят кресты церквей. Сумерки сгущаются. Я люблю в это время бродить по Чемеровке. У покосившихся ворот, под нависшею ивою, стоит девушка и, кутаясь в платок, слушает говорящего ей что‑ то мастерового; мне нравится ее открытая русая головка, нравятся счастливый, смеющийся взгляд исподлобья, который она порою бросает на собеседника. Где‑ то мычит корова, из чащи сада несется заунывная песня... Гаснет заря, яркие звезды зажигаются в небе; темно на улицах, но в темноте чувствуется жизнь, слышен говор, сдержанный женский смех... К одиннадцати часам все смолкает; ни огонька во всем Заречье, везде спят, и только собаки бесшумно снуют по пустынным улицам. Я нанял квартиру на конце Заречья у мещанина, содержащего фруктовый сад; весь домик в три комнаты я занимаю один. Крыльцо и окна приемной выходят на улицу, из спальни виден сад с яблонями и длинными рядами кустов черной смородины, крыжовника, барбариса. Барак стоит за городом, на лугу, рядом с обугленными развалинами прежнего барака. В нем уютно и весело, пахнет свежим деревом. При бараке фельдшер‑ хохол Харлампий Алексеевич Прищепенко. Говорит он медленно и почтительно, высоко поднимая брови и припечатывая каж‑ дую фразу словом " да! ". Расспрашивал я фельдшера о настроении зареченцев, о пожаре барака; он рассказывал обо всем обстоятельно и спокойно, как о чем‑ то вполне обычном; . потом перешел к тому, что нужно бы сделать кое‑ какие закупки для барака... Признаться, совестно мне стало за мое повышенное настроение духа. Все бы хорошо в бараке, но низший персонал!.. Интересно, откуда к нам набрали таких. Один служитель, Павел, ‑ маленький человек c мутными, блудливыми глазами, которыми никогда не смотрит в лицо; одет он в пиджак и штаны навыпуск, по всему видно ‑ прощелыга, прельстивши‑ йся высокой платой. Сегодня под моим руководством он приготовлял серно‑ карболовый раствор. Когда я сказал ему, чтоб он поосторожнее обращался с серной кислотой, ‑ на руку попадет, так всю руку разъест, ‑ в глазах Павла мелькнуло что‑ то, что трудно описать; но я голову даю на отсечение, что поступил он к нам в барак, как поступил бы... в шайку разбойников. Другой служи‑ тель, Федор, неповоротливый деревенский парень с сонным и глуповатым лицом. И вот весь наш, с позволения сказать, " санитарный отряд". 17 июля Я уже несколько дней назад вывесил на дверях объявление о бесплатном приеме больных; до сих пор, однако, у меня был только один старик эмфизематик, да две женщины приносили своих грудных детей с летним поносом. Но все в Чемеровке уже знают меня в лицо и знают, что я док‑ тор. Когда я иду по улице, зареченцы провожают меня угрюмыми, сумрачными взглядами. Мне теперь каждый раз стоит борьбы выйти из дому; как сквозь строй, идешь под этими взглядами, не поднимая глаз. 18 июля Всё вокруг как будто спокойно, но что‑ то зловещее носится в воздухе, нервы напряжены. Через фельдшера, через кухарку, отовсюду до меня доходят странные слухи: меня будто видели ночью у молчановского колодца, видели, что я сыпал в него какой‑ то порошок; молотобойцы из кузницы погнались за мною, но я перепрыгнул через забор в баташовский сад и скрылся. Другие видели, как ночью провезли в барак целый обоз гробов и крючьев. Собираются, будто, вторично поджечь барак, перебить полицию и медицинский персонал. Я стараюсь уверить себя, что не боюсь, но при каждой пьяной песне на улице, при каждом стуке сердце неприятно вздрагивает. 19 июля. Воскресенье Сегодня вечером я получил по почте безграмотное письмо. Анонимный доброжедатель предварял меня, что этою ночью " ребята" собираются разгромить мою квартиру. Когда я читал письмо, за мною прислали от покровского священника, с дочерью которого случился припадок. Возвращался я домой по Ключарной улице. Было темно; тучи низко нависли над городом; накра‑ пывал дождь. Дверь кабака раскрылась, тусклая полоса света легла на дорогу и отразилась в луже. Две тени неслышно перешли улицу и скрылись около пустыря. Мне приходилось идти мимо. Оборванный, босой мужчина в широких штанах прятался в углублении калитки, молча и внима‑ тельно следя за мною взглядом; я невольно выпрямился и, проходя, сжал в руке палку. Сзади опять появились две тени; до меня донеслось слово " доктор". Я свернул на Мотякинскую улицу, потом на Серебрянку. Тени следовали за мною по ту сторону улицы, прячась у заборов. Воротился я домой. Перепуганная кухарка сообщила, что сейчас приходила кучка пьяных чемеровцев и спрашивали меня. Ее уверениям, что меня нет дома, они не поверили и начали ломиться в дверь. Прохожий сказал им, что только что видел меня у церкви Николы‑ на‑ Ржавцах. Они все двинулись туда по Ямской улице. ‑ Вы бы, барин, до завтраго уехали бы в город, ‑ посоветовала кухарка. Долго ли до греха? Народ пьяный, в голове бог знает что... ‑ Эх, Авдотьюшка, не так все это страшно! ‑ засмеялся я, потрепав ее по плечу. ‑ Что они мне сделают? И здесь переночуем, не велика беда. Уехать в город... Не захватить ли мне с собою кстати и фельдшера с служителями, чтобы в случае заболевания никого из нас не могли найти? Авдотья улеглась спать. Мне не спится, и я сижу за письменным столом. Что скрываться перед собою? Мне тяжело и страшно. Страшно этой темноты, страшно того, что нельзя защищаться. Когда я подумаю: вот сейчас ворвутся сюда эти люди, ‑ безумный ужас овладевает мною, и я не могу примириться с мыслью: да как это возможно?! За что? Дождь тихо капает по листьям, в темном саду слышатся смутные шорохи. И я тут один... 21 июля Я лег вчера спать в первом часу ночи. Только что задремал, как в комнату раздался стук. Авдотья просунула голову в дверь и доложила, что пришел фельдшер. У меня в предчувствии ёкнуло сердце; я велел позвать его и зажег свечу. В комнату медленно и неслышно вошел Харлампий Алексеевич, бледный, с широко раскры‑ тыми глазами. Гробовым голосом он объявил: ‑ Дмитрий Васильевич, у нас в Заречье холера! ‑ Да ну? ‑ Настоящая: с рвотой, с судорогами... На Ключарной улице. Слесарь Черкасов. ‑ Что, вы сами видели? Были вы уж там? ‑ Был‑ с. За мною в барак присылали. Я велел воду греть и вот к вам пришел. Я стал торопливо одеваться. По груди и спине бегала мелкая, частая дрожь, во рту было сухо; я выпил воды. " Нужно бы поесть чего‑ нибудь, мелькнула у меня мысль. ‑ На тощий желудок нельзя выходить... Впрочем, нет: я всего полтора часа назад ужинал". Я оделся и суетливо стал пристегивать к жилетке цепочку часов. Харлампий Алексеевич стоял, подняв брови и неподвижно уставясь глазами в одну точку. Взглянул я на его растерянное лицо, ‑ мне стало смешно, и я сразу овладел собою. ‑ Ну, вот и практика у нас с вами появилась! ‑ сказал я с улыбкой. ‑ Вы все захватили, что нужно? Мы вышли на улицу. Передо мною, отлого спускаясь к реке, широко раскинулось Заречье; в двух‑ трех местах мерцали огоньки, вдали лаяли собаки. Все спало тихо и безмятежно, а в темноте вставал над городом призрак грозной гостьи... На Ключарной улице мы вошли в убогий, покосившийся домик. В комнате тускло горела керосинка. Молодая женщина с красивым, испуганным лицом, держа на руках ребенка, подклады‑ вала у печки щепки под таганок, на котором кипел большой жестяной чайник. В углу, за печкой, лежал на дощатой кровати крепкий мужчина лет тридцати ‑ бледный, с полузакрытыми глазами; закинув руки под голову, он слабо стонал. ‑ Добрый вечер! ‑ сказал я, снимая пальто. ‑ Здравствуйте! ‑ ответила молодая женщина, взглянув на меня, и сейчас же снова повер‑ нулась к печке. Я подошел к больному и пощупал пульс. Рука была холодная, но пульс прекрасный и полный. ‑ Давно его схватило? ‑ спросил я молодую женщину. ‑ После обеда сегодня, ‑ ответила она, не глядя на меня. ‑ Пришел с работы, пообедал, через час и схватило. Говорила она неохотно, словно старалась отвязаться от тех пустяков, с которыми я к ней приставал. И вообще держалась она со мною так, как будто я был случайно зашедший с улицы человек, только мешавший ей в ее важном деле. ‑ Ну, что, Черкасов, как себя чувствуете? ‑ спросил я больного. ‑ Нутро жжет, ваше благородие, мочи нет; тошно на сердце. ‑ Хотите воды со льдом? Фельдшер подал ему ковш. Он припал губами к краю, жадно глотая воду. ‑ С чего это случилось с вами? ‑ спросил я. ‑ Не поели ли вы сегодня тяжелого? Черкасов снова лег на спину. ‑ С молока это, ваше благородие: пришел я с работы уставши, поел щей, а потом сейчас две чашки выпил. Он замолчал и закрыл глаза. Фельдшер готовил горчичник. Я вынул из кармана порошок каломеля. ‑ Ну, Черкасов, примите порошок! ‑ сказал я. Его жена быстро подошла ко мне и остановилась, следя за каждым моим движением. Черка‑ сов решительно ответил: ‑ Нет, ваше благородие, это вы оставьте: не стану я порошков принимать! Я сдерживал улыбку. ‑ Вы думаете, я вас отравить хочу? Ну вот вам два порошка, выбирайте один; другой я сам приму. Черкасов поколебался, однако взял порошок; другой я высыпал себе в рот. Жена Черкасова, нахмурив брови, продолжала пристально следить за мною. Вдруг Черкасов дернулся, быстро поднялся на постели, и рвота широкою струею хлынула на земляной пол. Я еле успел отскочить. Черкасов, свесив голову с кровати, тяжело стонал в рвотных потугах. Я подал ему воды. Он выпил и снова лег. ‑ Ну, Черкасов, примите же порошок! ‑ А ну, выпей‑ ка допрежь того воды вашей, ‑ проговорила жена Черкасова, враждебно глядя на меня. ‑ Ты, матушка, слишком‑ то не дури! ‑ строго прикрикнул фельдшер. ‑ С чего это доктор вашу воду пить станет? ‑ Вода наша, я знаю, а лед‑ то ваш! Я улыбнулся и взглянул на фельдшера. ‑ Ну, что ты с нею станешь делать? Давайте вашу воду. У меня смутно шевелилась надежда, что воду она мне даст в чистой посуде. Жена Черкасова взяла ковш, стоявший у постели мужа, и протянула его мне. У меня упало сердце. " Да ведь отсюда только сейчас холерный пил! " ‑ со страхом подумал я, поднося ковш к губам. Мне ясно помнится этот железный, погнутый край ковша и слабый металлический запах от него. Я сделал несколько глотков и поставил ковш на стол. Черкасов принял порошок. Фельдшер положил ему на живот горчичник. Стало тихо. Больной лежал, неподвижно вытянувшись. Керосинка, коптя и мигая; слабо освещала комнату. Молодая женщина укачивала плакавшего ребенка. ‑ Вы скажите, Черкасов, когда горчичник станет жечь, ‑ сказал я. ‑ Ничего, ваше благородие, оно жжет, только приятно, ‑ тихо ответил он. Я сидел на табуретке, свесив голову. Теперь у меня в желудке тысячи холерных бацилл; есть там еще соляная кислота или нет? В животе слабо бурчало и переливалось. ‑ Опять ревматизм появился в ногах! ‑ быстро проговорил Черкасов, начиная ежиться и двигаться на постели. ‑ Аксинья! Три, ради бога!.. Три скорей! Я пощупал под одеялом его ноги: мускулы икр судорожно сокращались и были тверды, как камень. ‑ О‑ ооо!.. О‑ ооо!.. ‑ протяжно стонал больной, дрожа и вытягиваясь во весь рост. Мы стали оттирать его горячими бутылками и камфарным спиртом. Судороги постепенно слабели. Черкасов закинул за голову мускулистые руки и лежал с полу‑ открытыми глазами, изредка тяжело вздыхая. Павел подавал ему воду, и он жадно пил ее целыми ковшами. В комнату вошла толстая немолодая женщина, с бойким лицам и черными бровями. ‑ Здравствуйте, господин доктор!.. Ну, что, соседушка, как муженек? ‑ Да лежит вот! ‑ Говорите‑ ка вот с ними, господин доктор!.. Ни за что за вами не хотели посылать: пройдет, говорят, и так. А я смотрю, уж кончается человек, на ладан дышит. Что ты, я говорю, Аксиньюш‑ ка, али ты своему мужу не жена? Тут только один доктор и может понимать.
|
|||
|